Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика - Алейда Ассман 5 стр.


В общем виде можно говорить о двух путях формирования нации, которые не исключают друг друга: это путь модернизации и путь мифологизации. Путь модернизации наглядно описывается Бенедиктом Андерсоном на примере развития книгопечатания и распространения грамотности; при этом он указывает, какую роль в процессе демократического становления нации сыграли литературный жанр романа и газетное дело. Но эти эволюционные достижения ничего или очень мало говорят нам о нации как о конструкте социальной идентичности. В дополнение к этому необходим анализ национальной "мифомоторики", без которой не могут обойтись нации, ибо в качестве "imagined communities" ("воображаемых сообществ") они представляют собой нечто большее, чем просто функциональные системы. В своих работах о визуализации корпораций и о "политическом воображении" Альбрехт Кошорке показал очевидную диалектическую связь между голой абстракцией современной функциональной системы и стремлением к мифологизации такой системы. На этот аспект мифологизации задолго до Бенедикта Андерсона указывал Эрнест Ренан, осуществляя тонкий анализ и подчеркивая значение коллективной памяти для нации: "Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться, вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям; вот что понимается, несмотря на различия расы и языка. Я сказал только что: "вместе страдать". Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия".

Нация, по Ренану, представляет собой коллективную волю, устремленную в будущее. Однако этой воле для ее действенности необходимо обоснование, опирающееся на конструирование общего прошлого. Общая память придает смысл настоящему, трактуя его как ступень длительного и необходимого развития. Мифомоторный потенциал национальной исторической памяти заключается именно в этой временной ориентации: она создает смыслы, представляя настоящее как промежуточное звено мотивирующего нарратива, охватывающего как прошлое, так и будущее. XIX век был веком историзации, когда не только возникла современная историческая наука, которая объективировала прошлое посредством профессионального и независимого научного дискурса, но и появились национальные мифы, в которых прошлое усваивалось путем выделения наиболее значимых моментов внутри нарратива, формирующего идентичность. При этом исторические научные исследования зачастую превращались в конструирование национальной памяти; однако существовала и принципиальная проблема конфликта, диссонансов между национальным нарративом и исторической истиной. Вновь процитируем Ренана, который точно охарактеризовал данное противоречие: "Забвение или, лучше сказать, историческое заблуждение является одним из главных факторов создания нации, и потому прогресс исторических исследований часто представляет опасность для национальности".

Хотя для описания нации Ренан пользуется привычным для XIX века сравнением с органической "сущностью", имеющей "тело" и "душу", одновременно он подчеркивает, что для образования нации необходимы прежде всего политическое решение и конституция, которые должны опираться на конструирование воображаемой самоидентификации и усиливаются ею. Этим он предвосхищает нынешнюю "антиэссенциалистскую" теорию нации как "воображаемого сообщества", которая основывается на воображаемой конструкции, а не на неопределенной "сущности". Можно назвать не менее четырех причин, позволяющих считать Ренана одним из основоположников теории национальной памяти:

– он подчеркивал значение отсылок к прошлому как важнейшей аффективной скрепы для консолидации нации,

– он обратил внимание на то, что страдания и траур консолидируют сильнее, чем триумф и успех,

– он указал на конститутивное значение забвения для конструирования национальной памяти,

– он проницательно отметил расхождение между научным исследованием и конструированием коллективной памяти. Конструкции национальной памяти уязвимы для исследований исторической науки; между мифологизацией прошлого и его научной объективацией, по мнению Ренана, существует конфликт и несовместимость. Я воспользуюсь этим важным замечанием, чтобы совершить небольшой экскурс, характеризующий взаимоотношение памяти и истории.

Экскурс: память и история

Историк Райнхарт Козеллек показал в ряде основополагающих исследований по исторической семантике, что понятие "истории" в его современной трактовке появилось лишь во второй половине XVIII века. Слово "история" Козеллек отнес к собирательным существительным единственного числа, которое в качестве plurale tantum заменило множество различных "историй". Эти истории, каждая из которых рассказана с определенной точки зрения, впадают, будто отдельные потоки, в море обобщающей истории. Образ моря заимствован у Мориса Хальбвакса, отделяющего понятие "коллективной памяти" от "истории" в смысле "исторической науки". Мир истории, писал он, "подобен океану, в который впадают все частные истории. … Собрать в единую картину всю совокупность прошлых событий можно, только изымая их из памяти групп, хранивших воспоминания о них…"

Эту оппозицию Хальбвакса между памятью и историей углубил шестью десятилетиями позже Пьер Нора во введении к своему монументальному труду "Les Lieux de mémoire". По его словам, "память" и "история" далеки "от того, чтобы быть синонимами. … Память – это всегда актуальный феномен, переживаемая связь с вечным настоящим. История же – это репрезентация прошлого. Память помещает воспоминание в сакральное пространство, история его оттуда изгоняет, делая прозаическим. Память порождается той социальной группой, которую она сплачивает… Напротив, история принадлежит всем и никому, что делает универсальность ее призванием".

Подобный антагонизм между историей и памятью не универсален, он сам историчен. Память и история разделились лишь тогда, когда в XIX веке возникла историческая наука как профессиональный дискурс и они открыли друг в друге свою противоположность. Для всех более ранних форм историописания характерно то, что они сознавали себя как разновидность воспоминания, как сохранение памяти. Поэтому в древности понятия "история" и "память" пересекаются. От Античности до Нового времени в историописании постоянно подчеркивается, что его главной функцией служит сохранение памяти; историография считала своей задачей легитимировать генеалогию правящей династии, институции или государства, засвидетельствовать их преемственность отсылкой к славному прошлому. Первичной функцией историографии было то, что ныне именуется "исторической политикой" или "политикой прошлого"; речь шла о конструировании такой памяти, которая в качестве "служанки власти", заложив фундамент политического сообщества, обслуживает политические интересы правящей верхушки в настоящем.

Цицерон видел в историописании оружие против забвения. Эта формула, превратившись в устойчивый топос, определяла самосознание историографов вплоть до Нового времени. Подобное самосознание продолжало в письменных исторических трудах важнейшую функцию устных исторических преданий: деяния (res gestae) героев и царей, воспетые бардами, записывались в хрониках, чтобы спасти эти деяния от забвения, чтя мертвых и сохраняя память о них. Слияние памяти и истории в мифе характерно для устной исторической культуры, а также для историографии древних государств.

В качестве примера ослабления связи между историей и памятью можно привести греческого историка Геродота. Во вступительной фразе к своему историческому труду он называет его "Historiai" (что означает "критические разыскания"). Несмотря на обозначение своей позиции, Геродот подчеркивает во вступлении традиционную связь между памятью и историей. История остается и у него припоминанием, к тому же память прочно увязана с понятием "слава" (kleos, fama). Геродот записывает свои истории, дабы "прошедшие события с течением времени не пришли в забвение…" А далее он продолжает: "и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности". Подобная формулировка уже содержит в себе коренной сдвиг, ибо хотя в ней и подчеркивается прежняя ориентация историографии на удержание в памяти, однако по существу эта ориентация тут же и отменяется. Указание на эллинов и варваров свидетельствует, что историографический проект Геродота отказывается от узкого этноцентрического взгляда на события. Круг адресатов, для которого Геродот осуществляет свои исторические разыскания, уже не определен однозначно. Тем самым ослабляется идентификационная основа, являющаяся фундаментальной предпосылкой для конструкций сохранения памяти.

Индивидуальные и коллективные воспоминания осуществляются определенным субъектом, усиливая его самосознание. Поэтому мемориальная функция историографии всегда нуждается в эксклюзивной точке зрения, в определенной перспективе и идентичности. А у потомков, которых имеет в виду Геродот, уже расплываются четкие контуры этой идентичности. Мемориальная функция историографии расширяется, превращаясь в неспецифическую когнитивную функцию. Речь идет больше о знании, нежели о памяти, более о curiositas, нежели о memoria. Это подтверждается продолжением приведенной вступительной фразы: "в особенности же то, почему они вели войны друг с другом". Эта эксплицитная увязка деяния с причиной указывает на новую, просветительскую функцию историописания. Геродот стремится заглянуть за внешнюю сторону событий, вскрыть их причины и закономерности, из чего выводится универсальное знание о побудительных мотивах и о формах человеческой деятельности.

Обращаясь к прошлому, Геродот выходит за узкий горизонт собственных интересов, чем ослабляет узы между историей и идентичностью, а в тенденции и вовсе устраняет их. По мере того, как историография сближается с метаперспективой и концепцией универсального знания, она удаляется от памяти. При этой расстыковке этнографический взгляд выходит за горизонт собственных потребностей, обращаясь к чужим народам и культурам, проникаясь к ним совершенно новым интересом. Импульсом для подобного историописания служит историческая любознательность, а само историческое знание расширяется в тенденции до бесконечности. Для этого знания уже нет четко очерченной коллективной идентичности, которая присваивает его себе. Происходит не только отказ от специфической точки зрения – сам письменный дискурс покидает привычную дислокацию, выходит за пределы архива при государе. В конечном счете, как подчеркивает Нора, такое знание принадлежит "всем и никому", а универсальность становится ее "призванием". История, отказавшаяся от связи с памятью и идентичностью (а именно это подразумевается методологическим императивом "объективности"), становится универсальной памятью человечества, и ее местом служит научный архив.

"Историю, – пишет Морис Хальбвакс, – можно представить как универсальную память человеческого рода. Но универсальной памяти не существует. Носителем всякой коллективной памяти является группа, ограниченная в пространстве и времени. Собрать в единую картину всю совокупность прошлых событий можно, только изымая их из памяти групп, хранивших воспоминания о них, перерезая те нити, которыми они связаны с психологией тех социальных сред, в которых они произошли, оставляя от них одну только хронологическую и пространственную схему".

Хальбвакс указывает на эту восходящую к Геродоту традицию критической историографии, которая в XIX веке привела к возникновению академической научной дисциплины в виде дискурса, сформировавшего собственные стандарты дискурсивной истины и авторитетности независимо от политических влияний. Несмотря на идеал объективности, профессиональный историк, естественно, не свободен от определенных пристрастий, лояльностей или предрассудков. Новые стандарты при критическом изучении прошлого не исключают, что историческое исследование может способствовать формированию нации и даже видеть свою задачу в том, чтобы "воссоздать для государства, для народа его собственный образ".

История в XIX веке, вопреки опасениям Ницше, во многом содействовала формированию коллективной идентичности, она порождала и усиливала чувство коллективной принадлежности. Это отнюдь не релятивирует идеал исторической объективности, который, по словам Бернарда Льюиса, не в последнюю очередь состоит в том, чтобы сознавать, насколько труден подобный идеал, не позволяющий "потворствовать своим предубеждениям, а заставляющий распознавать и преодолевать их".

Сближения между историей и памятью в тени Холокоста

Личные воспоминания долгое время не считались серьезным источником для исторического исследования; напротив, историк стремился воссоздать объективную картину событий вопреки субъективным воспоминаниям, пристрастным и неизменно искажающим реальность. Воспоминания и память являлись противниками ученого-историка. Но после Холокоста здесь произошел коренной перелом. С 1980-х годов можно наблюдать последовательное сближение истории и памяти. Они уже не кажутся полярными понятиями, а образуют новые синтетические формы. Подобное сближение объясняется принципиальным повышением ценности воспоминаний и устных преданий. Позитивистская историческая наука упирается в свои границы там, где умолкают ее источники. Преодолеть эти границы помогают устные свидетельства и предания, особенно тогда, когда в постколониальных странах оказывается разрушенной местная культура или когда после геноцида возникает посттравматическая ситуация и архивные документы не в состоянии зафиксировать пережитое. В таких обстоятельствах повышается ценность живого опыта, личных воспоминаний, субъективных свидетельств, особенно значимость морального свидетеля, который на собственном примере хотя бы отчасти испытал то, что выпало на долю жертв.

В качестве примера нового сближения между памятью и историей в тени Холокоста можно назвать работы историка Саула Фридлендера, который, пережив Холокост, написал потрясающую книгу воспоминаний. К тому же он является одним из учредителей публикующегося с 1989 года журнала "History and Memory", где вопросы официальной коммеморации и государственной политики рассматриваются как важная новая тема исторических исследований. Имя Саула Фридлендера связано и со "спором историков", публичной дискуссией, которая развернулась в 1986 году в немецкой прессе между немецкими историками и интеллектуалами по вопросу о правильном освещении Холокоста как ключевого исторического события. По сути, обсуждалась альтернатива: историзация или сакрализация. Следует ли отдать Холокост историкам, чтобы приобщить его к универсальному архиву науки, или же он должен занять свое место в коллективной памяти? Здесь опять напрашиваются процитированные слова Пьера Нора: "Память помещает воспоминание в сакральное пространство, история его оттуда изгоняет, делая прозаическим". Постулат абсолютной уникальности Холокоста, усиленный (ныне уже оспариваемым) запретом на какую-либо сравнимость, обязывал закрепить транснациональное и передаваемое из поколения в поколение воспоминание о нем в "памяти всего человечества". Но тем самым возникал парадокс, ибо до сих пор считалось, что именно эта универсалистская перспектива растворяет идентичность носителя памяти, а следовательно, и самое память.

Назад Дальше