Все они должны и могут помочь решению важнейшей революционной задачи сегодняшнего дня – идентификации пролетариата. Направляя видоискатель в ближайшие и отдаленные окрестности, нужно быть готовым увидеть самое непривычное и неожиданное, и необходимо иметь в виду (еще до отыскания подходящего вида), что искомый класс будет обладать долей здоровой трансцендентальной беспечности по отношению к высшим ценностям застывшей социальной Вселенной, курируемой господствующим классом, беспечности, которая не снимает озабоченности Сверхзадачей, как раз абсолютно не релевантной для успокоившегося класса. И еще – приобщенность к стихии, к источнику силы sui generis, что в негативном аспекте означает брошенность, оставленность без присмотра.
Обращаясь к историческим образцам подобной беспечности, можно начать с первого исторического пролетариата, каковым было воинское братство, ставшее в застывшем виде феодализмом. Первоначально, в пролетарской фазе, представители кшатриев демонстрировали экзистенциальную беспечность в отношении к социальным порядкам, управляемым ритуалами, к церемониальной составляющей власти. Благодаря этому воинское братство открыло страницу политического творчества, и прежняя неизменность господствующих социальных матриц была порушена. Государство как res publica, как вещь общая, о которой могут договариваться все, имеющие право голоса, – таким был исторический вклад первого пролетариата, и этот вклад/ взнос в дальнейшем уже не изымался из признанного поля справедливости.
Буржуазия в свой революционный период тоже отличалась трансцендентальной беспечностью по отношению к ценностям господствующего класса к "дворянской чести", родовитости, etc. – без переоценки ценностей она и не смогла бы победить как класс, в лучшем случае некоторые наиболее услужливые ее представители инкорпорировались бы в наличную элиту с одновременным деклассированием. Победоносность революционной буржуазии заключалась в том, что она вовсе не собиралась экспроприировать все ценности нисходящего класса без предварительной ревизии, в результате которой существенная часть ценностей, реликвий, знаков и символов (фетишей) была просто выброшена на свалку (как любил говорить Маркс, ссылаясь на Евангелие: "Предоставьте мертвым хоронить своих мертвецов").
Наконец, собственно пролетариат, вступая в классовую борьбу, безусловно обозначил свои претензии на то, что было узурпировано капиталом: на средства производства в первую очередь и на цели самого производства. И все же в отношении собственно буржуазных ценностей, скажем так, буржуазных добродетелей, пролетариат был настроен скептически и критически. Присваивать их пролетариат не спешил, а в отношении отдельных соблазнившихся представителей выносил вердикт: обуржуазился, то есть фактически отпал от пролетарской солидарности и пролетарского дела.
Вопрос о преемственности и наследовании остается одним из самых сложных в революционной борьбе, да и в марксистской теории в целом: что следует изъять, а что без сожаления отринуть – это зачастую решается даже не классовым сознанием, а классовым чутьем. В то же время неправильный ответ, неверная инициация и, как следствие, дезориентированная классовая воля ведут к неизбежному поражению в конечном итоге. Дело обстоит так же, как в сказке Евгения Шварца, когда победитель дракона овладевает драконьими атрибутами, его одеянием и титулом, он, вопреки всем своим первоначальным намерениям, одраконивается. Так произошло и с пролетариатом, который был соблазнен буржуазными ценностями и лишился своей сущностной производительной силы.
"Пролетариат должен упразднить себя как класс", – говорил Маркс, используя все тот же знаменитый гегелевский глагол "aufheben", но весь вопрос в том, каким образом произойдет это упразднение/преобразование: либо воля пролетариата и магия его сверхзадачи станут всеобщей волей социума, либо сокровища буржуазии, оказавшись в пределах доступности, инфицируют победивший класс и приведут его к подмене сущности. Неразборчивое наследование чревато перерождением: вспомним о причинах итогового исторического поражения всех завоевателей Китая: их воля была парализована хитроумными сокровищами Поднебесной, номадический драйв был пресечен слишком плотным взаимодействием с веществом социальности. Дары золотого тельца, взятые в совокупности, смыкаются в кольцо всевластия, знакомое нам по книге Толкиена, хотя в действительности они больше похожи на цепь порабощения, и эта златая цепь, обретаемая пролетариатом после того, как он сбросит все цепи угнетения и эксплуатации, сковывает его намертво, поскольку впивается не в кожу, а в желание и волю индивидов, определяя успешное одомашнивание радикального класса. Поэтому вовсе не случайной была озабоченность вождей Октябрьской революции и пролетарских теоретиков по поводу наследия прошлого, симптоматично и название статьи Ленина "От какого наследства мы отказываемся?".
Что именно следует захватить и удержать победившему классу, а что отправить на свалку истории? Допустить ли частную собственность и в каких формах, какие политические права оставить свергнутой буржуазии? Вопрос "куда деть златую цепь?" является стратегическим и судьбоносным. Ибо интоксикация даже разбавленной эссенцией буржуазности неизбежно скажется на ближайшем постреволюционном поколении подобно тому, как радиоактивное облучение сказывается на потомстве.
Задачу уничтожения кольца всевластия, выкованного мамоной, Октябрьская революция так и не решила. А владеть этим кольцом можно, только находясь под властью капитала или, если угодно, будучи его персонификацией. Многие теоретики это понимали, и классовое чутье подсказывало пролетариату, что уничтожить золотую цепь можно, лишь бросив ее в жерло вулкана мировой революции, но возжечь огонь рукотворного Апокалипсиса не получилось.
Впрочем, революционный опыт, несмотря на все внесенные в проект искажения, остается неоценимым вкладом в арсенал всех будущих революций. Уже затрепали мысль о том, что революция не допускает окончательной победы: волнорез реакции и мертвый штиль стабилизации непременно последуют за ней. Однако при этом забывают другое, куда более важное обстоятельство: революция не может потерпеть безоговорочное поражение (может просто не состояться как революция). Революция, если уж она заслужила это имя, не бывает напрасной, ее завоевания, во всяком случае, аппроприируются социумом в форме бытия-для-иного, депонируются и хранятся в качестве своеобразных нетленных эйдосов всех будущих революций.
О безоговорочном поражении пролетариата могла бы свидетельствовать лишь наступившая неспособность к радикальному политическому действию. Полное поражение пролетариата – это его покорность, и только она. Погрузившись в перманентное классовое перемирие, пролетарий теряет и свое гордое имя, и сущность. Он утрачивает строптивый нрав и становится послушным сыном Капитала, так что отец начинает порой путать своих сыновей… Однако завещанное однажды право первородства ревизии не подлежит, в собственной цитадели буржуазии пролетариат не станет хозяином никогда, он может ее только разрушить.
Постиндустриальное общество как фаза капитализма характеризуется не просто товарным изобилием, и не только тем, что эта фаза знаменуется подкупом и растлением прежнего пролетариата, смертельным инфицированием его как класса. Подкуп касается даже не улучшения условий жизни, не прав, обретенных в ходе классовой борьбы, – капитуляция и вырождение вызваны подменой целей и порабощением воображения потреблятством. Поражение последнего, ныне уже развоплощенного пролетариата есть следствие минимизации изувеченного воображения. Перерождение наступило не тогда, когда вожди Октября сложили головы на плаху (это, увы, "обыкновенное революционное"), а когда великая идея мировой революции померкла и уступила место скромному обаянию потреблятства. Ведь в этом-то и состояла судьба пролетариата, пребывавшего в абсолютной лишенности, – приобрести он мог весь мир. И не только мог, он намеревался это сделать, аккумулировал опыт, энергию, стойкость, необходимые для решения сверхзадачи. Согласиться на что-либо меньшее, чем весь мир, как раз и означало потерпеть стратегическое поражение.
Отметим еще раз: необратимая интоксикация буржуазными ценностями привела к тому, что классовый экзистенциальный проект рухнул, и третий пролетариат перестал существовать как класс. Но его исторический опыт никуда не исчез. Более того, этот опыт, диссоциированный на фрагменты, такие как практика прямого действия, непарламентские формы критики власти, тексты и способы их прочтения, искусство и теория, понимаемые как элементы тотального праксиса, все это остается в сфере актуального присутствия как неоценимое подспорье для новой реинкарнации пролетариата.
Особо важная роль принадлежит как раз опорам экзистенциального проекта, без которых пролетариат немыслим: это критика существующего, поскольку оно существует, скептицизм по отношению к ценности господствующих ценностей и универсальная легкость на подъем.
Понимание этих важнейших моментов позволяет уже сегодня правильно ориентировать видоискатель. В системе стабильных производственных отношений, давно ставших частью социального контракта, для новой реинкарнации пролетариата не оставлено никакой ниши: из лиц, работающих по найму, сегодня в лучшем случае могут быть рекрутированы лишь союзники пролетарского дела, которые, впрочем, не замедлят появиться, как только класс в себе обретет некую определенность, – и самым подходящим моментом для обретения союзников является как раз время кризиса, в отличие от собственной комплектации класса, требующей некоторой беспечности со стороны власти.
Подходящие условия и подходящие социальные группы сегодня находятся всецело за пределами стабильной социальности – ad marginem. Перечислим претендентов, которые пока воистину напоминают разбросанные лоскуты красной свитки: их взаимовидимость и взаимопритяжение пока слишком слабы, хотя все же существуют. Итак, это обитатели городских трущоб, и в особенности новейших городских джунглей – крыш и подвалов. Это разрозненные, но весьма многочисленные сообщества актуальных художников, чье бытие явно не вписывается в производственные отношения социума. Это еще более обширное компьютерное сообщество, точнее, его наиболее радикальное крыло – Робин Гуды электронного леса. Примкнут и остающиеся еще рабочие заводов и фабрик, но в последнюю очередь.
Отметим, что перечисленные реагенты, взятые по отдельности, не обладают определенностью классового бытия и сознания, они именно лоскутья красной свитки – переходящего Красного знамени пролетариата. Но они движимы предчувствием целого.
Очерк 8
Быть материалистом
Мировоззрением пролетариата, его наукой и его философией является материализм. Это очевидное обстоятельство стало источником множества недоразумений, которые продолжают накапливаться, причем давно уже за пределами основного вопроса, касающегося истины. Суммируем некоторые из этих претензий.
В науке материализм по-прежнему не моден – отметим, что сохранять немодность в течение двух веков уже немало. Но суть аргумента: неужели за эти многие десятилетия развития науки, ее новых методов и выдающихся открытий все эти марксисты-догматики по-прежнему возятся со своим материализмом, неужели они совсем выжили из ума? Уже сколько с тех пор сменилось психоанализов, структурализмов, синергетик, уже квантовая механика на дворе, а они все о том же…
Во-вторых, неявно подразумевается: где материализм, там и меркантилизм. Как можно призывать на баррикады, взывать к солидарности и уж тем более провозглашать мировую революцию, руководствуясь "меркантильной терминологией" собственности и всякой прочей производительности труда? Как вообще политэкономия, эта и в самом деле сугубо материалистическая, "счетоводческая" наука, может быть ядром революционного учения? Не пора ли уже подобрать что-нибудь получше, более возвышенное и одухотворяющее, чем несоответствие производственных отношений уровню развития производительных сил? Ладно еще во времена Маркса политэкономия сама была юной наукой и переход от тотальности абсолютного духа к демиургическим перипетиям классовой борьбы мог вдохновлять своей свежестью, но сегодня? Не является ли сугубый материализм очевидным тормозом для осуществления тех идей, к реализации которых призывают марксисты?
В-третьих, есть ряд "сомнений", которые можно суммировать следующим образом: как можно не видеть противоречий между почти демиургической интенцией праксиса и утверждением материалистического, то есть максимально неподатливого для духа хода вещей? Между активностью субъекта, пусть даже субъекта-класса, несущего ответственность за саму историю, и усиленно провозглашаемым приоритетом материи над духом? Объективная закономерность, материальные предпосылки, производственно-вещественные параметры – разве, руководствуясь лишь этими критериями, не могут буржуазия и пролетариат заключить сделку?
Время от времени необходимо давать ответ как на новые, так и на прежние, но регулярно возобновляемые наезды. И ответ простой: трижды нет. Материализм не потерял ни своей актуальности, ни эвристических возможностей, ни возможностей организационных, необходимых для сборки субъекта истории. Поскольку речь идет о метафизических основах мировоззрения, прежде всего должен быть поставлен вопрос: что есть материя?
Для сторонников Маркса, то есть для последователей исторического материализма, во всяком случае, для многих из них, внятный ответ может быть рассмотрен только в социально-исторической плоскости, и он таков: материя – это сам пролетариат. Он в полной мере соответствует аристотелевскому определению hyle (лишенности) – пролетариат свободен и пуст по отношению к тем определенностям, которые всегда застаются уже оформленными в среде социальности, пролетариат же, как губка, способен впитать любое формообразование. Стало быть, в историческом творчестве он действительно выступает как материя, как абсолютная восприимчивость в отличие от абсолютного духа.
Такой ответ во многом верно описывает важнейший аспект бытия пролетариата и даже бытия пролетариатом, но он, конечно, совершенно недостаточен для уяснения смысла материи и построения основ материализма.
Необходимо обратиться к вопросам первого ранга вопрошания (Хайдеггер), ибо необходимость выстроить онтологию в собственном смысле этого слова не отменить. Те, кто вслед за Лукачем предпочитали ограничиться онтологией общественного бытия, зачастую считали диалектику природы (диалектический материализм) чем-то вроде схоластики, случайной сводки последних достижений естествознания, обреченной быть не просто слабым звеном целостной картины теории, но и некой невнятной скороговоркой, которую совестно предъявлять пролетариату. Советский диамат заслужил такое к себе отношение, этим, однако, вопрос о материи и природе был вовсе не снят с повестки дня.
Итак, если уж во времена Маха и Оствальда материя с ее атомистическим строением и "разноуровневыми" законами выглядела устаревшей, то естествознание после Эйнштейна, Бора и Гейзенберга как будто и вовсе не нуждается в материи.
Что ж, с этого и начнем. Похоже, именно благодаря квантовой механике и теории суперструн естествознание наконец доросло до понимания материи. Окончательно отброшены вульгарные, если не сказать клеветнические интерпретации материализма, в том числе концепция атомистики, сформировавшаяся еще в античности и продержавшаяся до диаматовских учебников. Вместе с ней отброшено предстваление о материальности как о способе складывать тела из кубиков на манер детского конструктора. В таком понимании материализм всегда напоминал собирание праха, колоритно описанное в книгах Пророков, когда мертвые кости срастаются, "кость с костью своею", после чего остается лишь вдохнуть в них дух – только и всего! При таком представлении вывод о первичности материи действительно требовал немалой эквилибристики для своего доказательства.
Но материя – это не субстрат и не вещество. Это не то, что можно пнуть и обо что споткнуться (см. Приложение), хотя в качестве частного случая, поскольку материей выступает всякий предмет труда, ею является и это. Кант был уже ближе к истине, определив материю как постоянное в явлениях, правда, сами явления для него суть только вещи для нас, то есть некий способ данности возможного иного. Но все же материя выделена как постоянное, как некая стихия, в которую все прочее погружено как в константность, в закрепитель, а лучше сказать, в "осуществитель". То есть сама чистая материя (hyle) как раз не является арматурой, но все погруженное в нее обретает константность вплоть до предмета схватывания. Отметим: для того чтобы быть постоянным, пусть даже в явлениях, не обязательно быть веществом или субстратом, достаточно осуществленности, закрепления в существовании, что, в общем виде, относится, скорее, ко времени. Затем, во-вторых, подобная константность относится к пространству, пространство и есть главное постоянство, обычная размерность материи, ответственная за вместимость и локализацию. И лишь в-третьих речь идет о предметах и предметности – здесь материя воистину прочна, поскольку для постоянного в явлениях требуется то, что Шеллинг назвал отпадением продуктов от продуктивности, а Гегель – соотношением с самим собой, первичной рефлексией самого сущего. Материя содержательна, и момент ее саморазличения было принято называть самодвижением.