Дом, занятый типографией, надо полагать, никогда не ремонтировался и даже снаружи не красился. На вид это был неизменно самый грязный дом в столице, с облупленной штукатуркой, облезлый, с никогда не мывшимися окнами, закоптелыми изнутри. Огромная типография освещалась керосиновыми коптилками, отчего потолки и стены были черны, а приходившие на ночную смену наборщики, даже если были блондины, ходили брюнетами от летевшей из коптилок сажи. Типография выходила окнами на Дмитровку, а особняк, где были редакция и квартира редактора, – на сквер.
Постановив на сходке наказать "Московские ведомости" "кошачьим концертом", толпы студентов неожиданно для полиции выросли на Нарышкинском сквере, перед окнами газеты, и начался вой, писк, крики, ругань, и полетели в окна редактора разные пахучие предметы, вроде гнилых огурцов и тухлых яиц.
Явилась полиция, прискакал из соседних казарм жандармский дивизион, и начался разгон демонстрантов. Тут уже в окна газеты полетели и камни, зазвенели стекла…
Посредине бульвара конные жандармы носились за студентами. Работали с одной стороны нагайками, а с другой – палками и камнями. По бульвару метались лошади без всадников, а соседние улицы переполнились любопытными. Свалка шла вовсю: на помощь полиции были вызваны казаки, они окружили толпу и под усиленным конвоем повели в Бутырскую тюрьму. "Ляпинка" – описанное выше общежитие студентов Училища живописи – вся сплошь высыпала на бульвар.
Когда окруженную на бульваре толпу студентов, в числе которой была случайно попавшая публика, вели от Страстного к Бутырской тюрьме, во главе процессии обращал на себя внимание великан купчина в лисьей шубе нараспашку и без шапки. Это был подрядчик-строитель Громов. Его знала вся Москва за богатырскую фигуру. Во всякой толпе его плечи были выше голов окружающих. Он попал совершенно случайно в свалку прямо из трактира. Конный жандарм ударил его нагайкой по лицу. В ответ на это гигант сорвал жандарма с лошади и бросил его в снег. И в результате его степенство шагал в тюрьму.
На улице его приказчик, стоявший в числе любопытных на тротуаре, узнал Громова.
– Сидор Мартыныч, что с вами? – крикнул он.
– Агапыч, беги домой, скажи там, что я со скубентами в ривалюцию влопалси! – изо всех сил рявкнул Громов.
– Революция… Революция… – отозвалось в толпе и покатилось по всей Москве.
Но до революции было еще далеко!
Как это выступление, так и ряд последующих протестов, выражавшихся в неорганизованных вспышках, оставались в стенах университета. Их подавляли арестами и высылками, о которых большинство москвичей и не знало, так как в газетах было строго запрещено писать об этом.
В 1887 году, когда к студенческому уставу были прибавлены циркуляры, ограничивавшие поступление в университет, когда инспекция и педеля, эти университетские сыщики, вывели из терпения студентов, опять произошли крупные уличные демонстрации, во время которых было пущено в ход огнестрельное оружие, но и это для большой публики прошло незаметно.
С каждым годом все чаще и чаще стали студенты выходить на улицу. И полиция была уже начеку. Чуть начнут собираться сходки около университета, тотчас же останавливают движение, окружают цепью городовых и жандармов все переулки, ведущие на Большую Никитскую, и огораживают Моховую около Охотного ряда и Воздвиженки. Тогда открываются двери манежа, туда начинают с улицы тащить студентов, а с ними и публику, которая попадается на этих улицах.
Самым ярким в прошлом столетии было студенческое выступление, после которого более ста пятидесяти студентов было отдано в солдаты, и последующие за ним, где требовали отмены "временных правил", на основании которых правительство и отдало студентов в солдаты.
Эта мера в связи с волнениями студентов вызвала протест всей интеллигенции и полное сочувствие к студенчеству в широких слоях населения. Но в печати никаких подробностей и никаких рассуждений не допускалось: говорили об этом втихомолку.
Тогда ходило по рукам много нелегальных стихотворений. Вот одно из них:
Сейте!
"Сейте разумное, доброе, вечное".
Сейте студентов по стогнам земли,
Чтобы поведать все горе сердечное
Всюду бедняги могли.Сейте, пусть чувство растет благородное,
Очи омочит слеза, -
Сквозь эти слезы пусть слово свободное
Руси откроет глаза.Пусть все узнают, что нравами грубыми
Стали опять щеголять,
Снова наполнится край скалозубами,
Чтоб просвещение гнать.Пусть все узнают: застенки по-старому,
И палачи введены,
Отданы гневу их дикому, ярому
Лучшие силы страны.Вольные степи ветрами обвеяны,
Русь широка и грозна -
Вырастет новое – всюду посеяны
Светлых идей семена.Те, что упорно и долго не верили
Правде свободных идей,
Ныне поймут – обсчитали, обмерили,
Выгнали их сыновей.Всех разогнали, а всех ли вы выбили,
Сделавши подлость и срам?
Это свершили вы к вашей погибели.
Память позорная вам!
И действительно, разбросанные в войска по разным городам России студенты были приняты везде радушно и везде заговорили о том, о чем прежде молчали. Это революционизировало и глухую провинцию.
Другое стихотворение, "Судак и обер-полицмейстер", описывающее усмирение студенческих беспорядков в Москве, тоже не проскочило в печать, но распространялось в литографских оттисках:
Я видел грозные моменты,
Досель кружится голова…
Шумели буйные студенты,
Гудела старая Москва.Толпы стремились за толпами…
Свистки… Ура… Нагайки… Вой…
Кругом войска… за казаками
Трухтит жандармов синий строй.Что улица – картины те же,
Везде народ… Везде войска…
Студенты спрятаны в манеже,
Шумят, как бурная река.И за студентами загнали
В манеж испуганный народ,
Всех, что кричали, не кричали,
Всех, кто по улице пройдет, -
Вали в манеж!А дело жарко,
Войскам победа не легка…
Лови! Дави!
Идет кухарка,
Под мышкой тащит судака…Вскипели храбрые войска!
Маневр… Другой… И победили!
Летят кто с шашкой, кто с штыком,
В манеже лихо водворили
Кухарку с мерзлым судаком…
Когда кухарку с судаком действительно загнали в манеж, а новая толпа студентов высыпала из университета на Моховую, вдруг видят: мчится на своей паре с отлетом, запряженной в казенные, с высокой спинкой, сани, сам обер-полицмейстер. В толпе студентов, стоявших посредине улицы, ему пришлось задержаться и ехать тихо.
– Я вас прошу разойтись! – закричал, приподнявшись в санях, генерал.
В ответ – шум, а потом сзади саней взрыв хохота и крики:
– Долой самодержавие!
И опять хохот и крики:
– Долой самодержавие!.. Долой!..
Взбешенный полицмейстер вскакивает в ворота манежа и натыкается на кухарку с судаком, которая хватает его за рукав и вопит:
– Ваше благородие, выпустите! Рыбина-то протухнет…
И тычет в него оттаявшим судаком.
А у подъезда, под хохот толпы, городовые сдирают с задка полицмейстерских саней широкую полосу бумаги с яркой надписью: "Долой самодержавие!.."
Во время остановки студенты успели наклеить на сани одну из афиш, сработанных художниками в "Ляпинке" для расклейки по городу:
"Долой самодержавие!"
Этот лозунг, ставший впоследствии грозным, тогда еще был новинкой.
Московский университет. "Татьянин день", 12 января старого стиля, был студенческий праздник в Московском университете.
Никогда не были так шумны московские улицы, как ежегодно в этот день. Толпы студентов до поздней ночи ходили по Москве с песнями, ездили, обнявшись, втроем и вчетвером на одном извозчике и горланили. Недаром во всех песенках рифмуется: "спьяна" и "Татьяна"! Это был беззаботно-шумный, гулящий день. И полиция, – такие она имела расчеты и указания свыше, – в этот день студентов не арестовывала. Шпикам тоже было приказано не попадаться на глаза студентам.
Тогда любимой песней была "Дубинушка".
12 января утром – торжественный акт в университете в присутствии высших властей столицы. Три четверти зала наполняет студенческая беднота, промышляющая уроками: потертые тужурки, блины-фуражки с выцветшими добела, когда-то синими околышами… Но между ними сверкают шитые воротники роскошных мундиров дорогого сукна на белой шелковой подкладке и золочеными рукоятками шпаг по моде причесанные франтики: это дети богачей.
По окончании акта студенты вываливают на Большую Никитскую и толпами, распевая "Gaudeamus igitur", движутся к Никитским воротам и к Тверскому бульвару, в излюбленные свои пивные. Но идет исключительно беднота; белоподкладочники, надев "николаевские" шинели с бобровыми воротниками, уехали на рысаках в родительские палаты.
Зарядившись в пивных, студенчество толпами спускается по бульварам вниз на Трубную площадь, с песнями, но уже "Gaudeamus" заменен "Дубинушкой". К ним присоединилось уже несколько белоподкладочников, которые, не желая отставать от товарищей, сбросили свой щегольской наряд дома и в стареньких пальтишках вышагивают по бульварам. Перед "Московскими ведомостями" все останавливаются и орут:
И вырежем мы в заповедных лесах
На барскую спину дубину…
И с песнями вкатываются толпы в роскошный вестибюль "Эрмитажа", с зеркалами и статуями, шлепая сапогами по белокаменной лестнице, с которой предупредительно сняты, ради этого дня, обычные мягкие дорогие ковры.
Еще с семидесятых годов хозяин "Эрмитажа" француз Оливье отдавал студентам на этот день свой ресторан для гулянки.
Традиционно в ночь на 12 января огромный зал "Эрмитажа" преображался. Дорогая шелковая мебель исчезала, пол густо усыпался опилками, вносились простые деревянные столы, табуретки, венские стулья… В буфете и кухне оставлялись только холодные кушанья, водка, пиво и дешевое вино. Это был народный праздник в буржуазном дворце обжорства.
В этот день даже во времена самой злейшей реакции это был единственный зал в России, где легально произносились смелые речи. "Эрмитаж" был во власти студентов и их гостей – любимых профессоров, писателей, земцев, адвокатов.
Пели, говорили, кричали, заливали пивом и водкой пол – в зале дым коромыслом! Профессоров поднимали на столы… Ораторы сменялись один за другим. Еще есть и теперь в живых люди, помнящие "Татьянин день" в "Эрмитаже", когда В. А. Гольцева после его речи так усиленно "качали", что сюртук его оказался разорванным пополам; когда после Гольцева так же энергично чествовали А. И. Чупрова и даже разбили ему очки, подбрасывая его к потолку, и как, тотчас после Чупрова, на стол вскочил косматый студент в красной рубахе и порыжелой тужурке, покрыл шум голосов неимоверным басом, сильно ударяя на "о", по-семинарски:
– То-оварищи!.. То-оварищи!..
– Долой! Долой! – закричали студенты, увлеченные речами своих любимых профессоров.
– То-оварищи! – упорно гремел бас.
– До-о-олой! – вопил зал, и ближайшие пытались сорвать оратора со стола.
Но бас новым усилием покрыл шум.
– Да, долой!.. – грянул он, грозно подняв руки, и ближайшие смолкли.
– Долой само-державие! – загремел он еще раз и спрыгнул в толпу.
Произошло нечто небывалое… Через минуту студента качали, и зал гремел от криков.
А потом всю ночь на улицах студенты прерывали свои песни криками:
– Долой самодержавие!..
И этот лозунг стал боевым кличем во всех студенческих выступлениях. Особенно грозно прозвучал он в Московском университете в 1905 году, когда студенчество слилось с рабочими в университетских аудиториях, открывшихся тогда впервые для народных сходок. Здесь этот лозунг сверкал и в речах и на знаменах и исчез только тогда, когда исчезло самодержавие.
В стенах Московского университета грозно прозвучал не только этот боевой лозунг пятого года, но и первые баррикады в центре столицы появились совершенно стихийно пятнадцатого октября этого года тоже в стенах и дворах этого старейшего высшего учебного заведения.
Нарышкинский сквер
Нарышкинский сквер, этот лучший из бульваров Москвы, образовался в половине прошлого столетия. Теперь он заключен между двумя проездами Страстного бульвара, внутренним и внешним. Раньше проезд был только один, внутренний, а там, где сквер, был большой сад во владении князя Гагарина, и внутри этого сада был тот дворец, где с 1838 года помещается бывшая Екатерининская больница.
Еще в 1926 году, когда перемащивали проезд против здания больницы, из земли торчали уцелевшие столетние пни, остатки этого сада. Их снова засыпали землей и замостили.
Продолжением этого сада до Путинковского проезда была в те времена грязная Сенная площадь, на которую выходил ряд домов от Екатерининской больницы до Малой Дмитровки, а на другом ее конце, рядом со Страстным монастырем, был большой дом С. П. Нарышкиной. В шестидесятых годах Нарышкина купила Сенную площадь, рассадила на ней сад и подарила его городу, который и назвал это место Нарышкинским сквером.
Рядом с Екатерининской больницей стоял прекрасный старинный особняк. До самой Октябрьской революции он принадлежал князю Волконскому, к которому перешел еще в пятидесятых годах от князя Мещерского.
Говоря об этом особняке, нельзя не вспомнить, что через дом от него стоял особняк, имевший романтическую историю. Ранее он принадлежал капитану Кречетникову, у которого в 1849 году его купил титулярный советник А. В. Сухово-Кобылин.
Этот титулярный советник был не кто иной, как драматург, автор "Свадьбы Кречинского", Александр Васильевич Сухово-Кобылин, который и жил здесь до 1859 года…
В доме князя Волконского много лет жил его родственник, разбитый параличом граф Шувалов, крупный вельможа. Его часто вывозили в колясочке на Нарышкинский сквер.
После смерти Шувалова, в конце девяностых годов, Волконский сдал свой дом в аренду кондитеру Завьялову. На роскошном барском особняке появилась вывеска:
"Сдается под свадьбы, балы и поминовенные обеды".
Так до 1917 года и служил этот дом, переходя из рук в руки, от кондитера к кондитеру: от Завьялова к Бурдину, Феоктистову и другим.
То всю ночь сверкали окна огнями и дом гудел музыкой на свадьбах и купеческих балах, привлекая публику с бульваров к своим окнам, то из него доносились басы протодьяконов, возглашавших "вечную память".
Бывали здесь богатые купеческие свадьбы, когда около дома стояли чудные запряжки; бывали и небогатые, когда стояли вдоль бульвара кареты, вроде театральных, на клячах которых в обыкновенное время возили актеров императорских театров на спектакли и репетиции. У этих карет иногда проваливалось дно, и ехавшие бежали по мостовой, вопя о спасении… Впрочем, это было безопасно, потому что заморенные лошади еле двигались… Такой случай в восьмидесятых годах был на Петровке и закончился полицейским протоколом.
Впереди всех стояла в дни свадебных балов белая, золоченая, вся в стеклах свадебная карета, в которой привозили жениха и невесту из церкви на свадебный пир: на паре крупных лошадей в белоснежной сбруе, под голубой, если невеста блондинка, и под розовой, если невеста брюнетка, шелковой сеткой. Жених во фраке и белом галстуке и невеста, вся в белом, с венком флердоранжа и с вуалью на голове, были на виду прохожих.
Устраивали такие пиры кондитеры на всякую цену – с холодными и с горячими блюдами, с генералом штатским и генералом военным, с "кавалерией" и "без кавалерии". Военные с обширной "кавалерией" на груди, иногда вплоть до ленты через плечо, ценились очень дорого и являлись к богатому купечеству, конечно, не "именитому", имевшему для пиров свои дворцы и "своих" же генералов.
Лакеи ценились по важности вида. Были такие, с расчесанными седыми баками, что за министра можно принять… только фрак засаленный и всегда с чужого плеча. Лакеи приглашались по публике глядя. И вина подавались тоже "по публике".
– Чтоб вина были от Депре: коньяк № 184, портвейн № 211 и № 113… С розовым ярлыком… Знаешь? – заказывает бывалый купец, изучивший в трактирах марки модных тогда вин.
– Слушаю… Только за эту цену пополам придется.
– Ну ладно, пополам так пополам, на главный стол орла, а на задние ворону…
Дошлые были купцы, а кондитеры еще чище… "Орел" и "ворона" – и оба Депре!
Были у водочника Петра Смирнова два приказчика – Карзин и Богатырев. Отошли от него и открыли свой винный погреб в Златоустинском переулке, стали разливать свои вина, – конечно, мерзость. Вина эти не шли. Фирма собиралась уже прогореть, но, на счастье, пришел к ним однажды оборванец и предложил некоторый проект, а когда еще показал им свой паспорт, то оба в восторг пришли: в паспорте значилось – мещанин Цезарь Депре…
Портвейн 211-й и 113-й… Коньяк 184… Коньяк "финь-шампань" 195… Ярлык и розовый, и черный, и белый… Точно скопировано у Депре… Ну, кто будет вглядываться, что Ц. Депре, а не К. Депре, кто разберет, что у К. Депре орел на ярлыке, а у Ц. Депре ворона без короны, сразу и не разглядишь…
И вот на балах и свадьбах и на поминовенных обедах, где народ был "серый", шли вина с вороной…
Долго это продолжалось, но кончилось судом. Оказалось, что Ц. Депре, компаньон фирмы под этим именем, лицо действительное и паспорт у него самый настоящий.
На свадьбу из церкви первыми приезжают гости. Они входят парами: толстые купчихи в шелках рядом с мужьями в долгополых сюртуках. На некоторых красуются медали "За усердие". Молодежь и дамы – под руку. Все выстраиваются шеренгами возле стен. Когда все установятся, показывается в ливрее, с жезлом вроде скипетра церемониймейстер, а вслед за ним, под руку с женихом, невеста с букетом. Они становятся впереди гостей, а вслед за ними идут пары: сначала – родители жениха и становятся по правую руку от жениха, потом – родители невесты подходят к ним и становятся рядом с невестой, предварительно расцеловавшись с детьми и между собой.
Лакеи вносят в тонких длинных бокалах шампанское: "Редерер" или "Клико" – для почетных и ланинское – для гостей попроще.
Поздравления и тосты. Иногда зазвенит о пол разбитый бокал, что считается счастливым предзнаменованием. Оркестр играет туш. После поздравления все усаживаются вокруг стола. Начинается чаепитие. Потом часть гостей идет в соседние комнаты играть в карты. Тогда играли в стуколку по крупной и по мелкой. Другие окружают буфет. Затем начинаются танцы и свадебное веселье. Когда дотанцуются до усталости, идут к свадебному обеду, который сразу делается шумным, потому что буфет уже сделал свое дело. Свадебный генерал говорит поздравительную речь, потом идут тосты и речи, кто во что горазд. Молодежь – барышни и кавалеры – перекидываются через стол шариками хлеба, а потом и все принимают участие в этой игре, и летят через столы головы селедок, корки хлеба, а иногда сверкнет и красный рак, украшавший разварного осетра…
После отъезда "молодых" гости еще допивают остатки, а картежники, пришедшие в азарт, иногда играют до следующего дня.