Н. В. Шелгунов - Николай Михайловский 3 стр.


Покойный Салтыков неоднократно печатно утверждал, что на могиле ренегата непременно должен быть водружен осиновый кол. Как общее правило такое посрамление могилы ренегата решительно несправедливо. Если ренегат отступил от лжи и прилепился к истине, так за что же его осиновым колом к земле пригвождать? Хорошо было говорить Салтыкову, сразу вступившему на тот путь, который он до конца дней своих считал путем истины. Но не всем выпадает на долю такое счастье; потому что это в самом деле большое счастие. Благо всякому, знающему, что в прошлом у него нет ничего такого, от чего нужно бы было теперь со стыдом или омерзением отворачиваться, при воспоминании о чем приходилось бы краснеть. Но как всему человечеству истина дается ценою многих и многих заблуждений, из-за которых льются иной раз целые потоки слез и крови, так и каждому отдельному человеку по крайней мере простительно заблуждаться и потом, сознав свои заблуждения, отступить от них. Хуже бы было, если бы он, сознав заблуждение, все-таки остался при нем, а ведь тогда он не был бы ренегатом. Он был бы лицемер, по тем или другим соображениям не желающий открыть свои карты, для чего-то носящий маску. И если человек добросовестно искал истины и так же искренне примкнул к своему новому убеждению, как искренне держался прежнего, – кто решится прибавить осиновый кол к тем мукам стыда за свое прошлое, которые такой несчастный человек должен испытывать? А между тем, большинство читателей, наверное, повторяло за Салтыковым: да, осиновый кол! Такое всеобщее презрение к ренегатам объясняется не самым фактом отступничества, а той неприглядной обстановкой и теми низменными формами, в которых оно в большинстве случаев совершается. Самый обыкновенный случай тот, что человек не изменяет свои убеждения, а просто продает их, если не за деньги, так за положение, за спокойствие и т. п. Привлекательного в этом, конечно, мало, и не мудрено, что сами покупщики презрительно относятся к такому товару. Но бывает еще и так, что ренегат, вместо того чтобы откровенно признаться в своей слабости и затем стыдливо затеряться в толпе, занимает воинствующее положение и цинически оплевывает все, чему поклонялся. Цинизм состоит тут опять-таки не в том, что человек громогласно и горячо отстаивает свои новые убеждения и столь же горячо и громогласно порицает свои прошлые заблуждения. Это – законнейшее право всякого человека, имеющего какие бы то ни было убеждения, но, во-первых, действительно имеющего, а не торгующего ими, а во-вторых, тут есть один прием, по которому можно почти безошибочно отличить ренегата в презрительном смысле этого слова даже в том случае, когда прямых и ясных доказательств его нравственной низменности налицо нет.

История русской литературы имеет в запасе образчик истинного мученика своих убеждений, которому случалось изменять их, но которому, однако, благодарное потомство воздвигнет, вероятно, в недалеком будущем монумент, а не осиновый кол. Я говорю о Белинском, о "неистовом Виссарионе", со страшною душевною болью вспоминавшем о своих прошлых заблуждениях. В фактах этого рода, известных из переписки Белинского и из воспоминаний о нем, особенно бросается в глаза следующее обстоятельство. Белинский говорит: "Я писал гнусности, мерзости, чушь" и т. п., и нигде не подметите вы у него и следов жалкой, плаксивой и предательской ноты: меня или нас соблазнили, увлекли такие-то и такие-то преступные люди. Эта черта дорого стоит. Вы видите перед собой мужественного человека, который принимает на себя полную ответственность за то, что он говорил, писал или делал, а не сваливает ее на других. Цинизм настоящих, заслуживающих презрения ренегатов состоит именно в том, что они стараются по возможности обелить себя лично, представляясь жертвами и умалчивая о том, сколько жертв они сами создали, скольких людей они сами склонили к тому, что они ныне объявляют заблуждением.

Этого не стыдятся люди вроде Кельсиева, игравшие видную в своем роде роль и которым поэтому минорный плаксивый тон особенно не пристал. Бывают, впрочем, экземпляры гораздо еще непригляднее, чем Кельсиев, но масса отступает не так крикливо. "Двойственный тип, к которому принадлежал Кельсиев, – говорил Шептунов, – не составляет редкости, и именно у нас, в России, но шестидесятые годы выставили его в количестве более обыкновенного". И далее: "Двойственный тип, теряя постепенно свою бравурную и циническую окраску, принимал все менее и менее яркий цвет и, увеличиваясь численно, становился наконец частью общественного мнения. Такую часть общественного мнения сформировали все те, которые приняли сначала участие в движении идей шестидесятых годов, затем стали думать иначе и к своей лучшей и самой яркой поре жизни начали относиться с высокомерием, называя шестидесятые годы эпохой незрелого увлечения. Едва ли, однако, эти люди имели и имеют право обобщать в себе все то время".

Еще бы! Кельсиев облыжно называл себя "жертвой новой русской истории", тогда как на самом деле он был жертвой именно старой русской истории, образовавшей в его душе пустоту, которая могла наполниться каким угодно содержанием и потом опорожниться для нового наполнения. Таких людей было немало, но, к счастью, свет не клином на них сошелся. Благодаря тем естественным прорехам в системе, о которых было говорено выше и через которые проникали разные случайные влияния, с трудом и с огромными жертвами, но складывались все-таки известные умственные и нравственные традиции, складывались неистребимо прочно, может быть, частью именно потому, что покупались очень дорогой ценой. А тут засияло историческое солнце. Не будем говорить о тех счастливцах, которые были к шестидесятым годам уже готовыми людьми, с запасом теоретических знаний или житейской опытности, с вполне сложившимися убеждениями и определенною нравственною физиономией. Возьмем одного из тысяч, развивавшихся при самых неблагоприятных условиях. Возьмем Н. В. Шелгунова. "Таких, как я, – говорит он, – были десятки тысяч людей, и принадлежали мы не к той формации, которая выросла из известного московского кружка. О существовании этого кружка и его идеях мы даже не подозревали".

В противоположность большинству людей, пишущих свои воспоминания, Шелгунов очень скуп на чисто автобиографические подробности, даже чересчур скуп. Бросив мимоходом ту или другую этого рода черту, он торопится утопить ее в каких-нибудь сближениях или в какой-нибудь общей мысли и даже не доводить до конца; так что материалов для характеристики его личности мы, собственно говоря, не имеем или почти не имеем, а пользоваться для этого своими собственными наблюдениями и почерпнутыми из личного с ним знакомства соображениями я почитаю нескромным. Есть, однако, в воспоминаниях одна именно мимоходом, вскользь брошенная подробность, которая, мне кажется, многое освещает. Говоря о своем воспитании в Лесном институте, Шелгунов, между прочим, вспоминает: "Запершись в классе, мы передразнивали наше начальство, пели пародии на тропари, солдатские непристойные песни в барковском стиле (из какой казармы они к нам попали – не знаю), декламировали трагедии Баркова. Подобные молебны, в которых я хоть и не принимал прямого участия, но при которых всегда присутствовал и даже подтягивал в хоре, нисколько не помешали мне потом плакать над библией и мечтать сделаться проповедником".

Эти маленькие подробности хорошо характеризуют как личность самого Шелгунова, так и многосложную сеть случайных влияний, хороших или дурных, которые с разных сторон пробивались под ровною, всепокрывающею пеленою дисциплины. Дисциплина не заботилась о водворении в сердцах дисциплинируемых каких-нибудь чувств, кроме чувства страха, или довольствовалась в этом отношении холодными, чисто формальными изложениями прописной морали, которые, конечно, столь же холодно и формально воспринимались. Тем горячее усваивались влияния сторонние, "неказенные", имевшие известную прелесть уже именно одною своею неказенностью. Одним в этом отношении счастливилось, то есть сторонние влияния подбирались добрые, другим – не счастливилось. Обстановка юного Шелгунова была не из счастливых: на глазах у начальства все обстояло благополучно, а за глазами начальство осмеивалось; из каких-то казарм неведомыми для дисциплины путями заносились в виде контрабанды разные гадости и кощунства, и, без сомнения, много молодых душ навсегда погибло в этом двусмысленном и грязном омуте, а слепая дисциплина была довольна: ее требования исподнялись. Но иных спасали опять-таки какие-нибудь случайности, счастливые, но столь же непредвиденные системой, неведомые ей или даже прямо ею преследуемые. Шелгунов был спасен благородством и чистотою своей натуры. И он мальчиком купался в грязных пошлостях, но грязь не пристала к нему. Он неприкосновенно сохранил способность плакать чистыми слезами умиления и мечтать о роли проповедника истины. И мечта исполнилась, потому что, что же такое вся жизнь Шелгунова, как не жизнь проповедника? Мечта исполнилась благодаря шестидесятым годам, которые призвали к деятельности в числе других и Шелгунова и навсегда определили его жизненный путь.

Мы видели ретивость, с которою Шелгунов, раз сознав пробелы своего школьного образования, принялся их пополнять. С такою же ретивостью отдался он потом и делу распространения знаний. Очень в этом отношении характерен приведенный выше повод происхождения статьи "Россия до Петра Великого". Шелгунов написал ее потому, что принял близко к сердцу поразительное незнание русской истории, обнаруженное достаточно великовозрастным капитан-лейтенантом и членом суда по политическому делу. Одна из его статей ("Историческая сила критической личности") оканчивается таким диалогом: "Тут нет ничего нового, я это знал и прежде, – скажет читатель. – И прекрасно, если ты знал это". Дескать, ты знал, так другой не знал, а может быть, тебе только кажется, что ты знал, а если и в самом деле знал, так ничего, повтори, лучше знать будешь. Любопытно, что одна из статей Шелгунова, посвященная обзору бедствий, причиняемых человечеству рабством, войнами и экономической неправдой, озаглавлена: "Убыточность незнания". И хотя в самом конце статьи пробивается некоторый скептицизм по отношению к всеисцеляющей и всеутешающей роли знания, то ключ к статье все-таки очень верно указан заглавием: "Убыточность незнания", к каковой убыточности сводится большинство бед и зол. Просветить, научить темных – такова прежде всего задача. Это надо иметь в виду при чтении многих статей Шелгунова, писанных в шестидесятых годах и могущих показаться иному нынешнему читателю несколько многословными и элементарными. Что же касается веры в силу знания, веры, которая опять-таки может показаться нынешнему читателю несколько преувеличенною, то она вполне объясняется обстоятельствами времени. В ту пору задача, стоявшая перед обществом, представлялась столь непререкаемо ясною, что людям вроде Шелгунова казалось, что только недостаток знаний и может препятствовать усвоению и разрешению ее: так ярко горело солнце на историческом небе, что всякое своекорыстие и всякие противообщественные личные интересы должны растаять сами собой, как только масса узнает то, чего она не знала, а она не знала, можно сказать, ничего. Отсюда это множество популярных статей по самым разнообразным отраслям знания, наполненных иногда одними чисто фактическими сведениями. И, без сомнения, в свое время статьи эти открывали множеству читателей совершенно новые горизонты и сослужили большую и хорошую службу, претворившись в общее сознание и, так сказать, распустившись там. Если они теперь кажутся элементарными, то эта участь не только компилятивных статей, предпринятых с целью популяризации тех или других знаний, а до известной степени и руководящих работ, отмеченных печатью исключительных дарований. Говоря о знаменитой диссертации "Об эстетических отношениях искусства к действительности", Шелгунов справедливо замечает. "Теперешние читатели могут заметить, что в мыслях, высказанных в диссертации, о которой идет речь, нет ничего нового; они могут сказать: "Мы все это знаем" (мне случалось встречать таких). Да, верно, что вы все это знаете, но откуда вы это узнали? Вы, пожалуй, даже и не узнавали ниоткуда, вы просто выросли на литературе и критике, которая вся создавалась уже по этому рецепту и шла этим путем, впервые указанным ей тридцать лет назад". Случайно подвернувшимся сопоставлением компилятивных и популяризирующих статей Шелгунова с руководящей диссертацией Чернышевского я отнюдь не хочу сказать, что Шелгунов только компилятор; хотя несомненно, что исключительно блестящие таланты, рядом с которыми приходилось работать Шелгунову в старые годы, заслоняли его. И едва ли найдется много людей, которые принимали бы выпавшую им на долю вторую роль с таким спокойным достоинством, с таким искренним и открытым уважением к первым номерам, как Шелгунов.

III

Если бы настоящее издание было полным собранием сочинений Шелгунова, так и то оно не представляло бы собою всей суммы работы, которую сделал этот человек. В качестве члена редакций распространенных и имевших большой успех журналов он должен был принять на себя массу черного труда, и этого труда не выразить никакими цифрами, равно как не оценить того, что он сделал, пропустив в обращение и не допустив до обращения тот или другой проходивший через его руки литературный материал разных достоинств. Эта сторона его литературной деятельности так навсегда и останется неясною для публики. Но настоящее издание не есть полное собрание сочинений. Шелгунов в течение многих лет вел так называемое "внутреннее обозрение" в журналах (оно называлось у него, помнится, "домашнею летописью"), и все эти обозрения не вошли в настоящее издание. Не вошло и много других, отдельных статей самого разнообразного содержания. Наконец, многие из статей, вошедших в издание, сильно сокращены автором. Я не знаю, чем он руководствовался при выборе и сокращении статей, но некоторые из пробелов должен помянуть для обрисовки литературной физиономии автора.

В издание не вошла, например, статья 1863 года "Земля и органическая жизнь". Это пересказ "Естественной истории мироздания" и "Физиологических писем" Фогта и "Физиологических картин" Бюхнера. Это, понятно, – популяризирующий пересказ популярных книг, имеющихся в русском переводе, конечно, и не стоило перепечатывать в собрании сочинений. Но, может быть, у автора были еще другие, специальные резоны для исключения этой статьи. Так можно думать, судя по характеру некоторых сокращений в других статьях. Например, в статье "Убыточность незнания" уничтожено начало и почти все "заключение", от которого осталось лишь несколько строк, присоединенных к предыдущей главе. И там, и тут, то есть и в начале, и в конце статьи, уничтожены рассуждения о значении естественных наук. Повторяю, мне не известны мотивы этих изменений, но, систематически проведенные через ее издание, они затушевывают одну характерную черту, свойственную не Шелгунову только, а всем шестидесятым годам. Черта эта – увлечение естествознанием.

В статье "Рабочий пролетариат в Англии и во Франции" введение сильно сокращено, причем выпущено кое-что опять-таки чрезвычайно характерное и для Шелгунова лично, и для шестидесятых годов вообще. Не мешает при этом заметить, что статья "Рабочий пролетариат в Англии и во Франции", напечатанная в 1861 году в "Современнике", есть в своем роде первая по времени. Потом у нас было много статей и целых книг о положении рабочего класса в Европе, но почин этой литературе положен был Шелгуновым. Позволю себе привести здесь несколько строк из исключенного автором:

"Такие господа тяготеют всеми силами к далеко от них лежащей Европе; только в ее выработанной жизни, в ее внешней привлекательности видят они задачу своих стремлений, далекий идеал для России… Людей этого сорта, по самой натуре способных составлять большинство, разводится у нас все больше и больше; они считают себя избранными просвещать Россию, и они учат нас тому, что больше всего вредно нам и менее всего нам нужно… Рядом с силой и здоровьем Европа нарастила на себе много желваков, много дикого мяса, потратила много сил, чтобы создать то, что не только совсем не нужно для ее здоровья, а напротив, вытягивает ее свежие и здоровые соки… Европа проснулась, она поняла свою болезнь; проснулась и Россия; но неужели же она проснулась для того, чтобы сознательно идти тем путем, которым Европа шла бессознательно?.. И откуда это добродушное стремление спасти своего ближнего, предлагая ему лекарство, оказавшее вредное последствие на соседа?"

Назад Дальше