В числе иллюзий и фикций, обращавшихся в предшествующую эпоху по принудительному курсу, большое место занимало вообще представление о некотором аристократическом положении человека в природе. Предполагалось, а в нужных случаях громогласно утверждалось, что человек есть существо по преимуществу духовное, которому довлеет возноситься мыслью и чувством к высшим надзвездным сферам, а бренную телесную свою оболочку презирать. Это была условная фикция. У всех она была на языке, но никто в нее не верил настоящим образом, так что она нисколько не мешала теоретически превозвышенному человеку на практике с полным удовольствием валяться в нравственной грязи. Тем не менее согласно общему духу системы сомнение в возвышенном природном положении человека и в презрительности требований бренной телесной оболочки считалось если не преступлением, то, во всяком случае, признаком неблагонамеренности. А если бы кто вздумал указывать факты явного несоответствия между теоретическим пониманием природы человека и житейскою практикой, так это тоже было бы неблагонамеренно. Факты были у всех налицо, и никто в них, собственно, не сомневался, но открыто признать их, то есть выговорить всеми буквами и сделать соответственные выводы, – считалось опасным. Такая страшливость была особенно противна духу литературы шестидесятых годов, а потому, ликвидируя дела старой системы, она непременно должна была уделить значительную часть своих сил на развенчание фиктивной возвышенности природы человека. Человек есть животный организм – так можно резюмировать многие литературные произведения того времени. Бесспорно, что, отстаивая этот тезис на разные лады, в положительной или отрицательной форме, во всем его объеме или по частям, литература хватала иногда через край. При иных условиях она, вероятно, воздержалась бы от некоторых приемов и обобщений, имевших целью свести психические процессы к физиологическим, или вообще обществование к естествознанию, или нравственное начало к эгоизму. Но в основе всех этих увлечений (я первый готов признать их прискорбность) лежит несомненная, хотя и не полная, односторонняя правда. Это, во-первых. А во-вторых, в них все-таки остается поучительною смелость признания факта, раз он факт, как бы он ни был обиден или страшен. Притом же в самом духе, оживлявшем шестидесятые годы, было нечто, вносившее сюда известную поправку, которая своеобразно преломляла даже ошибочные или односторонние теоретические обобщения при переходе их в область практических вопросов.
IV
Казалось бы, люди, так охотно признававшие низменность человеческой природы, стремившиеся к удовлетворению требований бренной телесной оболочки, сами себя называвшие "реалистами" и т. д.,– казалось бы, эти люди должны были добиваться в жизни прежде всего земных благ. Если земля и все земные дела так ничтожны, если человек – животное, если эгоизм по самой природе вещей управляет всеми нашими действиями, так чего же церемониться? – пей, ешь и веселись, не думая ни о соседе, ни о завтрашнем дне. Этот, казалось бы, вполне логический вывод часто и навязывается шестидесятым годам. Однако Шелгунов со справедливою гордостью говорит: "Реалисты шестидесятых годов <…> были идеалисты земли, и уж, конечно, в России еще не бывало больших идеалистов, совсем забывших о себе, о своей личной пользе и личном интересе, как так называемые "реалисты" шестидесятых годов. Припомните судьбу каждого из них. Эти люди точно стыдились материальных благ и кончали свою жизнь не на шелке и бархате".
Фактически на это замечание нет возражений. Действительно, в то время, как многие проповедники самых, по-видимому, возвышенных понятий о делах сего и того мира отлично устраивали под собственный велеречивый шум свои собственные делишки, "реалисты" шли навстречу всяким житейским невзгодам и принимали их без жалоб и стонов. Так было, и никакой самый злейший язык не в силах слизать этот факт со страниц истории. Но можно, по-видимому, уличать деятелей шестидесятых годов в противоречии, в несоответствии между словом и делом. Никто не откажет им в самоотвержении, слишком ясно засвидетельствованном их жизнью, хотя бы оно, по иному мнению, было дурно направлено, но может показаться, что самоотвержение это не вязалось с их теоретическими посылками. Шелгунов утверждает, однако, что они "тесно слили слово с делом". И он прав.
Все факты могут быть разделены с точки зрения отношения к ним человека на три группы весьма различных размеров. Во-первых, факты естественные, совершившиеся, совершающиеся и имеющие совершиться помимо человеческого сознания и воли. Не участвуя в возникновении этих фактов ни головой, ни руками, мы вынуждены принимать их как они есть, без всякого суда над ними и можем только пользоваться ими для своих целей, в общем, сами им подчиняясь. Другую, несравненно меньшую группу составляют факты, так сказать, проходящие через человеческие руки. По существу, они, разумеется, ничем не отличаются от фактов естественных и управляются общими для всего сущего законами, но ошибочно или нет, а человек по самой природе своей чувствует ввиду их свою ответственность, потребность нравственного суда, возможность влиять на факты в ту или другую сторону. Промежуточную ступень между этими двумя группами составляют факты исторические, наше отношение к которым смешанное, так как они до известной степени совмещают в себе признаки обеих предыдущих групп. С одной стороны, они столь же законченны и нашему воздействию недоступны, как и факты естественные, а с другой стороны, они в свое время прошли через человеческие руки, и мы не можем отделаться от мысли, что те, давно успокоившиеся, но подобные нам люди могли действовать и так, и иначе, склонить ход событий в ту или другую сторону. Отсюда потребность нравственного суда и над историческими лицами и событиями, хотя мы отлично сознаем, что для воздействия на них у нас столь же коротки руки, как и для изменения какого-нибудь астрономического процесса.
Таково нормальное, законное отношение человека к фактам, вытекающее из общих свойств человеческой природы. Но, как и другие нормальные процессы, оно отнюдь не составляет заурядного явления и подвергается в течении истории разным патологическим отклонениям в зависимости от благоприятных и неблагоприятных условий. Специалисты, да и то не по всем отраслям, могут с успехом работать в ненастье и ведро, но жестоко ошибаются те, кто думает, что общая правда может открываться людям при всех возможных обстоятельствах. Я не говорю об отдельных мыслителях, которые, "как беззаконные кометы среди расчисленных светил", являются непредвиденно (хотя, конечно, и пути комет предвидимы) и могут даже в самые трудные времена становиться на надлежащую точку для выработки правды. Закон не писан не только для дураков, как утверждает пословица, а и для гениев. Но для единовременного появления нескольких центров правильного отношения к фактам и для быстрого, хотя бы и поверхностного распространения его в массе нужны особенные условия. Такие условия были налицо, например, в Европе в конце XVIII века, были и у нас в шестидесятых годах. (Мимоходом сказать, между этими двумя историческими моментами вообще много сходства, оставляя, разумеется, в стороне их размеры и общее историческое значение.) Условия эти указаны выше: присутствие в обществе идеала, достаточно высокого, чтобы насторожить умы и воодушевить сердца, и в то же время по общему сознанию достаточно близкого к практическому осуществлению, чтобы подъем духа не иссяк в отвлеченном парении. При этих условиях выступают на сцену в сравнительном изобилии и оказывают свое влияние на все общество те "реалисты" и вместе с тем "идеалисты земли", о которых говорит Шелгунов.
"Идеалисты земли" (выражение, может быть, не совсем складное, но прекрасно характеризующее самую суть явления, о котором идет речь) открыто признавали все факты, раз доказано их существование. "Нас возвышающий обман"был для них диким и смешным понятием. Смешны и дики, даже преступны были, с их точки зрения, те quasi патриотические соображения, в силу которых почиталось нужным скрывать многоразличные отечественные изъяны. Если всяческая наша скудость есть факт, он должен быть признан, как бы ни было горько нашему сердцу. Если то или другое quasi – историческое лицо или событие, к которому мы с детства привыкли относиться как к чему-то великому, оказывается при ближайшем фактическом исследовании легендарным, оно должно быть вычеркнуто, как ни больно расставаться с красивой легендой. Если под маской возвышенных идеалов скрываются грубо животные побуждения, факт маскарада должен быть вскрыт, невзирая на последствия. Если дознано, что человек не есть то по преимуществу духовное существо, каким его рисуют люди невежественные или лицемерные, это должно быть громко и отчетливо высказано. И т. д., и т. д. Нет аргументов, которые оправдывали бы в глазах этой литературы укрывательство факта или извращение его. Это настоящее торжество факта, торжество "реализма". И торжество законное. Мне очень хорошо известно, что литература шестидесятых годов впадала на этом пути в ошибки и увлечения, неправильно располагая перспективу фактов, но это ничего не говорит против основной точки зрения.
В огромной области фактов естественных, то есть возникающих независимо от человеческой деятельности, торжество факта продолжается еще и в ином смысле: не только признается его существование, но признается его верховность, неприкосновенность и неподсудность человеку. Если земля во столько-то и столько-то раз меньше таких-то других планет, если жизнь кончается смертью, если природа человека ограничена такими-то условиями и т. п., мы должны со всем этим примириться, не затрачивая понапрасну чувств скорби, обиды или возмущения, равно как и противоположных чувств радости или благодарности. Здесь факт и принцип, или идея, сливаются. Уже не то в области фактов исторических и окончательно не то относительно фактов текущей жизни, в возникновении и развитии которых мы принимаем участие, если не делом, так словом и помышлением. В этой сравнительно небольшой, но имеющей для нас первенствующее значение области факт должен быть признан как факт, но вместе с тем он признается подлежащим нашему воздействию, а следовательно, и оценке с точки зрения известного идеала. Неуместный по отношению к группе естественных фактов субъективным элемент получает здесь широкое применение, не устраняя, разумеется, объективного констатирования факта средствами науки и воспроизведения средствами искусства. И в этом смысле идея торжествует над фактом. Вследствие разных запутанных обстоятельств в нашей теперешней печати, говоря о литературе шестидесятых годов, разумеют главным образом литературную критику того времени. При этом часто можно услышать, будто эта критика требовала от художников извращения фактов в угоду тем или другим теориям. Это – непонимание или незнание. Критика шестидесятых годов в согласии со всеми другими отраслями и формами тогдашней литературы требовала прежде всего правдивого воспроизведения фактов. В этом требовании отражалась коренная черта всей тогдашней литературы, ее "реализм". Но затем, опять же в общем всей литературе тоне, критика подчиняла факт идее, во-первых, сортируя художественный материал по степени его важности с известной точки зрения, а во-вторых, давая ему известную нравственно-политическую оценку. Я знаю, что и на этом пути были делаемы ошибки, но знаю также, что они не компрометируют основной точки зрения, которая отнюдь не упраздняет художественную критику, а дополняет и расширяет ее. Ныне находят такое расширение не только излишним – такой излишек ничему ведь по крайней мере не мешает, – а вредным. Это не ново. Так рассуждали иные и в шестидесятых годах, и если теперь это рассуждение получает, по-видимому, значительное распространение, то это в такой же мере объясняется общими условиями времени, в какой противоположная точка зрения была связана с условиями своего времени. Характер литературной критики шестидесятых годов не может быть удовлетворительно оценен вне связи с другими формами тогдашней литературы и с ее общим духом. Присутствие общепризнанного и заведомо осуществимого высокого идеала внушало литературе бесстрашие перед фактами, которые она признавала, но простым созерцанием (а следовательно, и констатированием и воспроизведением) которых она ограничиться не могла. Она видела крушение такого колоссального факта, как крепостное право и всей связанной с ним системы, и это величественное зрелище, естественно, внушало ей смелость надежд и жажду деятельности, то есть воздействия на существующие факты во имя идеала. Идеал этот был чисто земного характера, да и незачем ему было быть иным, потому что на земле воочию совершалось истинно великое дело. И если эти "идеалисты земли" были в то же время "реалистами", то тут нет никакого противоречия, а есть, напротив, вполне законченное цельное мироразумение. Его общие черты остаются истиной и доселе: факты признаются без утайки и без идеализации, во всей их реальности; затем они распадаются на неподлежащие нашему воздействию и подлежащие таковому, а для воздействия необходим идеал, то есть такое расположение реальных элементов, которое лучше, выше, желательнее, чем действительность. Пусть "идеалисты земли" заблуждались относительно пределов и возможностей воздействия, в принципе они, во всяком случае, стояли на пути к правде.
Освобождение крестьян стимулировало мысль и чувство современников в очень широких пределах, так что фактом освобождения еще далеко не кончалась центральная задача времени. Задача эта состояла в теоретическом определении, а поскольку возможно, и практическом установлении нормальных отношений между личностью и обществом. Задача эта, конечно, не шестидесятыми годами впервые выдвинута. Она столь же стара, как само человеческое общество. Но всею своею полнотою она занимает людей гораздо реже, чем это может показаться с первого взгляда. В основе всякого международного, политического, экономического, морального, юридического, административного вопроса так или иначе лежат взаимные отношения личности и общества. Но в огромном большинстве случаев при обыкновенном течении житейских дел это не сознается; общественные вопросы обсуждаются и решаются без приведения их к их основе, которая маскируется разными узкопрактическими условностями и отвлеченными категориями. Жизнь идет слепою ощупью, механически цепляясь за случайности установившихся отношений или же ища себе обоснования в неанализированных отвлеченных категориях "права", "свободы", "порядка", "прогресса", "справедливости", "национального достоинства", "народного богатства" и т. д. В последнем результате анализа всех этих понятий нечему быть, кроме личности и общества в их взаимных отношениях. И людям серьезного знания это хорошо известно, но лишь в сравнительно редких случаях субстрат всех общественных вопросов всплывает в общем сознании и влияет на обыденную житейскую практику. Всплывает и влияет, разумеется, уже в известной, более или менее определенной форме.
Статья Шелгунова "Прошедшее и будущее европейской цивилизации" оканчивается такими словами: "Если протестанты XVI столетия освободили мысль, то мы сделали попытку освободить человека. Только наше время установило, что благороднейший, драгоценнейший и единственный элемент прогресса есть свободная личность, развившаяся в свободном общежитии. Мы живем в самом начале этого периода и несем на своих плечах главную борьбу за новое слово".
"Мы сделали попытку", "мы несем на своих плечах" – это, разумеется, не специально к нам, русским, относится, а к известному времени, к известной ступени цивилизации, к которой, однако, и мы с шестидесятых годов приобщились. В XII главе "Воспоминаний" Шелгунова читаем:
"Внизу освобождались крестьяне от крепостного права, вверху освобождалась интеллигенция от служилого государства и от старых московских понятий. И более великого момента, как этот переход от идеи крепостного и служилого государства к идее государства свободного, в нашей истории не было, да, пожалуй, и не будет. Мы, современники этого перелома, стремясь к личной и общественной свободе и работая только для нее, конечно, не имели времени думать, делаем ли мы что-нибудь великое или невеликое. Мы просто стремились к простору, и каждый освобождался, где и как он мог и от чего ему было нужно. Хотя работа эта была, по-видимому, мелкая, так сказать, единоличная, потому что каждый действовал за свой страх и для себя, но именно от этого общественное оказывалось сильнее, неудержимее, стихийнее. Идея свободы, охватившая всех, проникала всюду, и совершалось действительно что-то небывалое и невиданное".
Вслед за этим Шелгунов приводит разные иллюстрирующие эпизоды и соображения. Тут есть рассказы об офицерах, выходивших в отставку, чтобы завести книжную торговлю или заняться издательством, о женщинах, выбивавшихся из-под гнета грубой и деспотической семьи, и т. п. Есть и такие указания: "Правительство сознавало, что при новых усложненных требованиях более развитой жизни продолжать старую систему казенного управления у него не достанет сил, и оно стало продавать или закрывать казенные фабрики и заводы, оно поощряло и поддерживало акционерные предприятия, оно создало русское общество пароходства и торговли, оно открыло возможность для частных банков, оно передало постройки железных дорог частным предпринимателям. Одним словом, реакция против прежнего всепоглощающего государственного вмешательства и казенного руководительства была не только всеобщей, но и легла в основу общественно-экономических реформ и всей системы государственного хозяйства прошедшего царствования".