Тем не менее, как почти всегда случалось в России, реальная жизнь развивалась не в полном соответствии с законами. Несмотря на все сложности, в 1832 году в Париже, согласно отчету префекта полиции министру внутренних дел, проживало 310 русских подданных, а в 1839 году их число достигло 1830. 9 апреля 1838 года А. И. Тургенев пишет П. А. Вяземскому из Парижа:
Какая блестящая и многочисленная толпа русских была у всенощной, нерасходно с обедней в первый день праздника [Пасхи].
А жена поэта Е. А. Боратынского Настасья Львовна в апреле 1844 года сообщала в письме невестке, что "этой зимой в Париже было много русских".
Русские люди ездили в Париж и даже оставляли весьма живописные описания своих поездок, порой печатные (назовем, например, книги В. М. Строева "Париж в 1838 и 1839 году", Н. С. Всеволожского "Путешествие чрез Южную Россию, Крым и Одессу в ‹…› Париж в 1836 и 1837 годах" или М. П. Погодина "Год в чужих краях"), порой эпистолярные (например, живописнейшие письма А. Н. Карамзина к родным, письма Е. А. Боратынского к матери и друзьям или письма А. И. Тургенева к московским и петербургским друзьям, частично публиковавшиеся в виде "парижских хроник" на страницах русских журналов). Кроме литераторов, приезжали в Париж и "обычные" дворяне, и их оказалось достаточно для того, чтобы французский писатель Поль де Жюльвекур (тот самый легитимист, который, как упоминалось выше, в 1834 году не пожелал посещать посольство Франции в Петербурге и к которому мы еще вернемся в главе десятой) выпустил в 1843 году роман "Русские в Париже", где традиционная романная интрига развивается внутри русской колонии в Париже и даже указаны роскошные гостиницы, в которых охотнее всего останавливаются приезжие из России. "Нынче для русского Париж и Петербург сделались соседями, – пишет Жюльвекур, – единственная дистанция, их разделяющая, – та, какую установил император". Французский литератор подразумевает упоминавшийся выше указ об ограничении сроков пребывания российских подданных за границей. По этой причине одна из русских героинь Жюльвекура совершает "короткое путешествие в Россию" – но затем возвращается обратно в Париж.
В финале романа Жюльвекур сравнивает русских, приезжающих в Париж, со
стаей перелетных птиц, которые каждую зиму опускаются на берега Сены, а затем расправляют крылья, усеянные золотыми блестками, и продолжают свой путь к другим берегам. Именно их с радостью встречает весь Париж, именно они доставляют радость всему Парижу; именно они создают репутации, сообщают парижской жизни, как выражаются наши дамы, казацкий пыл и грозят новым вторжением парижским модам.
Впрочем, чем ближе к концу царствования Николая I, тем более жесткими становились условия отъезда за границу вообще и во Францию в частности. 15 марта 1844 года был издан указ "О дополнительных правилах на выдачу заграничных паспортов", согласно которому паспорта следовало выдавать только по достижении 25-летнего возраста. В случае поездки за границу для излечения болезни просителю предписывалось
кроме установленного свидетельства от полиции, предъявить свидетельство о болезни своей, требующей врачебного пособия за границей, от врачебной управы, от местного губернского начальства и от начальства того места, где отъезжающий служит, или того сословия, к коему он принадлежит; а неслужащие дворяне от губернских предводителей дворянства.
В случае поездки для получения наследства следовало предъявить на это доказательства. Наконец, каждый выезжающий за границу был обязан платить по 100 рублей серебром за каждые полгода (за исключением тех, кто выезжал на лечение или за наследством – с них причиталось всего по 25 рублей). Вдобавок теперь всем, за исключением некоторых категорий (купцов и приказчиков, выезжающих по торговым делам, колонистов и вольных матросов), следовало получать паспорта в Министерстве внутренних дел, а не от "генерал-губернаторов и других местных начальников", как прежде. В 1851 году эти условия стали еще жестче: по указу от 15 июня сроки пребывания за границей сократились до двух лет для дворян и одного года для прочих сословий; а за выдачу заграничного паспорта брали теперь по 250 рублей за каждые полгода (а с тех, кто выезжает на лечение, – по 50 рублей).
* * *
Политические и административные препоны, воздвигаемые между Россией и Францией, были велики, однако русские и французы встречались и на своей, и на чужой территории и, казалось бы, знали друг о друге не только понаслышке. И тем не менее представители каждого из народов воспринимали другой сквозь призму своих политических симпатий и пристрастных вымыслов. В дальнейших главах я постараюсь показать, как именно это происходило.
Первый из примеров особенно эффектен, потому что здесь присутствуют две интерпретации одного и того же эпизода: французская и русская, и обе на поверку оказываются ошибочными, поскольку обнаруживается, что действительность гораздо более прозаична, чем эти пристрастные интерпретации. Французский дипломат увидел в московском театральном скандале проявление "предреволюционной ситуации", российский император истолковал его как вторжение в московскую залу "парижской вольности", в реальности же речь шла просто-напросто о театральных симпатиях, внутримосковских конфликтах и дворянском достоинстве.
3. Французский дипломат о московском театральном скандале (1830)
В апреле – мае 1834 года посол Франции в Петербурге маршал Мезон послал своего адъютанта полковника Аристида-Изидора-Жана-Мари Ла Рю (1795–1872) в поездку по югу России с секретным разведывательным заданием. По возвращении Ла Рю сочинил семь докладов: о русской армии, о русском флоте, о Кавказе, о Валахии и Молдавии, о сельском хозяйстве в южных губерниях, о военных поселениях и наконец о состоянии общественного мнения и оппозиционном духе в армии. Ла Рю представил их своему непосредственному начальнику Мезону, а тот 10 сентября 1834 года отослал их своему начальнику, министру иностранных дел графу де Риньи. В последнем докладе, датированном июлем 1834 года и сохранившемся, как и все предыдущие, в архиве Министерства иностранных дел Франции, Ла Рю пишет:
Господин маршал, в соответствии с секретными инструкциями, которые получил я от Вашего Сиятельства, во время путешествия моего присматривался я особенно внимательно к состоянию общественного мнения в России. Как ни старается правительство противиться наступлению духа нынешнего века, дух этот проникает в Россию тысячами различных путей. Обстоятельство это не может укрыться от наблюдателя, посетившего внутренние области России. В Петербурге, городе, где население составлено едва ли не из одних правительственных чиновников и где во всех разговорах чувствуется влияние двора, судить о российском общественном мнении затруднительно; напротив, в Москве и в еще большей степени в провинциальных городах направление умов разительно и бросается в глаза. Повсюду ощущается потребность подвергать правительство резкой критике; любые, даже самые мелкие неудовольствия, вызванные действиями местных властей, побуждают русских людей сравнивать здешнюю систему с французской. Если в Петербурге имя Императора пребывает у всех на устах и поминается в связи со всеми решениями уже принятыми либо готовящимися к принятию, если в столице имя это, особенно в присутствии иностранцев, произносят исключительно тоном более или менее искреннего благоговения, то в провинции Императора нередко поминают те, кто недоволен действиями правительства, и порой люди эти заходят так далеко, что называют Императора главною причиною бедствий и злоупотреблений. Вообще русские дворяне и офицеры, как Вашему Сиятельству известно, проникнуты живой любовью к отечеству, что же касается персоны государя, уважение к ней, как ни удивительно, весьма ослабело. Желая благоденствия отечеству, русские более не считают себя обязанными связывать это благоденствие с именем государя. Мне довелось присутствовать на нескольких обедах, где произносились тосты. Те, которые были посвящены Императору, Императрице и императорской фамилии, принимались с обязательным почтением, но воодушевление истинно пылкое высказывалось лишь тогда, когда доходило дело до тостов за процветание России, будущее России и славу России; только тогда раздавались громовые рукоплескания и слышались крики ура, и в этом резком контрасте всегда угадывал я проявления оппозиционного духа; казалось, присутствовавшие на обеде желали таким образом отделить фигуру монарха от судьбы страны и доказать, что в Императоре видят они лишь орудие, которое можно вовсе упразднить или заменить, не повредив интересам России. Из этих наблюдений, а равно и из всего увиденного мною во внутренних областях России я вывожу, что российский Император, которого во Франции привыкли считать правителем самодержавным, полновластным хозяином в своей стране, вынужден, напротив того, обходиться весьма предупредительно с собственной нацией, а главное, с дворянством; что он вынужден, дабы удержаться на престоле, тайком постоянно делать уступки дворянам и не только не ограничивать их прав, но, напротив того, перед ними заискивать. Дабы Вас в этом убедить, сообщу эпизод, о котором имел я возможность узнать во всех подробностях во время последнего моего пребывания в Москве, а именно историю внезапного приезда Императора в этот город в декабре прошедшего года. Целью этого приезда было, можно сказать, дать сатисфакцию московскому дворянству, по отношению к которому Император всегда особенно предупредителен; вот в чем было дело: во время театрального представления несколько молодых людей подняли шум по ничтожному поводу. Точно как в Париже, говорили с гордостью особы, рассказывавшие мне об этом происшествии; представление было прервано, полиция сочла необходимым вмешаться и взять пять или шесть дворян под арест. Об этом сообщили в Петербург, и поначалу принятые меры были одобрены. Однако вскоре сделалось известно, что все московское дворянство потянулось в тюрьму навестить заключенных, что перед тюрьмой стоит вереница карет, а тех немногих, кто не пожелал нанести визит узникам, выключили из членов дворянского клуба. Тотчас Император направился в Москву, по приезде своем приказал освободить заключенных дворян, уволил начальника полиции и, нимало не осудив эту явную оппозицию правительственным мерам, сказал лишь, что полиция придала чересчур большое значение пустяку. Подобная снисходительность совсем не похожа на прежнее обхождение российских властей с подданными.
Если бы Николай I узнал содержание доклада Ла Рю (который, по свидетельству посла Мезона, "пользовался расположением Императора"), эта деталь обидела бы его особенно сильно, ведь в основе его "сценария власти", как показал Ричард Уортман, лежала идея единства героического монарха и благодарного народа. В отчетах III Отделения постоянно подчеркивалась мысль о том, что "Государь, так сказать, сроднился со своим государством" и что "никакая черта царствования нынешнего Государя не приобрела ему столько любви, столько похвал, столько всеобщего одобрения, как постоянное стремление его с самого первого дня царствования своего к возвеличению всего русского и к покровительству всему отечественному"; по свидетельствам очевидцев, после выхода книги маркиза де Кюстина "Россия в 1839 году" Николая I особенно обидело противопоставление императора народу.
Ла Рю приводит и другие свидетельства оппозиционного духа русского дворянства: таковым, например, ему кажется любовь к Наполеону и обилие его портретов в дворянских домах (Ла Рю, по-видимому, не знал, что к Наполеону как полководцу с восхищением относился сам император Николай). Кроме того, Ла Рю убежден (или пытается убедить своего адресата) в существовании в России вообще и в армии в частности многочисленных тайных обществ (доказательств он, впрочем, никаких не приводит, кроме ссылок на разговоры в Одессе с генералом Виттом, который заверил его, что ни на юге, ни в Польше тайных обществ нет, а вот среди петербургских гвардейцев они, возможно, имеются…). Из всего этого Ла Рю делает вывод о крайне мрачной будущности, ожидающей Российскую империю.
Таким образом, представитель Июльской монархии оценивает российскую ситуацию по принципу "чем хуже, тем лучше" и тщательно фиксирует все, что ему представляется антиправительственными настроениями. Вообще эта тема постоянно муссировалась французской прессой, как оппозиционной, так – в периоды обострения отношений с Россией – и официозной; парижские газеты охотно писали о русских антиправительственных заговорах, основываясь то на неточных слухах, то просто на совпадении фамилии командира того или иного полка с фамилией участника декабрьского восстания 1825 года (однофамильцу декабриста автоматически приписывались революционные намерения). Любопытно, что французские оценки русской ситуации симметрически отражались в русских оценках ситуации французской.
Если французы с надеждой встречали известия об очагах неповиновения в русской армии, то русские со сходным чувством обнаруживали аналогичные явления в армии французской. В "Записке о положении дел во Франции", представленной Бенкендорфу в ноябре 1841 года, специально отмечается расшатанная дисциплина французской армии, на которую пагубное воздействие произвела распространившаяся после 1830 года доктрина "умных штыков" (согласно которой солдат при определенных обстоятельствах может не выполнять приказов командира). "Сегодня солдат, прежде чем повиноваться, пускается в рассуждения", – пишет автор записки, и карандаш Бенкендорфа ставит в этом месте на полях два негодующих восклицательных знака. Если французы со дня на день ожидали бунтов и мятежей в России, то русские постоянно предсказывали крах французской Июльской монархии; разница в том, что французы русскую революцию предвкушали, ибо надеялись, что она ослабит деспотическую Россию, а русские французской революции опасались, ибо предвидели, что с падением Луи-Филиппа уйдет то относительное спокойствие, которое худо-бедно царит во Франции и в Европе.
Француз Ла Рю готов видеть в любом происшествии, о котором ему стало известно, проявление едва ли не революционного духа (чтение его донесения приводит на память учебники истории советского времени: там тоже во всем, что происходило в Российской империи, стремились разглядеть следы борьбы с "проклятым царизмом"). Поскольку один из эпизодов, которые описывает Ла Рю, достаточно хорошо документирован, мы имеем возможность проверить, насколько правильно француз истолковал дошедшие до него известия.
Я имею в виду упоминаемый в докладе московский театральный скандал. Разгорелся он не в декабре прошлого (то есть 1833) года, как пишет Ла Рю, а несколько раньше – в конце января 1830 года. Остальные события изложены у Ла Рю хотя и весьма конспективно, но в общем верно: имели место и арест главных фигурантов театрального скандала, и сочувствие московской публики арестованным (хотя из членов дворянского клуба за отказ от проявления такого сочувствия никого не выключали), и приезд императора в Москву, и отставка московского обер-полицмейстера Д. И. Шульгина (правда, от должности, которую он занимал со 2 августа 1825 года, его отставили не тотчас после скандала, а после небольшой паузы, 6 апреля 1830 года).
Отголоски этого эпизода запечатлены в письмах и мемуарах, на которые я буду ссылаться ниже; кроме того, ему посвящена давняя (1914) заметка Н. Лернера, основанная на деле из архива московского военного генерал-губернатора князя Д. В. Голицына "О беспорядках, происшедших во французском спектакле между актерами и публикой, и о взаимных претензиях актеров на содержательницу театра Карцову". Этот документ освещает ход событий извне. В отличие от него другое дело, сохранившееся в архиве III Отделения ("О шуме в московском французском театре и об участвовавших в оном"), позволяет увидеть ситуацию изнутри и прояснить ощущения тех самых московских дворян, по отношению к которым император, по мнению Ла Рю, проявил предупредительность, граничащую с трусостью.