Далее идет изложение предыстории 14 декабря примерно в таком – мягко говоря, упрощенном – виде: Александр, победитель демона войны, архангел мира, скончался. Все рыдали в опечаленной Московии, народ и бояре на коленях молились за упокой души любимейшего из царей. Смятенное отечество провозгласило новым императором Николая, а тем временем в недрах армии плелся адский заговор; целый легион изменников предал венчанного орла, и императорский скипетр уже грозил выпасть из рук Николая, уже толпа повторяла имя Константина, и оно звучало как грохот падающего трона!
Спокоен Николай в ужасный этот час,
Молчание его – ответ на бунта глас.
Се Нестор в тридцать лет; се сын отважный Спарты;
Се в вандемьера день бесстрашный Бонапарте.
13 вандемьера, иначе говоря, 20 августа 1795 года, генерал Бонапарт подавил мятеж роялистов, попытавшихся свергнуть власть Конвента, поэтому восхваление этого события могло насторожить цензоров. Но Дево объясняет их реакцию иначе: по его мнению, в уподоблении Николая "узурпатору" Бонапарту они усмотрели намек на то, что российский император вступил на престол незаконно.
Восемь лет спустя Дево домысливает их реплику: "Милостивый Государь, Император Николай – не узурпатор!.." – и возмущенно комментирует:
Я до сих пор не могу взять в толк, как могло возникнуть такое применение. Вот какие стихи мне пришлось сочинить взамен строк, неугодных цензорам:
Се Нестор в тридцать лет; се сын отважный Спарты,
Се мужественный страж законов всех и хартий.
Попробуйте быть поэтом, имея дело с подобными Аристархами!
На самом деле цензоры своих резонов так подробно не разъясняли, но вся вторая песнь "Николаиды" действительно показалась им сомнительной, поскольку "намекала на события 14 декабря 1825 года".
Возмущение Дево тем более понятно, что ему самому параллель Николай/Наполеон казалась и уместной, и лестной. В поэме "Нева", которую он сочинил летом 1839 года на борту корабля, везшего его в Россию, а опубликовал в 1847 году в той же "Мозаике", он устами Невы излагает трагедию Бонапарта, который с вершины пирамид провозгласил, что весь мир в его руках, но потерпел поражение в России. Драму и душу Наполеона, замечает Дево, способен понять и разгадать только один человек – Николай. Восхваления Наполеона в поэме 1839 года носили вполне конъюнктурный характер: она была написана накануне венчания великой княжны Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским, сыном "соратника корсиканца, соучастника его триумфов" Евгения де Богарне; этот брак в поэме "Нева" радостно предвкушают две колонны: Вандомская (парижская, воздвигнутая Наполеоном) и Александровская (петербургская, воздвигнутая Николаем).
В изложении событий 14 декабря Дево, казалось бы, соблюдает необходимые пропорции: не скупясь на эпитеты, описывает ужасы восстания, но с не меньшим красноречием восславляет победу Николая над "новыми стрельцами" и клеймит мятежников:
Иллюзиям конец! так оборвался сон,
Которым был народ полвека опьянен;
Развеялась мечта, отродье филантропий,
Блистательный наряд обманчивых утопий.
Тем не менее цензура, как уже было сказано, нашла вторую песнь всю целиком "сомнительной к пропуску". Претензии возникли даже к некоторым пассажам третьей песни, где Дево подробно описывает благоденствие русского народа, которому заменой конституционной хартии служит закон предков.
Народу-долгу царь – как солнце днесь и прежде.
Лишь царь для них судья, лишь он для них надежда,
Как Библию они слова царевы чтут,
Они как Бриарей – сто рук и там, и тут.
Дево вновь, как и в случае с Николаем-узурпатором, домысливает реплику цензоров. По его мнению, им не понравилось выражение "народ-долг".
"Милостивый Государь, вы называете нас рабами! Немедленно вычеркните эти слова". – "Но, господа, вы просто не вполне поняли их смысл… Народ-долг – это такой народ, который доводит до превосходных степеней любовь к своему государю, преданность его особе, покорность его декретам и законам: нет ничего невиннее этого понятия".
Кроме того, утверждает Дево, цензоры усмотрели святотатство в упоминании рядом Библии и мифологического Бриарея. В документах цензурного ведомства ни по поводу "народа-долга", ни по поводу Бриарея не говорится ничего, но приведенное выше четверостишие в самом деле отнесено к сомнительным.
Наконец, четвертая песнь "Николаиды" посвящена празднеству в Крейте. Именно в четвертую песнь вошли строки, посвященные Бенкендорфу; между прочим, они даже после правки, внесенной по желанию самого героя, смутили цензора; он выписал то четверостишие, где Бенкендорф во время наводнения сравнивается с Иеговой, и слово "Иегова" подчеркнул; оно, по всей вероятности, было отнесено к числу "неприличных уподоблений". Вообще же четвертая песнь в высшей степени благонамеренна. Здесь свои стихотворные комплименты получают, помимо Бенкендорфа, и императрица ("сей ангел, в чьем венце краса и добродетель"), и пассия Бенкендорфа баронесса Амалия фон Крюденер, блистающая в соревнованиях по стрельбе ("Красавица Крюднер, чей быстр и меток глаз, / Стреляет прямо в цель с успехом каждый раз. / Всех впереди она, как новая Диана, / А на челе венок, ей за победу данный"), и, конечно же, сам Николай. Впрочем, восхваляя его, Дево постоянно примешивает к апологии полемику с европейскими "клеветниками", которые искажают в своих писаниях светлый облик императора:
Ну что же? вот он, царь, на коего злой гений,
Низвергнуть рад поток клевет и оскорблений;
Он без охраны здесь, вперед один идет;
Ужель невинных жертв он кровь ручьями льет?
Ужель виновен он в жестоких злодеяньях
И прихотям его не будет оправданья?
Нет, не поверю я фантазиям лжецов,
Не стану я читать памфлеты подлецов.
Аргументация Дево вполне традиционна: "клеветники" не знают российских нравов и потому не понимают, что России необходим единый властитель; если бы русские люди не подчинялись самодержавному государю, весь мир бы увидел, как они "скипетром грозят кровавых демократий". Помимо политического, в пользу самодержавия работает и географический фактор: Россия велика, а следовательно, тому, кто восседает на престоле "полуазиатском", необходимо "тюрбаном увенчать балтийское чело", то есть править так же самовластно, как турецкие султаны. С помощью этой не вполне тривиальной метафоры Дево в очередной раз вводит многократно повторяемую в поэме и вполне традиционную мысль об огромной протяженности России.
На протяжении всего финала "Николаиды" Дево спорит с "мечтателями", которым по душе "год девяносто третий"; сочинителей этих он уподобляет "ретивым скакунам, готовым рвать поводья", а сам, в отличие от них, восхищается "державою-полипом" и "плотника-царя престолом-стерьотипом".
Тот же метод "аргументированного" восхваления российского императора и одновременной полемики с его хулителями Дево применяет и в прозе:
Так вот, я спрашиваю вас, господа, вас, видящих в Николае человека с хищным взглядом и сердцем гиены! Как бы поступили вы в этот решающий миг, от которого зависела судьба империи и короны? Стали бы мирно дожидаться, пока заговорщики проникнут во дворец и перережут всю царскую семью?
Дево приводит в пользу императора и аргумент психологического свойства; в бытность великим князем, вспоминает он, Николай был не слишком общителен, особенно с подобострастными вельможами, но держался просто и великодушно, а переход из состояния великого князя в положение императора, как бы стремительно он ни совершился, не может "полностью переменить человека и превратить ягненка в тигра". Значит, обвинения в жестокости, предъявляемые Николаю, необоснованны.
Манера письма Дево очень архаична. Рифмованные строки он сопровождает пространными "научно-популярными" примечаниями, в которых излагается информация, не вместившаяся в стихи (та самая манера, которую пародировал Пушкин в примечаниях к "Евгению Онегину"). Если в тексте "Николаиды" упоминаются "дети Тироля", то в подстрочном примечании разъясняется: "12 певцов, явившихся из Инсбрука". Если в тексте назван Фридрих, то в примечании уточняется: "брат короля Вюртембергского". Имя Бабёфа в процитированном выше фрагменте также снабжено пояснением: "Бабёф, который кончил жизнь на эшафоте, проповедовал аграрный закон и уравнительное распределение имущества". Сходным образом в поэме "Нева" поясняются не только реалии ("И чудом города пред нею вырастали" – "намек на путешествие Екатерины Великой в Тавриду"), но и собственные витиеватые образы (к строкам: "Востока сказкам фантастичным / Сокровищ стольких не родить" сделана сноска: "Здесь хотели намекнуть на роскошные празднества, описанные в сказках Тысячи и одной ночи").
Но еще более архаично присущее Дево общее понимание словесности как способа снискать благосклонность государя. В рамках этой системы ценностей автор сочиняет поэму в первую очередь ради того, чтобы прислужиться императору, получить в награду брильянтовый перстень и право сыграть бенефис. Вся жизнь Дево – это та самая постоянная, неослабная погоня за протекцией, которая характеризовала литераторов XVIII столетия и была основным принципом литературной жизни в отсутствие литературного рынка (эта среда превосходно описана в работах Роберта Дарнтона, например, в его книге "Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры", изданной на русском языке в 2002 году). Конечно, искатели государевых милостей подвизались при русском дворе и в первой половине XIX века, но такое использование литературы стремительно маргинализировалось и становилось анахронизмом. Дево, однако, остался верен старинным установкам. Свою жизненную программу он изложил в одном из стихотворений:
Хвалу не будем расточать,
Но и хулу не станем слушать;
Ту власть должны мы воспевать,
Что нам дает спокойно кушать.
Те, кто не следует этому "питательному" принципу, вызывают у Дево искреннее изумление. В прозе 1847 года он с недоумением высказывается по поводу эмигранта Ивана Головина, выпустившего в 1845 году в Париже антирусскую брошюру "Россия при Николае I":
Головин – законченный пессимист, он на все жалуется, ничего не признает достойным одобрения, он размахивает топором направо и налево; и что же он от этого имеет? Конфискацию имущества, разлуку со всеми, кто ему дорог, гнев государя, которому он поклялся служить.
Дево и книгу 1847 года сочинил и напечатал – о чем честно предупреждает в предисловии – потому, что во Франции распространились слухи о намечающемся сближении России и Франции и предстоящем приезде императора Николая в Париж. Конечно, автор "Николаиды" охотно продал бы еще в 1839 году энное количество экземпляров и на словах очень скорбел о невозможности это сделать, но все-таки благосклонность властей и возможность получить от них денежное вспомоществование он ценил гораздо выше.
Эта анахроничность Дево особенно хорошо видна при сравнении его с Кюстином, который действовал уже в условиях литературного рынка, то есть писал свою "Россию в 1839 году" не ради перстня и высочайшего одобрения, а ради того, чтобы обнародовать свои убеждения и получить гонорар от издателя. Дево, кстати, эту разницу очень хорошо сознавал. Презрительно именуя Кюстина "законченным дипломатом, дипломатом-инквизитором, Талейраном путевых заметок" за умение беседовать с российским императором, а за использование этих бесед в книге – "Макиавелли, перерядившимся в паломника", Дево отзывается о маркизе с ненавистью и завистью:
Первоклассный аристократ, любящий законных королей, высмеивающий самодержцев, которые унижаются до того, чтобы пожать ему руку, и кадящий королю-гражданину и конституционному правительству, которым он вынужден подчиняться, – мне никогда не понять, как может уживаться все это в политическом сознании одного человека.
Дево намекает на перемену взглядов, которую Кюстин сам описал в своей книге: уехав из Франции убежденным противником конституционной монархии, он возвратился из России ее сторонником. Аристократ Кюстин предал свой класс; разночинец Дево, напротив, остается предан монархическому принципу.
Эпиграфом к первой песне "Николаиды" Дево поставил слова французского острослова Ривароля: "Предмет избрать умей – успех тебя не минет!" Казалось бы, автор "Николаиды" действовал в полном соответствии с этой формулой: ища милостей императора Николая, именно его и избрал предметом своих стихотворных комплиментов. Успех, однако, прошел стороной. Дело тут, по-видимому, в том, что новая конституционная эпоха затронула и, так сказать, "испортила" даже монархиста Дево. Верноподданный искатель государевых милостей соединился в Дево-Сен-Феликсе с политическим публицистом (пусть даже вполне благонамеренным). Он стремится не просто воспеть Николая, но воспеть его "с доказательствами в руках", логически оправдать его поступки. Он объясняет, что монархия более всего естественна для человеческого рода, ибо при ней централизованная власть функционирует лучше, чем в республике, и не случайно Франция, пережив революцию, с радостью приветствовала Наполеона, "обернувшегося в плащ цезарей". Он упоминает аргументы противников Николая – с тем чтобы их развенчать; он не жалеет красок на описание декабрьского мятежа – с тем чтобы подчеркнуть важность одержанной Николаем победы. Меж тем ни российский император, ни его цензоры вовсе не нуждались в этой аргументации – плоде новой эпохи, эпохи политической публицистики и газетных полемик (поэтому цензура запретила "для публики" также и "Мозаику" 1847 года).
Точно так же, как русским авторам не рекомендовалось публично спорить с запрещенными книгами, потому что это могло заставить читателя обратиться к опровергаемому источнику и книги запрещенные сделались бы, по выражению управляющего III Отделением Дубельта, "мнимо запрещенными", – точно так же не рекомендовалось и публично рассказывать в подробностях о событиях 14 декабря. За год до появления "Николаиды" в Париже вышла французская брошюра П. А. Вяземского "Пожар Зимнего дворца"; Вяземский упоминает в ней мятеж, разразившийся у порога дворца и подавленный императором. Хотя рассказ Вяземского более чем лестен для Николая ("…даже побежденные бунтовщики признали его императором – императором не только по праву, ибо право безусловно было на его стороне, – но и на деле"), из русского перевода брошюры, напечатанного 20 апреля 1838 года в "Московских ведомостях", весь этот фрагмент был исключен. Даже труд верноподданного М. А. Корфа "Восшествие на престол Императора Николая I" предназначался исключительно для правящей династии и был первоначально, в 1848 году, напечатан "в глубокой тайне" для членов царской семьи тиражом 25 экземпляров; "общедоступное" издание вышло лишь в 1857 году, после смерти Николая I и в связи с особыми обстоятельствами – возвращением декабристов из ссылки.
Попытки Дево преуспеть с помощью литературы оказались неудачными: для того, чтобы заслужить милость императора, он чересчур много рассуждал о предметах, не подлежащих обсуждению, а для того, чтобы составить себе имя в литературе, не имел ни таланта, ни мыслей. В последнем он, впрочем, порой и сам отдавал себе отчет. Изложив один свой утопический проект (создать в Петербурге национальную гвардию из постоянно проживающих здесь иностранцев – чтобы они поддерживали порядок в том случае, если всех военных отправят защищать границу), он с неожиданным здравомыслием прибавляет:
конечно, это все пустые мечты, потому что никогда местные жители не поручат чужестранцам охрану своих жизней и своей собственности. Если я высказываю здесь эту мысль, то лишь для того, чтобы доказать, что нет такого вздора, который не мог бы взбрести на ум человеку.
* * *
Случай Дево-Сен-Феликса показывает: благонамеренность взглядов сама по себе еще не обеспечивала расположения российских властей. Дево, впрочем, был благонамерен не столько из убеждений, сколько из корысти. Российская империя нравилась ему постольку, поскольку позволяла "спокойно кушать".
Однако встречались среди французов, приезжавших в Россию, и люди совсем другого склада, которые всерьез верили, что российское государственное устройство близко к идеалу, и желали убедить в этом своих соотечественников.
10. Француз – патриот России (1837)
В первой главе уже упоминался легитимист, приехавший в сентябре 1834 года в Петербург и по идеологическим причинам не пожелавший посещать французское посольство, хотя этого требовали от всех путешественников. Звали его Поль де Жюльвекур (1807–1845).
Семь лет своей короткой жизни (с 1834 по 1841 год) Жюльвекур провел, по его собственному признанию, в основном в России. Не позднее 1835 года (поскольку его дочь Ольга родилась, как явствует из даты под посвященным этому событию стихотворением, в декабре 1835 года) он женился на русской – вдове Лидии Николаевне Кожиной (урожденной Всеволожской), которая, по воспоминаниям знавшего ее современника, князя А. В. Мещерского, "под самою скромною наружностью скрывала всестороннее образование и редкие в женщине солидные познания", обращением же "напоминала любезность лиц аристократического французского общества прошлого времени". Жюльвекур пытался знакомить французов с русской словесностью: в 1837 году выпустил в Париже сборник "Балалайка. Русские народные песни и другие поэтические отрывки, переведенные стихами и прозой", а в 1843 году – сборник "Ятаган", куда включил свои переводы "Пиковой дамы" Пушкина и повести Н. Ф. Павлова "Ятаган". Умер Жюльвекур (от аневризма) в мае 1845 года в Париже. Кроме переводов (впрочем, весьма вольных), он оставил оригинальные произведения, так или иначе связанные с русско-французской тематикой, что отражено уже в названиях: в 1842 году выпустил роман "Настасья, или Сен-Жерменское предместье Москвы" (где, между прочим – по-видимому, первым во французской печати, – рассказал о судьбе Чаадаева, выведя его под именем г-на Мудрецова), а в 1843 году – упомянутый выше, в главе второй, роман "Русские в Париже".