За закрытой дверью. Записки врача венеролога - Фридланд Лев Семенович 12 стр.


Во время империалистической войны я был разнообразным специалистом. Я лечил и брюшной тиф, и воспаление легких, и печен, и всякие другие внутренние неприятности. Потом я целый год был хирургом и делал военно-полевые операции, когда приказало начальство.

Однажды в Персии появились солдаты с поражением глаз и ушей. Может быть, эти серые шинели себе что-нибудь делали с целью уйти из под ярма войны и получить право снова ходить за плугом на родных полях.

В запасном госпитале нас было четыре врача. Один акушер, один зубной врач, два - еще не самоопределились. Я был из последних, и младший ординатор к тому же.

Когда солдаты с выделениями да ушей и полуслепые засыпали наши палаты, некому было их лечить. Стоял наш госпиталь в Шерифханэ, на берегу Урмийского озера.

Из врачей я был самый безответственный по чину. На меня взвалили быть окулистом и отиатром.

Потом я получил новое назначение: заведывать психиатрическим отрядом.

Бывало и хуже.

В одном пункте фронта Киги-Огнот, в Малой Азии, когда мы двигались в Мессопотамию, фельдшер вел работу на 400 кроватей. Он был один. Шесть врачей, и я в том числе, лежали в сыпняке, свалившись один за другим в течение недели.

Бывало и еще хуже.

После сыпного тифа я ехал в отпуск через горы Бингель-Дага. Темные верхушки хребтов и крутые перевалы не пугали меня. Я ехал верхом, а не в лазаретной линейке, желая выиграть в быстроте передвижения, потому что я тосковал по людям, по городам, по книгам, по человеческим голосам, по женскому смеху.

Я был очень слаб, утомлялся и искал привала. Через каждые 20–25 верст мне попадались стоянки госпиталей. Я подъезжал, слезал с лошади и искал коллег. Ко мне выходили санитары.

Не было врачей, не было фельдшеров. Сыпной тиф их слизал. Смену не успевали присылать. Солдаты сами себя лечили. То-есть умирали.

Это не выдумка. Я сам видел это.

Я был и дантистом.

Шквал мировой бойни кружил меня свыше трех лет по городам и пустыням. А бросил он меня в глухом углу на юге России.

В этом маленьком городке не было гинеколога. Тот, кто был там прежде, до меня, В свое время быль мобилизован машиной войны. Быть может, где-нибудь на севере или на западе, в таком же медвежьем месте он заведывал детской больницей.

Я же здесь стал гинекологом.

К счастью, этот каприз обстоятельств не грозил особенными неприятностями женскому населению городка. Я смыслил довольно неплохо в гинекологии.

Я работал в больнице и принимал дома тоже.

Однажды старушка-еврейка привела ко мне свою дочь гимназистку. Старушка охала и ахала. У девочки росла в животе опухоль.

Гимназисточка стояла предо мной, почти не волнуясь. Она спокойно рассматривала фотографии, висевшие на стене, и видно было, что опухоль в животе не доставляет ей печали. Она, не торопясь, подобрала юбки и легла в кресло.

То, что казалось опухолью, на самом деле было маткой, зачавшей плод. В месте перехода тела матки в шейку я нашел настозность, тестоватую полосу, легко вдавливаемую пальцами.

Гимназисточка была на четвертом месяце беременности. И в то же время она оставалась безупречной девственницей. Не было никаких следов недавно разыгравшихся событий.

Вот вам миф о непорочном зачатии.

Я стал расспрашивать ее. Было ли у нее "что-нибудь такое" с мужчиной? Нет, нет и нет! Она отрицала самым бесстыдным образом эти, как она выразилась, "глупости".

Тогда я открыл ей секрет ее опухоли. Она сразу впала в отчаяние. Подавляя рыдания, - мать сидела в приемной, - она призналась мне в неоднократной фальсификации полового акта с каким-то Мишей, ее будущим женихом. Не будущим мужем, а будущим женихом. Должно быть, это был предусмотрительный и бывалый малый!

Я выдержал энергичный натиск женских слез. Несмотря на свою молодость, она плакала мастерски. Заглушая голос, она пробовала сделать меня соучастником тайны своей "несчастной" любви.

- Если вы скажете маме, я погибла, я зарежусь, - твердила она, не слушая меня.

Мне было жаль ее.

Можно ли было считать ее виновной? Ведь она - жертва сексуальной неграмотности и чувственности плоти. Тело ее, молодое, рано расцветшее, жаждало любви и физических наслаждений. В этом нет ничего удивительного. Добродетельны ведь только холодные натуры. Но таких, собственно говоря, не бывает, разве только какая-либо патологическая деталь исказила половую конституцию женщины.

Целомудрие требует иногда подвижничества… А на это способна не каждая женщина. Для других есть только более или менее властные соображения, окрашенные в цвета моральных, этических, и психологических, экономических и прочих стимулов.

Если, однако, нельзя взять полноценную чашу наслаждений прямым путем, то некоторые пытаются сделать обход. Но для успеха обхода нужно точное знание местности, где разыгрываются события. Ибо и здесь, как и на войне, обходящий всегда рискует быть обойденным.

И на самом деле, обходящие бывают обойдены на каждом шагу по всем правилам стратегии, потому что они плохо изучили особенности той территории, на которой они дают бой природе.

Гимназисточка рыдала и твердила: "я зарежусь".

Конечно, это преувеличено, от страха перед гневом родительским не умирают, но я знал и видел, что сердце ее было охвачено холодом смертельной тоски. Теперь, после революции, таких коллизий становится все меньше и меньше. Но разве и у нас не бывает так, что ради сохранения тайны "прошлого" женщины идут на страшный риск, в котором ставкой является жизнь.

Я припоминаю такой случай из своей гинекологической практики.

Я работал в то время в столице Донской Вандеи, в Ростове-на-Дону, в качестве врача хирургической лечебницы.

Политические события перегоняли друг друга, устраивая фантастическую смену фильм. Оператор вертел ручку киноаппарата с бешеной скоростью.

Армии зарождались на глазах изумленных зрителей. Была сперва Донская армия, потом появилась Всевеликая, далее Добровольческая, наконец, Вооруженные Силы Юга России Полководцы и вожди выпрыгивали на арену истории, как куклы из-за кулис бродячего театра. В воздухе стоял стон от лозунгов и воззваний. Где-то на прерывистой линии гражданской войны две стихии шли одна на другую. У старухи-смерти дела было по горло. По городам и селам кружились люди; семьи рассыпались в разные стороны; мчались, поднявшись миром, целые селения; загромождались пути; плотно, в лепешки, набивались дома.

А между этими гигантскими стропилами разрушения и созидания страдания одолевали человека своим чередом.

В лечебницу поступила молодая женщина для того, чтобы подвергнуться очень сложной операции. Огромная фиброма села на матку; она росла, и можно было опасаться перехода ее в злокачественный рак. Созвали консилиум. Профессора судили и рядили. Удаление пораженного органа было признано неизбежным.

Я помню эту обитательницу палаты №7. У нее были тоскующие глаза, но лицо у нее было цветущее и вся она дышала здоровьем. Она торопила хирурга. Слово "рак" приводило ее в смятение.

Всего три месяца тому назад она стала чьей-то женой. Мать тряслась над ней. Отец сурово хмурил брови, но почти весь день проводил в лечебнице. Это была их единственная дочь. Тут же суетился и муж, высокий, бледный мужчина. У него были тонкие, презрительно сжатые губы.

Хирург, лучший гинеколог города, чего-то выжидал. У него были какие-то сомнения.

Этот опытнейший врач недовольно морщил свое умное мужицкое лицо с запавшими висками. Он как-то смешно вытягивал верхнюю губу и говорил с видом ищейки, подозрительно нюхающей воздух:

- Очень уж странная опухоль. И рост для нее слишком… того… быстрый. Пусть полежит еще. А завтра, главное дело, я посмотрю ее еще разок.

На следующий день сиделка приводила ее, одетую в белый халат, в перевязочную и знающие пальцы доктора ощупывали и мяли ее. Она без ропота позволяла делать с собой все.

Иногда, волнуясь и заглядывая в глаза врачу, она нетерпеливо говорила:

- Николай Андреевич, отчего вы оттягиваете? Как бы не опоздать. Потом хуже будет.

День операции, наконец, был назначен на пятницу.

В четверг, с часу дня, я вступил в суточное дежурство. Часов в семь - в лечебницу пришел Николай Андреевич.

Он разыскал меня в ординаторской. С озабоченным видом он взял меня дружески за локоть.

- Лев Семенович, - сказал он, - вот что, родной, я вас попрошу. Поговорите вы с этой… - он ткнул указательным пальцем в сторону палаты №7. - Может быть, вам удастся что-нибудь выведать, главное дело. Сомнение у меня есть насчет фибромы-то. Все думаю об этом. Правда, слева в углу есть очень подозрительная плотность. Но остальное как-то не похоже на фиброму. Не пойму я, главное дело, в чем тут соль. Да и на беременность оно тоже не очень смахивает. Мелких частей не удается совсем прощупать. Если бы выходило так, примерно, месяцев восемь, ни за что не стал бы резать. Ждал бы до девяти. А там видно было бы. Так постарайтесь, родной! - Он прищурил левый глаз и добавил: - А если не беременность, то рост уж слишком какой-то быстрый.

К вечеру в лечебнице стало тихо. Час посетителей прошел. Пробило девять часов.

В коридорах стояла тишина и мягкий полумрак. От белизны стен воздух как будто становился прозрачным.

Больная, подготовленная к завтрашней операции, находилась в палате. Когда я вошел, она лежала, вытянувшись под тонким одеялом, не скрывавшим очертаний ее фигуры.

Больные разговаривали со мной охотно; я умел быстро находить общий с ними язык. И с этой больной я разговорился легко и скоро. Она немного повеселела и начала улыбаться. Я расспрашивал ее о приготовлениях к завтрашнему дню и шутил по поводу слабительного и работы кишечника. Боится ли она операции?

- Да, это очень страшно. Но хорошо, что завтра все кончится. А сердце, - послушайте, доктор, - она прижала мою руку к своей груди, как оно бьется!

- Знаете, - сказал я, - Николай Андреевич не хотел вас оперировать и сейчас еще сомневается в необходимости этой операции. Вам предстоит одна из самых тяжелых операций.

С больными так разговаривать не полагается… Заставлять нервничать и пугаться - это далеко не целесообразный прием. Но в данном случае мое поведение оправдывала цель. Я тоже разделял общее мнение, что в этом несколько казуистическом случае сомнения могли бы быть рассеяны родами, поскольку были бы данные предполагать большую беременность. Трехмесячный официальный срок ее замужества для нас, врачей, особой убедительности не представлял.

Я должен был ей это объяснить. Расспросы Николая Андреевича, имевшие место в свое время, уже подготовили ее к этому разговору. Моя задача была подчеркнуть опасность и риск вмешательства хирургического ножа в это разногласие между беспристрастной наукой и трепещущей человеческой жизнью.

Я это и сделал. На мои намеки, очень прозрачные, она ответила отрицательным качанием головы.

Я убеждал ее признаться мне в каких-либо не совсем скромных любовных затеях. Когда я, наконец, прямо спросил ее, не было ли у нее подобия полового акта, она негодующе запротестовала.

- Я говорю с вами не из любопытства, - сказал я, - а в ваших же интересах. Вы рискуете. Операция тяжелая, и нам бы хотелось ваяться за нее без всяких сомнений.

Я ушел в уверенности, что она не лгала.

Когда я передал свои впечатления и разговор Николаю Андреевичу, он облегченно вздохнул:

- Ну, слава богу! Значит, это необходимо.

В залитой светом операционной, прозрачной, как хрусталь, все было бело. На столе распласталось тело больной. Я давал наркоз. Больная начала считать, затем сна возбужденно стала что-то выкрикивать. Постепенно дыхание стало прерываться хрипом и бульканием в горле. Через две минуты она заснула. Я поднял маску и оттянул пальцем веко. Чуть сузившийся зрачок бессмысленно досмотрел на меня. Я кивнул головой.

- Можно начинать.

Тогда одним взмахам руки оператор, длинный и белый, похожий в марлевой маске и колпаке на члена масонской ложи, глубоко вскрыл кожу на черном от йода животе оперируемой. Блеснул окровавленный скальпель. Жир, выворачивая края раны, полез комьями наружу. Кохера цокнули, повиснув на концах сосудов. Сестра за столиком протягивала на корнцанге лонгеты марли.

Операция началась.

Вскрывались ткани слой за слоем. Кровь липла к пальцам, и на белоснежной поверхности простынь вырисовывались красные узоры. Зажимы образовали металлическую изгородь в два ряда.

Минуты бежали.

Осторожно ухватив в люэра брюшину, хирург медленно разрезал синевато-розовую перепонку. Из темной глубины брюха поднялась, влажно блестя при свете электрического рефлектора, опухоль, розовая, огромная, как чудовищный плод. Могучая сеть сосудов широко и петлисто бежала по ней.

Это была матка.

Несколькими движениями оператор выкатил ее из глубины чрева. Это была матка по крайней мере с шестимесячным плодом. Опухоли никакой не было. Была совершенно нормальная беременность.

Матка была многоводна. Вот почему нельзя было прощупать мелких частей. Вот почему могли ошибиться врачи и профессора, введенные в заблуждение ложными показаниями больной. Был только один человек, который не мог ошибиться, который мог своевременно поставить точный диагноз. Но этот человек лгал. Непонятно. Бесцельно.

Больная хрипела. Я взял иглу с ниткой, прошил ей язык и вытянул его изо рта. Дыхание успокоилось.

Матку бережно уложили на месте. Через 15 минут на кожу наложили мишелевские кнопки и туго забинтовали живот.

За дверью жались родители. Муж ходил по коридору, высокий и прямой, покусывая усы над злой линией губ.

Зачем она лгала? Теперь нам гадать нечего. Она сама расскажет нам всю правду теперь, после операции, после того, как тайны нет уже ни для кого: ни для мужа, ни для родителей.

Она не была ни биологом, ни врачом. А здравый смысл ее был умерщвлен страхом перед родителями и мужем, которые больше всего дорожили безупречностью семейного реноме. А может быть, мнением своей улицы.

Она думала, что матку вырежут и выбросят, как больной кусок мяса, не разбираясь в ее содержимом. Она полагала, что для этого достаточно того, что она убедила врачей в необходимости удалить опухоль.

Это была психика амебы или зверя, которого настигают охотники и который от страха бросается в капкан, не замечая опасности. Этот страх был сильнее страха смерти. Перед ним спасовал даже инстинкт самосохранения.

А если так бывает, то с этим фактом надо очень и очень считаться.

Теперь закончу о гимназисточке.

Я ей помог. Матери я сказал, что необходимо продолжить исследование. А потерпевшей велел прийти с сестрой. Она сама подала мне эту мысль.

У гимназистки в верхушках легких я нашел продолженный выдох и другие явления начального туберкулеза. Значит, не греша особенно против совести, можно было сделать перерыв беременности. Конечно, девственность ее была принесена в жертву при первом же введении зеркала.

Она пробыла в больнице 6 дней. Мать ежедневно навещала дочь. "Ей делают впрыскивания, чтобы вызвать рассасывание опухоли. И опухоль, действительно, рассосалась", - так сказала матери старшая сестра. Старушка охала и ахала, но радовалась, что все идет хорошо, и что доктор хороший…

И принесла мне в субботу сдобный пирог.

Это было в 1919 году.

Верочка тоже лечилась у меня. При каждом удобном случае я беседовал с ней по поводу воззрений на половую проблему. Она была на редкость аккуратной больной; все предписания выполнялись ею в точности. Не раз повторяла она мне, что хочет во что бы то ни стало быть здоровой. Как только это время наступит, она выйдет замуж, будет иметь детей и семью. И тон ее был без паники, без истерики, какой-то зрелый, настойчивый, как после долгого размышления.

Нужно ли вообще рассказывать о таких вещах, о каких я рассказал здесь? Эта тема ведь скользкая и может вызвать нездоровую игру воображения, - зачем ее касаться?

Я думаю, что нужно. Если мы кричим о внеполовом заражении, как-бы незначительны ни были цифры, то о неполной или неправильной половой жизни, как источнике инфекции, необходимо заявить во всеуслышание. Ибо этот источник существует, поддерживаемый убеждением, довольно распространенным, что как забеременеть, так и заболеть невозможно от неполной близости. И не только некоторые посетители амбулаторий, но иногда и обследуемые по другим поводам признавались мне, что в этом способе они видели как раз защиту от сюрпризов венеризма.

И в сомнительных свиданиях они к ней прибегали. Этот довод усыплял осторожность, делая иногда воздержанность как бы излишнею.

А в результате - заражение.

Не мешает подчеркнуть и другую деталь. Она относится не только к Верочкам, но и к организованной и сознательной молодежи. Деталь эта очень существенна. Наше подрастающее поколение еще в незрелости отдается иногда легко сексуальным порывам и поискам. Если об этом во время заговорить, то деталь не превратится в явление широкого размаха.

Быть может, это клевета на молодежь? Нет, нисколько. Все оказанное показывает лишь, что пятна имеются не только на солнце.

Недаром Е. Ярославскому пришлось заняться суровой отповедью в докладе "О партийной этике" раннему углублению нашего юношества в половую жизнь. Ведь аборты в детском возрасте, имевшие место в комсомольской среде, открывают другое лицо той же самой медали. И совершенно прав докладчик, что "Было бы лицемерием с нашей стороны замазывать такие факты, а не говорить о них". Нет, говорить нужно.

И как можно громче!

Около быта

Окно кабинета амбулатории, где я работал, выходит на задний дворик. На этом кусочке сырой земли весной растут травы и какие-то беленькие и желтенькие цветочки… Длинный деревянный забор, саженях в десяти от окна, замыкает это подобие луга. Ближе ко мне возвышается одинокое дерево.

К концу приема, - когда я устаю, в промежутке между двумя пациентами я поднимаю глаза и вижу на шершавом узоре забора пятно. Оно светлеет и все ширящейся полосой перерезает покоробившееся дерево. Это - последний луч вечера. Он дрожит перед моим окном прежде чем исчезнуть в сумраке, спускающемся над городом. Где-то очень высоко загорается темно-синее небо.

В это короткое мгновенье я как бы вдыхаю всю радость весны. Жизнь кажется мне легкой и трепетной и словно обещает мне счастье, которое притаилось где-то вот здесь и ждет меня. Стены комнаты куда-то уплывают. Я смотрю, как зачарованный, в невидимый потемневший, синеющий простор.

Но дверь скрипит. Все исчезает. Передо мной снова стол. На нем лежат белые карточки. От двери по направлению ко мне кто-то движется. Это больной. Привычным движением я беру в руку перо и готовлюсь опрашивать.

Так было и в этот апрельский вечер. Кто-то стукнул дверью. Я оторвался от окна и крикнул:

- Войдите!

Это был рабочий. У него было приятное, славянского типа лицо. Глаза смотрели смущенно и виновато. Он сказал, топчась на месте;

- Посмотрите, гражданин доктор, что это за история приключилась со мной? Неужто беда пришла?

Предо мной лежал его регистрационный листок. В графе о возрасте стояло: 28 лет; профессия - токарь; место службы - завод "Красный Строитель"; заболевание - первичное. В графе о семейном положении значилось "женат".

Он жаловался на гонорею. И действительно, это была она.

Я начал излагать обычные правила поведения при этой болезни, что можно есть и пить, как следить за собой.

Назад Дальше