Пробуждение Улитки - Куберский Игорь Юрьевич 14 стр.


– Как? Он привык, что у него есть деньги. Не мелочь, а действительно деньги. Когда мы с ним ездили в Ригу (Господи, она и не помнила, что я этого еще не знаю), он на меня столько потратил – все, что у него было. Он привык жить широко. Папа у него миллионер. Но он у него не просит. А где студенту заработать? Вот он и играет. Я чувствую, я должна вмешаться. Должна что-то сделать. Если с ним что-нибудь случится, я себе этого не прощу. Я расскажу его тете, – Улитка нахмурилась, покачала головой. – Он, конечно, мне этого не простит. Мы поссоримся, но я должна его спасти. Он потом поймет. Да, решено, я все расскажу тете. Я должна на это пойти.

Помню, в тот миг я пожалел, что не играю в карты и что моей жизни ничто не угрожает. Что я мог сделать? Вернее, что мне оставалось делать? Мне оставалось оставаться на прежней высоте или даже набирать новую. Бадри жил у тетки где-то на окраине города в районе новых станций метро. Ленинградская его тетка была моей ровесницей. С мужем она давно развелась и жила соломенной вдовой, воспитывая сына, которому исполнилось семнадцать лет, да своего красавца-племянника, у которого пользовалась, по грузинским традициям, авторитетом. Тетка могла наставить его на путь истинный, но для этого нужна была истина, которую Бадри от нее скрывал. Улитку тетка знала хорошо – она ее вместе с Бадри и лечила. Улитка у нее не раз ночевала. Раньше эта женщина, врач "скорой помощи", с которой дружит Улитка, существовала в моем сознании отдельно от Бадри, теперь они соединились – вот и вся разница. Тетка считала Улитку невестой своего племянника, была убеждена, что лучше ему не найти, при мне Улитка несколько раз разговаривала с ней по телефону, длинно, "за жизнь". При мне же Улитка приглашала ее в гости, и, кажется, та приезжала, но мы с ней ни разу не столкнулись, хотя, опять же, по словам Улитки, тетка знала о моем существовании, о нашем треклятом треугольнике.

И вот Улитка сказала мне, что договорилась с ней о встрече, предупредила об исключительной важности разговора, так что тетке пришлось отложить свои дела, она ждала Улитку в шесть вечера, когда дома больше никого не будет. День был мерзкий, слякотный, с огромными грязными лужами, отороченными коричневатой снежной кашей. Я сидел у Улитки и пошел ее провожать. Трамвая все не было, Улитка нервничала – надо было обязательно переговорить до прихода Бадри, – а тут еще час пик, толпа из метро, как паста из тюбика... Я поднял руку и остановил такси.

– Я тебя отвезу, – сказал я.

– Какой ты благородный, Игнат, – сказала Улитка.

За такие слова я готов был везти ее хоть на край света. И мы понеслись куда-то к черту на кулички, где я никогда не бывал, да где и города-то, по сути, не было – разбитые дороги, раздрызганные перекрестки, убогие нищенские фасады каких-то фабричонок с громкими названиями "Рассвет", "Возрождение" – это по-нашему, – фонтаны из-под колес встречных машин, словно мы плевались друг в друга. Но это там, снаружи, в том мире, из которого я себя исключил, как и Улитка, а мы сидели здесь, в тепле и относительном комфорте, Улитка была рядом, тепло ее тугого бедра, ее тонкая смуглая сильная кисть, покоящаяся в моей руке, отдыхающая в ней, передоверившая ей, то есть мне, все свои тревоги и заботы. Разве не так? Мне ведь тоже теперь небезразличен этот человек по имени Бадри. И судьба его небезразлична, и я хочу, чтобы у него все было хорошо, и если Улитка как-то может повлиять из это, то, естественно, она должна это сделать. И все же я чувствовал Улиткино напряжение, ожидание грядущего конфликта, который, возможно, что-то навсегда изменит в ее отношениях с Бадри. Как изменит – в мою пользу или в его? Мне ли не знать, как привязывает общая беда, общее страдание. Господи, почему я не болен, почему у меня все так подозрительно нормально, ровно, бла-го-по-луч-но, несмотря ни на что? С тех пор как я выбыл из игры, у меня все благополучно. Может, то, что я считаю своей жизнью, на самом деле нежизнь? Только я об этом и не подозреваю? Может, исключить себя из общества – это перестать жить? И со мной уже произошли перемены, бессмысленный трагизм которых налицо? Может, уйти от общества – это обречь себя на духовное бесплодие? Но разве общество, в котором я жил, не бесплодно? Разве оно не выродилось? Мною двигал инстинкт самосохранения, я не хотел заразиться – только и всего. И вообще поиск истины, дух – это прерогатива единичного сознания, одиночек. Об этом и Швейцер говорил. Он говорил, что новые духовные ценности создает только личность, но никак не коллектив. Это ведь так. И потом я не один. Теперь уже не один. Мы вдвоем – я и Улитка. Вместе мы можем многое, можем гораздо больше, чем по отдельности. И мы не мешаем друг другу, мы дополняем, а значит – усиливаем друг друга. И мы будем вместе. Всегда. Что бы ни случилось. И, сильные, мы способны помочь другим людям, многим. Вот и сейчас мы едем помогать.

– Кажется, здесь, – сказала Улитка, вглядываясь в серые корпуса двенадцатиэтажек, похожих скорее на каменные надгробия, чем на жилье, как сам район – скорее на кладбище. Я открыл дверцу, вылез и подал Улитке руку. Лицо ее было сосредоточенным.

– Я должна это сделать, – сказала она. – Хотя мы с ним, конечно, поссоримся, он может не простить. Ну ладно... поезжай. Здесь я сама.

– Может, мне лучше пойти с тобой?

– Ну, нет. Зачем тебе в это ввязываться?

– Ладно. Я уезжаю, – и я просительно сжал ее руку у локтя. – Будь умницей.

Улитка кивнула.

– Позвони мне вечером, – сказал я, оставляя ее, садясь в машину. – Обязательно.

– Хорошо, – сказала Улитка и решительно пошла к дому, вглядываясь в верхние этажи, будто оттуда кто-то смотрел на нас.

Она позвонила мне поздно, в двенадцатом часу.

– Добрый вечер, – сказала она. – Как ты там?

– Я-то нормально, ты как? – сказал я.

– Тут тоже все нормально, – уклончиво сказала она стесненным голосом, как если бы ее слышали. Так оно и было – я различал в трубке фон другого разговора.

– Бадри пришел? – спросил я.

– Да, – сказала она. – Я потом расскажу. Все. Пока...

– Ты что, там остаешься?

– Да, – сказала она.

– Нет, – сказал я, – пожалуйста, ты должна уехать, я тебя встречу.

– Я не могу, – сказала она. – Вообще... тут мне трудно говорить. Я позвонила, потому что ты просил. Пока. Я вешаю трубку.

– Нет! – крикнул, простонал я. – Нет, пожалуйста! Не оставайся там! Ты не должна оставаться!

– Игнат, если бы я знала, что ты так... Ты же мне сказал, что все понимаешь... Я кладу трубку. Тут... Я больше не могу... – и я услышал рядом с ней недовольный мужской голос, конечно Бадри.

– Умоляю тебя! – закричал я. – Всем святым на свете! Умоляю тебя, не оставайся с ним! Ложись вместе с теткой! Я умоляю тебя, не будь с Бадри ночью! Я умоляю, слышишь, умоляю! Ты не должна!

– Хорошо, – ответил мне мертвый Улиткин голос, и в трубке, раздались частые гудки.

Я уткнулся лбом в прохладный панцирь телефона. Что же это такое! Я не вынесу этого! Господи, помоги мне!

Я бы написал, что боль была непереносимой, но это неточно, потому что ведь я ее перенес. То есть, куда-то перетащил, с одного места на другое, и там оставил. Вместе с самим собой. Настало утро, но света не прибавилось, и небо было ровно с овчинку. Меня бил озноб, и дико болела голова. Я смерил температуру и с удовлетворением убедился, что и душевную боль можно измерить – она была на целый градус выше душевного покоя. Я сообщил на работу, что заболел. Матушке сказал, что у меня библиотечный день. Вид у меня был смурной, но я давно привык камуфлировать свои страсти-напасти под ночное вдохновение. Ага, сочинял всю ночь. И вправду, рассудок мой сочинял в полусне какой-то мерклый бред, что-то вязалось, вязалось, между верхом и низом, и обрывалось то там, то здесь и снова вязалось и обрывалось без всякой надежды на то, что этот почетный труд будет когда-нибудь закончен. Раньше я летал, еще совсем недавно, года два как перестал, а раньше жил во сне свою вторую летательную жизнь, то есть жизнь летающего человека, при том что я оставался самим собой, вот только умел как-то так подтянуть мышцы живота, сделать такое волевое усилие, что в результате медленно отрывался от земли, от пола. Почему-то чаще всего я летал в больших комнатах – отрывался и невысоко, метр-два-три, повисал в воздухе, а мог и перемещаться, не быстро, но быстрее, чем шагом, при этом ничего вдобавок не делал, не размахивал руками, а только наклонял корпус вперед... Во сне я знал, что все удивляются моему дару, но терпят его, как не приносящий никакого вреда. Ну, летаешь и летай... Мне же очень важно было сознавать, что в любую минуту я могу приподняться над землей. А тут будто я взлетел под самый потолок, и влип в паутину и повис между верхом и низом, и мне сказали – это твое, ты тут главный, охраняй и поддерживай, и я плету, плету, а оно рвется, я чувствую это вздрогом моего невесомого тела, то тут рвется, то там, я не хочу висеть, ведь это не просто так, почему мне не пошевелить ни рукою, ни ногою, почему так больно под сердцем? Ведь это меня распяли, вот оно что...

Сначала я звонил Улитке через каждый час, а как стало темнеть – через полчаса, но только в седьмом часу вечера трубку подняли, и ее голос, ровный и немного усталый, сказал:

– Алё!

– Здравствуй, это я, – сказал я. – Как дела, как себя чувствуешь?

– Это ты как себя чувствуешь? – воскликнула Улитка.

– Я нормально.

– Правда?!

– Говорю – нормально.

– Нет, правда?! – как ей этого хотелось...

– Вот те крест.

– Ну хорошо. А то вчера ты меня огорчил. Я же поверила тебе, что ты все понимаешь. Если бы я знала, что ты...

– Да все нормально. Ну, сорвался чуток, с кем не бывает. Но тут же взял себя в руки.

– Что-то мне не очень нравится твой голос. Я хочу видеть тебя, ты приедешь?

– Угу.

Какой я идиот! Чего я только не нагородил! Я осторожно, бережно положил трубку, спазмы душили меня, слезы катились из глаз.

Вечер выдался тихий, стало подмораживать, мелкий снежок принялся и прекратился, и в разрывы облаков недоуменно глянули на меня две звезды. Машинально я поискал третью.

Улитка, подкрашенная явно к моему приходу, сняла с меня куртку, посадила за стол, налила чай, пододвинула мед:

– У тебя совсем больной вид...

– Я страдал, – сказал я.

– Так нельзя, Игнат.

– Я понимаю, но ничего не могу с собой поделать. Вчера не мог, а сегодня справился.

– Ты меня подводишь...

– Прости.

– Это ты меня прости. Все из-за меня, я понимаю. Но в чем я виновата? Пока я иначе не могу, я тебе об этом сказала.

– Да. Только я не ожидал, что это так трудно. Я чуть не умер вчера.

– Какой у тебя был голос... Прости меня. Не хочу, чтобы ты страдал, но я не знаю, как быть. Скрывать плохо, не скрывать – еще хуже.

– Ничего, я вытерплю. Я все вытерплю. Я хочу быть с тобой.

– Иди ко мне...

– Я не могу.

– Иди ко мне. Хочу, чтобы ты был со мной. Чтобы ты был во мне. Хочу твоего тепла...

– Не могу. Так нельзя.

– Прости меня... Только так ты меня можешь простить...

Улитка потянула меня за собой одной рукой, второй поспешно снимая с себя то немногое, что мешало нам соединиться, из непригнанной рамы тянуло холодком по плечам, спине, Улитка гибко распростерлась подо мной, закинула голову, закрыла глаза, но холодок тек наискось по спине, и не было во мне желания.

– Я не могу, – сказал я. – У меня не получается. Я так не могу. Я заболел.

– Бедный, – шептала она, обвив меня своими руками, – я заставила тебя страдать. Все из-за меня. Иди ко мне!

Ее шепот обжигал мне ухо, и, словно из-под неволи, я последовал за этим жаром, но душа моя оставалась холодна и со стороны сухими грустными глазами смотрела на нашу бедную, ничем не прикрытую близость, вымученную и вымороченную. "Больно, – морщилась Улитка, кусая губы. – Ой, больно... Все там стерто... Нет, не уходи... Я потерплю... все равно, все равно... Будь во мне. Только осторожней... Это я сама себя наказала". "Но так же нельзя, – сторонне, сам по себе думал я, послушно не отпуская Улитку. – Зачем это?" Потом мы лежали неподвижно, и из оконной рамы поддувало, но холод больше не ощущался, и я понимал, зачем то, что было. Это было ее возвращение ко мне. Наверно, окончательное.

XIX

И наступила тишина. Улитка была моей. В этом больше не было сомнений. Чтобы закрепить наши новые отношения, мы даже решили куда-нибудь съездить, хотя бы на день, и в последний момент остановились на Москве – там были и выставки, и комиссионный антиквариат, стоивший, по словам Улитки, дороже, чем в Ленинграде, почему она и прихватила с собой что-то на продажу. В дороге мы пережили легкое приключение, и я запомнил тесное ночное купе, двух мужиков внизу, то ли спящих, то ли затаивших дыхание, фотовспышки заоконных огней из-под приспущенной шторки и незнакомо-безудержное Улиткино тело, ее долгий прерывистый выдох, слышный лишь мне одному. Возвращались мы в двухместном купе, и я еще раз убедился, что Улитка не поклонница легализованных удовольствий. Это делало несколько проблематичной нашу будущую совместную жизнь; но разве мы с Улиткой не были похожи и разве это не служило залогом того, что обыденность, которой я и сам чурался, нам не грозит?

Улитка жила легко, с ней и было легко. Конечно, из каждого дня устраивать праздник я бы не смог, но ведь и встречаться каждый день – это убивать чувства. Ей, как и мне, казалось, что будущее у нас одно – совместное, и только как бы разность нашего жизненного опыта попридерживала ее, чтобы не приступить немедленно к обустройству этого будущего, – Улитка говорила, что должна еще пройти какой-то путь, чтобы сравняться со мной, вот тогда уж мы и пойдем рука об руку.

Она по-прежнему нигде не работала, но деньги у нее не переводились – они сами шли ей в руки, льнули к ним. Из ее рассказов я постепенно узнавал новый, неизвестный мне людской конгломерат, не тот, работающий, нечто производящий, о котором изо дня в день говорили газеты, радио и телевидение, а совсем другой, нигде не работающий, обойденный общественным вниманием и лишь собирающий то, что когда-то было произведено и сработано другими, и само это собирание из приятного на каком-то этапе становилось еще и полезным и хорошо кормило. Помимо Улиткиного приятеля Димы так жили многие в Москве и Ленинграде, в Киеве, Таллинне и других городах, куда время от времени наведывалась Улитка. Снятая ею квартира постепенно превращалась в музей модерна, и только сами экспонаты – люстры, вазы, безделушки, кое-какая мебель – постепенно менялись на более дорогие, как бы улучшая собственную породу. Меня они по-прежнему не трогали, но я с уважением относился к Улиткиной страсти, и когда от меня требовалось разделить ее радость по поводу удачного приобретения, я разделял.

Вскоре прибавилось еще одно увлечение – йогой. Улитка сразу начала с раджа-йоги, посчитав, что тело ее само прошло путем хатха-йоги и стало совершенным. Кружок любителей был строго законспирирован, и попасть в ученики можно было только по знакомству. Ни телефонов, ни адресов руководителей ученики не знали. Улитка хотела, чтобы я занимался вместе с ней, но я отказался. Я и ее пробовал отговорить: раджа-йога вещь серьезная и результат занятий непредсказуем. И еще я сказал, что это опасно для таланта, для творчества.

– Ну и что, – отмахнулась Улитка, – если мне станет только лучше, зачем рисовать? Все равно это не женское дело.

Легкость, с которой она готова была отказаться от того, чем жила, меня удивила, и я подумал, что это просто голос упрямства. Если Улитка что-то задумывала, стоять на ее пути было бесполезно. Теперь она занималась два раза в неделю, и наши встречи сократились. По ее словам, среди учеников не было интересных людей, и она не понимала, что их влечет к йоге. Она продолжала жалеть, что я в стороне. Однажды она принесла свою натальную карту и сбивчиво, новыми для нее словами пыталась мне ее объяснить. У нее было какое-то редчайшее сочетание светил, сулящее редкую судьбу. Среди великих людей такое сочетание выпадало только Гитлеру, и это Улитку забавляло. Когда гуру увидел Улиткин астрал, он сказал, что ей нет смысла ходить на занятия, они ей ничего не дадут, так как у нее уже все есть. Раджа, как и хатха-йога, умещалась в ней целиком и полностью от природы, от рождения. Еще гуру сказал, что в нынешней своей инкарнации, то есть в нынешней жизни на земле, Улитка может ничего не делать, только праздновать и наслаждаться, так как в предыдущих своих жизнях она отдала бесконечно много сил. Гуру предложил ей подумать, стоит ли тратить время и деньги на то, что она уже и так постигла.

– Я все равно буду заниматься, – сказала Улитка. – Мне это интересно. Вот если бы еще ты...

И я решился.

– Вот хорошо! – обрадовалась Улитка, захлопала в ладоши, закружила меня, по-детски приткнулась губами к моим губам. – Я поговорю о тебе. Тебя возьмут. Там такие пни. А тебе полезно. Ты станешь светлее. Я люблю тебя светлого.

Дней десять после того, как Улитка заявила обо мне, ответа не было. Тайные руководители то ли осторожничали, то ли что-то проверяли. Улитка обмолвилась:

– Ты знаешь, им все про меня известно. Где была, с кем встречалась. Гуру сказал, что я неправильно одеваюсь... – но, увидев, как у меня перекосилось лицо, засмеялась: – Да брось ты. Они вовсе не давят. Они только дают советы. Я беру то, что мне нужно. Я чувствую, что не мое. И ты будешь так же. Надо же критически относиться к тому, что дают...

Через две недели ожидания Улитка сказала:

– Тебе на днях позвонят...

Но двух недель мне было достаточно, чтобы ощутить слежку и за собой. В моей жизни за мной несколько раз принимались следить, впрочем, скорее по недоразумению, ибо хоть я в студенческие годы и посещал некоторые инакомыслящие квартиры и даже читал кое-что запрещенное, однако оставался в пассиве, одиночкой, и дело бы мое не сулило больших наград тому, кто им бы занялся. Что изумило меня тогда, так это возможности КГБ, позволявшие чуть ли не к каждому третьему гражданину своей страны приставить по стукачу. И вот память о том странном состоянии, когда даже в бессолнечный день за тобой следует твоя тень, память эта вдруг всколыхнулась и ожила... Скорее всего, слежка мне померещилась – что от меня нужно бедным подпольным йогам, но в тот момент я взбесился: обкладывают! И вот раздался телефонный звонок, и звонкий мужской голос, каким в прежние времена оглашали округу коробейники, попросил меня к телефону. Голос этот все и решил. Есть голоса – как постоянная слуховая травма, ну, скажем, голоса руководителей нашего государства. Этот голос был не старше тридцати лет. Бодрый, коренастый, комсомольский, с румянцем во всю щеку, он звучал напористо и деловито. Голос сказал, что ОНИ приветствуют мое решение вступить в их ряды, но что для этого сначала нужно встретиться и поговорить. "Когда вам удобно?" – спросил голос и сразу назначил свое время. Я сказал, что это мне не подходит, и как бы увидел, как голос не без неудовольствия потеснился для меня.

– Называйте день, час – вторник, среда, четверг? Пожалуйста! – стараясь быть вежливым, подсовывал голос мне под нос свое коробейное тряпье.

– Вы не поняли, – сказал я. – Мне вообще это не подходит.

– Как? – растерялся голос. – Но ваша знакомая нам сказала...

– Я передумал, – сказал я. – Извините, но я передумал.

– Нет, как это? – заметался голос между уничижением и хамством. – Должны же быть какие-то причины? – его подмывало пригрозить, но он сдерживался.

Назад Дальше