VII. СЪЕЗД У ТИМОТИ
Если бы старый Джолион, садясь в кэб, сказал: "Я не хочу верить ни одному слову", – он выразил бы свои чувства более точно.
Мысль о том, что Джемс со своим курятником видел его в обществе сына, разбудила в старом Джолионе не только раздражение против того, что становилось помехой на его пути, но и столь понятную между братьями скрытую вражду, корни которой – детское соперничество – с течением жизни нередко крепнут, уходят в глубину и, скрытые от глаз, питают дерево, приносящее в свое время горькие плоды.
До сих пор между шестью братьями нельзя было заметить ничего более серьезного, чем недружелюбие, которое объяснялось скрытым, но вполне естественным опасением, что кто-то из пяти богаче меня, шестого; чувство это начинало переходить в любопытство в связи с близостью смерти – конца всякого соперничества – и упорным "отмалчиванием" их поверенного, который, будучи человеком предусмотрительным, уверял Николаса, что не знает доходов Джемса, Джемсу говорил то же самое о старом Джолионе, Джолиону о Роджере, Роджеру – о Суизине, а Суизину, к его великому неудовольствию, заявлял, что Николас, вероятно, очень богатый человек. Один Тимоти оставался в стороне со своими консолями.
Но теперь, по крайней мере между этими двумя братьями, замешалось новое чувство обиды. С той минуты, как Джемс имел наглость сунуть нос не в свое дело, по выражению старого Джолиона, он отказался верить россказням о Босини. Кто-то из членов семьи "этого Джемса" посмел не посчитаться с его внучкой! Старый Джолион решил, что Босини просто оклеветали. Причина его поведения кроется в чем-то другом.
Наверно, Джун повздорила с ним; ее вспыльчивость всем известна!
Он не станет церемониться с Тимоти, тогда посмотрим, прекратятся эти намеки или нет! И нечего откладывать в долгий ящик, надо ехать сейчас же и действовать решительно, чтобы не пришлось ездить второй раз за тем же самым.
Подступ к дому Тимоти загораживал экипаж Джемса. И тут пролезли раньше всех – уже судачат, наверно, на его счет! А чуть дальше от подъезда стояли серые Суизина и, повернувшись мордами к гнедым Джемса, словно переговаривались о форсайтских делах, и кучера тоже переговаривались с высоты своих козел.
Старый Джолион положил цилиндр на стул в том самом маленьком холле, где когда-то шляпу Босини приняли за кошку, усталым движением провел худой рукой по лицу и длинным усам, словно стирая малейшие признаки волнения, и поднялся по лестнице.
В большой гостиной было тесно. Она казалась тесной и в лучшие минуты своей жизни, когда в ней не было ни единого гостя, так как Тимоти и сестры, следуя традициям своего поколения, считали, что комната будет "неуютной", если ее не обставить "как следует". Поэтому в гостиной стояли одиннадцать кресел, диван, три столика, две этажерки, заставленные бесконечным количеством безделушек, и часть рояля. И теперь, когда здесь собрались миссис Смолл, тетя Эстер, Суизин, Джемс, Рэчел, Уинифрид, Юфимия, которая заехала вернуть роман "Страсть и смирение", прочитанный за завтраком, и ее приятельница Фрэнсис – дочь Роджера (единственная музыкантша среди Форсайтов – сочинительница романсов), в гостиной оставалось только одно незанятое кресло, конечно за исключением тех двух, куда никто не садился, а единственное свободное местечко посередине пола было занято кошкой, на которую старый Джолион не замедлил наступить.
В те дни такие съезды у Тимоти происходили довольно часто. Члены семьи, все до одного, питали глубокое уважение к тете Энн, и теперь, когда ее не стало, они заезжали на Бэйсуотер-Род гораздо чаще и оставались там подолгу.
Суизин приехал первым; неподвижно возвышаясь в красном шелковом кресле с золоченой спинкой, он всем своим видом говорил, что намерен пересидеть остальных. Оправдывая своим одутловатым, чисто выбритым лицом, густыми, совершенно белыми волосами и всей своей массивной фигурой прозвище, которое дал ему Босини ("толстяк!"), Суизин казался в этой загроможденной мебелью комнате еще более первобытным, чем всегда.
Как это постоянно случалось теперь, он сразу же заговорил об Ирэн и, не теряя даром ни минуты, изложил тете Джули и тете Эстер свое мнение относительно тех слухов, которые, как ему известно, начали носиться за последнее время. Нет, нет, говорил Суизин, ей, вероятно, захотелось поразвлечься, надо же хорошенькой женщине пользоваться жизнью; но он уверен, что это не серьезно. Все в границах приличий; она слишком умна, слишком ценит свое положение, свою семью, чтобы поступиться ими. Не может быть и речи о публичном ск… Суизин чуть было не выпалил "скандале", но самая мысль показалась ему такой чудовищной, что он только махнул рукой, словно говоря: "Ну, довольно об этом!"
Допустим, что Суизин придерживался холостяцкой точки зрения на этот вопрос, но, в самом деле, чем только нельзя поступиться ради этой семьи, многие представители которой сумели так выдвинуться, достичь такого положения? Если Суизину и доводилось переживать безнадежно мрачные минуты в жизни, когда слова "иомен" и "мелкота" употреблялись в связи с его происхождением, то верил ли он этим словам?
Нет, он в тайне лелеял и с трогательной нежностью хранил в своем сердце теорию, по которой следовало, что в жилах его отдаленных предков текла благородная кровь.
– Я уверен в этом, – сказал он как-то молодому Джолиону еще до того, как тот сошел с пути истинного. – Посмотри, как мы процветаем. Я уверен, что в нас есть благородная кровь.
Суизин очень любил молодого Джолиона; в Кэмбридже мальчик вращался в хорошем обществе, был знаком с сыновьями этого старого шалопая сэра Чарлза Фиста – правда, один из них впоследствии оказался порядочным мерзавцем; в мальчике было что-то изысканное – какая жалость, что он ушел к этой иностранке, к какой-то бонне! Если уж на то пошло, неужели нельзя было сделать выбора, который не унизил бы их всех! И что он теперь? Страховой агент у Ллойда; говорят даже, рисует картины – картины! Черт знает что! Мог бы стать сэром Джолионом Форсайтом, баронетом, прошел бы в парламент, имел бы поместье!
Повинуясь импульсу, который рано или поздно овладевает кем-нибудь из представителей каждой большой семьи, Суизин отправился как-то в Геральдическое управление, где его всячески заверили, что он является потомком известных Форситов, носивших в гербе "три червленые пряжки на черном поле вправо"; в управлении, очевидно, надеялись, что он не откажется от герба.
Однако Суизин отказался, но, убедившись, что клейнод [9] составлен из "натурального цвета фазана" и девиза "За Форситов", он посадил натурального цвета фазана на дверцы кареты и на пуговицы кучера, а клейнод и девиз на почтовую бумагу.
Самый же герб Суизин смаковал только мысленно, отчасти потому, что не уплатил за него и считал, что на карете он покажется слишком кричащим, а Суизин не любил ничего кричащего, отчасти же потому, что, как и всякий практичный англичанин, он втайне недолюбливал и презирал вещи, казавшиеся непонятными: Суизину, да и не одному ему трудно было одолеть "три червленые пряжки на черном поле вправо".
Однако Суизин не забыл, что стоит только уплатить за герб, и он будет иметь на него полное право, и это еще более укрепило его веру в себя как в джентльмена. Мало-помалу и остальные члены семьи обзавелись "натурального цвета фазаном", а кое-кто посерьезнее присовокупил к нему и девиз; старый Джолион отверг девиз, сказав, что по его мнению, это чепуха, полнейшая бессмыслица.
Старшее поколение, очевидно, догадывалось, какому великому историческому событию они обязаны своим клейнодом; и если кто-нибудь уж очень донимал их вопросами, они не отваживались лгать – у Форсайтов ложь была не в ходу, им казалось, что лгут только французы и русские – и торопились заявить, что обо всем этом надо справиться у Суизина.
Молодое поколение обходило этот предмет "натуральным" молчанием. Они не хотели оскорблять чувства старших, не хотели казаться смешными и попросту пользовались одним клейнодом…
Нет, говорил Суизин, он сам все видел и должен сказать, что Ирэн обращалась с этим "пиратом", или Босини, или как его там зовут, точно так же, как с ним самим; откровенно говоря, он даже… но, к несчастью, появление Фрэнсис и Юфимии заставило его прекратить этот разговор, так как обсуждать подобную тему в присутствии молодых девушек не полагается.
Суизин остался несколько недоволен тем, что его прервали как раз в ту минуту, когда он собирался сказать нечто очень значительное, но благодушное настроение вскоре вернулось к нему. Фрэнсис, или, как ее звали в семье, Фрэнси, ему нравилась. Она была очень элегантна и, по слухам, зарабатывала своими романсами приличные деньги на мелкие расходы; Суизин называл ее толковой девушкой.
Он всегда гордился своим свободомыслием в отношении женщин – пожалуйста! Пусть рисуют, сочиняют романсы, даже пишут книги, раз уж на то пошло, особенно если этим можно заработать кое-что. Меньше будут думать о всяких глупостях! Ведь это не мужчины.
"Маленькая Фрэнси", как ее с добродушным презрением звали родственники, была особой весьма значительной, хотя бы потому, что в ней воплощалось отношение Форсайтов к искусству. Фрэнси была далеко не "маленькая", а высокая девушка, с довольно темной для Форсайтов шевелюрой, что в сочетании с серыми глазами придавало ее внешности "что-то кельтское".
Она сочиняла романсы вроде "Трепетные вздохи" или "Последний поцелуй" с рефреном, звучавшим, как церковное песнопение:
Унесу с собою, ма-ама.
Твой последний поцелуй!
Твой последний, о-о! последний.
Твой последний поце-е-луй!
Слова к этим романсам, а также и другие стихи Фрэнси писала сама. В более легкомысленные минуты она сочиняла вальсы, и один из них "Кенсингтонское гулянье" – своей мелодичностью чуть ли не заслужил славу национального гимна Кенсингтона. Он начинался так:
Очень оригинальный вальс. Кроме того, у Фрэнси были "Песенки для малышей" – весьма нравоучительные и в то же время не лишенные остроумия. Особенно славились "Бабушкины рыбки" и еще одна, почти пророчески возвещавшая дух грядущего империализма: "Что там думать, целься в глаз!"
От них не отказался бы любой издатель, а такие журналы, как "Высший свет" или "Спутник модных дам", захлебывались от восторга по поводу "новых песенок талантливой мисс Фрэнси Форсайт, полных веселья и чувства. Слушая их, мы не могли удержаться от слез и смеха. У мисс Форсайт большое будущее".
С безошибочным инстинктом, свойственным всей ее породе, Фрэнси заводила знакомства с нужными людьми – с теми, кто будет писать о ней, говорить о ней, а также и с людьми из высшего света; составив в уме точный список тех мест, где следовало пускать в ход свое очарование, она не пренебрегала и неуклонно растущими гонорарами, в которых, по ее понятиям, и заключалось будущее. Этим Фрэнси заслужила всеобщее уважение.
Однажды, когда чувство влюбленности подхлестнуло все ее эмоции – весь уклад жизни Роджера, целиком подчиненный идее доходного дома, способствовал тому, что единственная дочь его выросла девушкой с весьма чувствительным сердцем, – Фрэнси углубилась в большую настоящую работу, избрав для нее форму скрипичной сонаты. Это было единственное ее произведение, которое Форсайты встретили с недоверием. Они сразу почувствовали, что сонату продать не удастся.
Роджер, очень довольный своей умной дочкой и не упускавший случая упомянуть о карманных деньгах, которые она зарабатывала собственными трудами, был просто удручен этим.
– Чепуха! – сказал он про сонату.
Фрэнси на один вечер заняла у Юфимии Флажолетти, и он исполнил ее произведение в гостиной на Принсез-Гарденс.
В сущности говоря, Роджер оказался прав. Это и была чепуха, но – вот в чем горе! – чепуха того сорта, которая не имеет сбыта. Как известно каждому Форсайту, чепуха, которая имеет сбыт, вовсе не чепуха – отнюдь нет.
И все-таки, несмотря на здравый смысл, заставлявший их оценивать произведение искусства сообразно его стоимости, кое-кто из Форсайтов – например, тетя Эстер, любившая музыку, – всегда сожалел, что романсы Фрэнси были не "классического содержания"; то же относилось и к ее стихам. Впрочем, говорила тетя Эстер, теперешняя поэзия – это все "легковесные пустячки". Теперь уже никто не напишет таких поэм, как "Потерянный рай" или "Чайльд Гарольд"; после них, по крайней мере, что-то остается в голове. Конечно, это очень хорошо, что Фрэнси есть чем себя занять: другие девушки транжирят деньги по магазинам, а она сама зарабатывает! Тетя Эстер и тетя Джули всегда были рады послушать рассказы о том, как Фрэнси удалось добиться повышения гонорара.
Они внимали ей и сейчас, вместе с Суизином, который делал вид, что не прислушивается к разговору, потому что молодежь теперь так быстро и так невнятно говорит, что у них ни слова не разберешь!
– Просто не могу себе представить, – сказала миссис Смолл, – как это ты решилась. У меня бы не хватило смелости!
Фрэнси весело улыбнулась.
– Я всегда предпочитаю иметь дело с мужчинами. Женщины такие злюки!
– Ну что ты, милая! – воскликнула миссис Смолл. – Какие же мы злюки?
Юфимия залилась беззвучным смехом и, взвизгнув, проговорила сдавленным голосом, будто ее душили:
– О-о! Вы меня когда-нибудь уморите, тетечка!
Суизин не видел в этом ничего забавного; он терпеть не мог, когда люди смеялись, а ему самому не было смешно. Да, откровенно говоря, он просто не переносил Юфимии и отзывался о ней так: "Дочь Ника, как ее там зовут – бледная такая?" Он чуть не сделался ее крестным отцом, собственно, он сделался бы им неизбежно, если бы не восстал так решительно против ее иностранного имени: Суизину совсем не улыбалось стать крестным отцом. Повернувшись к Фрэнси, он с достоинством сказал:
– Прекрасная погода… э-э… для мая месяца.
Но Юфимия, знавшая, что дядя Суизин не захотел сделать ее своей крестницей, повернулась к тете Эстер и начала рассказывать о встрече с Ирэн – миссис Сомс – в магазине церковно-экономического общества.
– И Сомс тоже там был? – спросила тетя Эстер, которой миссис Смолл еще не удосужилась ничего рассказать.
– Сомс? Конечно нет!
– Неужели она поехала по магазинам одна?
– Не-ет! С ней был мистер Босини. Она была изумительно одета.
Но Суизин, услышав имя Ирэн, строго взглянул на Юфимию, которая, по правде говоря, всегда выглядела непрезентабельно, во всяком случае в платье, и сказал:
– Одета, как и подобает изящной леди. На нее всегда приятно посмотреть.
В эту минуту доложили о приезде Джемса с дочерьми. Дарти, захотевший выпить, слез у Мраморной арки, заявив, что ему надо быть у дантиста, взял кэб и к этому времени уже восседал у окна своего клуба на Пикадилли.
Жена, сообщил Дарти своим приятелям, собиралась потащить его с визитами. Но он этого терпеть не может – благодарю покорно. Ха!
Кликнув лакея, Дарти послал его в холл узнать результаты заезда в 4.30. Устал как собака, продолжал Дарти; таскался с женой все утро. Хватит с него. В конце концов, есть же у человека личная жизнь.
Взглянув в эту минуту в окно, около которого он всегда садился, чтобы видеть прохожих, Дарти, к несчастью, а может быть, и к счастью, заметил Сомса, осторожно переходившего улицу со стороны Грин-парка с очевидным намерением зайти в "Айсиум", членом которого он тоже состоял.
Дарти вскочил с места; схватив стакан, он пробормотал что-то насчет "этого заезда в 4.30" и поспешно скрылся в комнату для карточной игры, куда Сомс никогда не заглядывал. Сидя там в полутьме, он в полном уединении наслаждался личной жизнью до половины восьмого, зная, что к этому времени Сомс наверняка уйдет из клуба.
Нечего и думать, повторял Дарти, чувствуя, что его одолевает соблазн присоединиться к разговорам у окна, – просто нечего и думать идти на риск и ссориться с Уинифрид сейчас, когда его финансы в таком плачевном состоянии, а "старик" (Джемс) все еще дуется после той истории с нефтяными акциями, в которой Дарти совершенно не виноват.
Если Сомс увидит его в клубе, до Уинифрид обязательно дойдут слухи, что Дарти не был у дантиста. Дарти не знал другой семьи, где бы слухи "доходили" с такой быстротой. Лакированные ботинки Дарти поблескивали в сумерках, он сидел посреди зеленых ломберных столиков с хмурой гримасой на оливковом лице и, скрестив ноги в клетчатых брюках, покусывал палец и ломал себе голову, где же раздобыть деньги, если "Эрос" не выиграет Ланкаширского кубка.
Его мрачные мысли обратились к Форсайтам. Что за народ! Ничего из них не выжмешь – во всяком случае, Сколько надо труда на это ухлопать. В денежных делах – выжиги; и хоть бы один спортсмен среди них нашелся, разве только Джордж, больше никого. Взять этого Сомса, например: попробуй занять у него десятку, да его удар хватит, а нет, так он подарит тебя такой надменной улыбочкой, как будто конченный ты человек, раз уж решился просить взаймы.
А жена этого Сомса! Рот Дарти непроизвольно наполнился слюной. Он пробовал подружиться с ней, вполне естественно, что человеку хочется дружить с хорошенькой невесткой, но будь он проклят, если у этой (мысленно Дарти употребил очень грубое выражение) нашлось для него хоть единое словечко: смотрит на него, как будто перед ней так, мразь какая-то, а между тем она способна на многое – Дарти готов об заклад биться. Уж он-то знает женщин; такие мягкие глаза, такая фигура что-нибудь да значат, и Сомс в этом очень скоро убедится, если в слухах, которые ходят относительно "лихого пирата", есть хоть доля правды.
Встав с кресла, Дарти сделал круг по комнате и остановился у мраморного камина перед зеркалом; он простоял там довольно долго, созерцая собственное отражение. Как и у многих мужчин его типа, лицо Дарти с темными нафабренными усами и благообразными бачками казалось пропитанным льняным маслом. С озабоченным видом потрогав свой Довольно толстый нос, Дарти почувствовал там намек на будущий прыщик.
Тем временем старый Джолион нашел единственное свободное кресло в поместительной гостиной Тимоти. Своим приходом он, по-видимому, помешал какому-то разговору, все чувствовали явную неловкость. Тетя Джули, известная своей добротой, поторопилась прийти на выручку.
– Знаешь, Джолион, – сказала она, – мы как раз вспоминали, что ты давно уже у нас не показывался; впрочем, ничего удивительного в этом нет. Ты, должно быть, занят? Вот Джемс говорит, что сейчас такое горячее время…
– Да? – Старый Джолион пристально посмотрел на Джемса. – Не такое уж горячее время, надо только поменьше совать нос в чужие дела.
Джемс, с угрюмым видом сидевший в таком низеньком кресле, что колени его углом торчали кверху, беспокойно задвигал ногами и наступил на кошку, неосмотрительно спрятавшуюся здесь от старого Джолиона.
– Тут, кажется, кошка, – проворчал он обиженным тоном, почувствовав, что нога его попала во что-то мягкое и пушистое.
– И не одна, – сказал старый Джолион, оглядывая всех присутствующих, – я только что наступил на какую-то.
Последовало молчание.
Миссис Смолл сплела пальцы и, переводя свой трогательно безмятежный взгляд с одного лица на другое, спросила:
– А как поживает наша Джун?
В суровых глазах старого Джолиона промелькнула усмешка. Поразительная женщина эта Джули! Второй такой не найдешь – всегда ухитрится сказать что-нибудь некстати!