– Я прожил в одиночестве семь лет, Петр Иванович, – остановился гость. – Подожду и еще два года. Когда я могу видеть твою дочь, ожидание не в тягость. Рядом с нею моя душа отдыхает. Рядом с нею в жизнь возвращается радость. Что же до плотского влечения… Оно для человека не самое главное, оно может и подождать. И потому я хочу попросить тебя, Петр Иванович: не ищи для Марии женихов. Отвечай, что сосватана. Когда она заплетет в косу яркую ленту, я попрошу у тебя ее руки.
– Тебе запрещено жениться, княже, – покачал головой хозяин дома. – И государь сего запрета покамест не отменял.
– Я есмь законный наследник русского престола, Петр Иванович, – развернул плечи князь Шуйский. – И уж за два года я точно смогу занять свой трон! Посему мне не будет дела до запретов почивших царей. Я своею волей дам себе такое позволение и сделаю твою дочь государыней величайшей державы ойкумены!
– Ты забываешь, с кем разговариваешь, Василий Иванович… – понизил голос князь Буйносов. – Я думный боярин, первый советник царя и его воевода, присягнувший Борису Федоровичу на верность! Твои слова пахнут крамолой, княже. Ты говоришь мне о низвержении правителя, которому я поклялся служить честно и искренне, ты соблазняешь меня на измену, суля возвышение после переворота через брак с моей дочерью. Прости, Василий Иванович, но я начинаю сомневаться в искренности твоих намерений. Ибо обещание твое отсрочено на два года, а изменить ты предлагаешь прямо сейчас. Могу ли я быть уверен, что ты клянешься посвататься к Марии из любви к ней, а не из желания склонить меня к крамоле?
– Я желаю увидеть ее своей женою, что бы то ни случилось, Петр Иванович! – горячо ответил князь Шуйский. – Хоть в царствии, хоть в изгнании, хоть в богатстве, хоть в бедности!
– Докажи! – повернул голову к нему хозяин подворья. – Я, Василий Иванович, никогда о сем не говорил, не вспоминал, от дома своего тебе не отказывал, но раз уж ты сам начал сей разговор, то давай скажем прямо. Я есмь первый слуга царя, ты есть открытый изменник, желающий государя Бориса Федоровича низвергнуть. Наша дружба крепка, и твои частые визиты в мой дом уже давно вызывают непонимание при дворе, разные подозрения и шепотки за спиной. Посему узел сей гордиев нам надлежит решительно разрубить. Либо ты, княже, подписывай грамоту с присягой на верность царю Борису Федоровичу, и тогда я с радостью стану привечать тебя хоть каждый день, поклянусь на кресте и огне отдать свою дочь за тебя замуж и разрешу тебе и впредь с нею встречаться… Под приглядом нянек и холопов конечно же! Либо… Либо дружить с крамольником я более ужо не смогу, и о дочери моей тебе придется позабыть, пока вся смута нынешняя не уляжется.
Петр Иванович глубоко вздохнул и положил ладонь на плечо сразу задумавшемуся гостю:
– Ты знаешь, Василий Иванович, как ты мне люб. Тянул я со всем этим, сколько мог. Но мы с тобой люди чести, и оба понимаем, что означает клятва верности. Нельзя одновременно быть честным слугой государя и лучшим другом его врага. Надобно определяться.
– Я понимаю… – негромко ответил князь Шуйский, крепко взявшись за перила и подняв лицо к совсем уже темному небу.
В жизни каждого мужчины наступает час, когда ему надлежит выбирать, что для него важнее: обладать всем миром либо обладать любимой женщиной.
Князь Василий Шуйский сделал сей выбор уже достаточно давно, еще минувшим летом.
Теперь ему осталось лишь признаться в нем всем остальным…
– Да будет так! – сказал он ночным небесам.
Важное известие Петр Иванович сообщил государю наедине, переходя вместе с ним из Думной палаты в покои женской половины. Патриарх со свитой к сему моменту уже удалился к себе в Чудов монастырь, дьяки разошлись обедать, дворцовая свита еще не собралась. В этот миг воевода и озвучил заветные слова:
– Князь Шуйский согласен!
– На что? – уточнил Борис Годунов, резко замедлив шаг.
– Он подпишет шертную грамоту.
– Чего Василий Иванович требует взамен?
– Право жениться, когда захочет и по своему выбору.
– Отлично! – тихо рассмеялся царь. – Твоя дочь ухитрилась сотворить то, что было не по силам целой армии. Она привела к повиновению весь род князей Шуйских! Держи его и дальше в сей сладкой тюрьме, Петр Иванович, а свадьбу Марии мы как-нибудь оттянем. Получается, с главной опасностью мы справились… Теперь нужно избавиться от второстепенной. У меня есть к тебе поручение, княже. Очень важное, но при том и весьма прибыльное…
15 апреля 1599 года
Москва, подворье боярских детей Захарьиных
Пирушка, затеянная Федором Никитичем для московских боярских детей, завершилась в ранние сумерки. Остепенившийся, женатый человек, боярский сын уже не закатывал многодневных гуляний, и потому гостей следовало отпускать засветло. А поскольку веселились ныне люди молодые, то и традиционную прощальную чашу они выпивали с посоха хозяина. Сиречь, уже на крыльце гость брал в руку посох и держал – если мог – вертикально. На навершие посоха ставился небольшой серебряный кубок, в который слуга наливал светлое немецкое вино.
Коли боярин удерживал посох и не ронял кубка, то он с гордостью выпивал "посошок" за здоровье хозяев, обнимал Федора Никитича, целовал хозяйку и уходил вниз по ступеням. Если ронял, то к хозяину и его супруге он уже не допускался, и под общий хохот слуги уводили бедолагу в дом, в верхние горницы – баиньки. Таковой гость считался слишком пьяным, чтобы отпускать его в дорогу.
Древняя традиция жутко злила боярского сына Захарьина – и нравилась его супруге. Не из-за поцелуев, нет. Веселила нервозность мужа. Ревнует – значит любит.
Вот и на этот раз, едва они поднялись в свою опочивальню, Федор Никитич угрюмо спросил:
– Губы не болят?
– Но ведь ты же их исцелишь, любый мой? – Ксения закинула руки за шею своего единственного ненаглядного мужчины. – Али я не по твоей воле с угощением старалась, гостей привечала? Вот скажи, счастье мое, отчего ты каждую неделю бояр знакомых и незнакомых за свой стол зовешь, пиры закатываешь, тосты за меня и служивый люд поднимаешь, коли опосля сам же недоволен оказываешься?
– Да нехорошо как-то… – пожал плечами Федор Никитич. – Мы с тобой счастливы, покойны, жизнью и достатком наслаждаемся, а они службу несут, ночами не спят, кровь проливают. Надобно им за тягости сии хоть чем-то отплатить. Хоть кубок вина поднести да яствами вкусными накормить.
– Коли тебя совесть так мучает, сокол мой ясный, отчего просто вклад в монастырь не сделать, молебен за них в церкви не заказать?
– А что боярам проку от вкладов сих да молебнов? – усмехнулся Федор Никитич, приглаживая ладонью ее пряди. – Вот выпить хорошо у друга своего да закусить вдосталь – вот это совсем другое дело!
– Да бабу красивую поцеловать, – не утерпев, добавила Ксения.
– Ты вызываешь в них зависть вместо благодарности, – прошептал Федор Никитич, и губы его коснулись кожи любимой, короткая жесткая борода защекотала шею. – Лютую, невыносимую зависть…
– Тебе так нужна их благодарность? – Женщина самим сердцем ощутила страсть своего мужа, и от него, изнутри, по телу потекла волна предательской теплой слабости.
– Надобно, чтобы не забывали в Москве Захарьиных… – Сильные ладони сжали ее грудь, губы добрались до шеи, целуя с такой яростью… Что как бы поутру не осталось следов…
– Ну, поцелуев моих они точно не забудут, – подбросила еще охапку хвороста в огонь ревности женщина и, похоже, переборщила: супруг зарычал, поднял ее за бока, опрокинул на стоящие под окном скамьи, грубо задрал платье и нижние юбки.
– Федя, ты чего?.. – уже по-настоящему испугалась женщина.
Боярин не ответил, а уже через миг ее всю пронзило сладкой болью. Мужнина ревность, ярость, страсть ворвались в женское тело, пронзив, казалось, насквозь – поглощая, покоряя, заливая нестерпимым огнем сладострастия, кружащего голову и смывающего разум. Ксения закружилась в этом жарком водовороте, то утопая, то взмывая ввысь, взрываясь вспышками наслаждения, теряя силы и снова вспыхивая огнем.
Муж зарычал, рывком выпрямился, словно скрученный судорогой, резко выдохнул и наклонился вниз. Посмотрел в ее лицо и наконец-то, впервые за вечер, поцеловал в губы.
– Ты мой лев, ты мой зверь… – Ксения запустила пальцы в его короткие волосы. – Ты мой единственный и неповторимый. Ты мой любимый, ты самый лучший на всем белом свете! В этом мире некому сравниться с тобой. Ты, и только ты! Мы всегда будем вместе, до самого последнего вздоха, и пусть весь мир завидует нашему счастью!
Супруг улыбнулся, поцеловал ее снова и поднялся. Женщина тоже встала, оправила юбки, одернула платье, направилась к дверям.
– Ты куда?! – ревниво спросил Федор Никитич.
– Детей перед сном поцеловать, спокойной ночи пожелать, – оглянулась Ксения. – Они и без того с няньками больше времени проводят, нежели с нами. Ты ложись, я скоро.
Когда женщина вернулась, ее супруг уже спал, бормоча во сне что-то неразборчивое и мелко вздрагивая.
– Притомился… – слабо улыбнулась его супруга. – А я-то мыслила, с новыми силами дожидаешься!
Но звать дворовых девок, дабы разоблачили ко сну, Ксения все равно не стала – слишком много суеты. Разделась сама, оставив вельветовый сарафан и юбки на лавке, и нырнула в перину, к горячему мужу под одеяло.
Женщина только-только начала проваливаться в дрему, когда за окном вдруг послышался громкий крик, затем стук и ругань. И тут же сразу воплей стало неожиданно много, двор наполнился треском, звоном, грохотом, за двойной слюдой появились алые отблески факелов.
– Что там происходит? – почти одновременно сели в постели супруги.
– Я пойду посмотрю… – Федор Никитич торопливо натянул штаны, сапоги, опоясался, вышел за дверь.
Ксения чуть выждала – однако шум не только не затих, но и явственно усилился.
Женщина тоже поднялась и, благо платье лежало здесь, оделась, толкнула дверь, выходя в комнату для прислуги – и тут вдруг дверь буквально разлетелась, в горницу ворвалось какое-то бородатое мужичье с факелами, кинулись прямо на нее:
– Держи ведьму!!! Вяжи ее, вяжи!
Ксению сбили на пол, задавили множеством тел, замотали веревками, поволокли наружу. На лестнице она услышала жалобный крик своих детей:
– Ма-ама! Мамочка-а-а!!! Мама-а-а-а!!!
– Таня! Миша! – Женщина извернулась, что было сил, забилась, пытаясь вырваться, брыкнулась. – Дети!!!
Ее несколько раз пнули ногами, набили в рот каких-то тряпок и поволокли вниз, во дворе грубо зашвырнули в розвальни, лицом в колючую солому. И отсюда, ничего не видя, она снова услышала плач и жалобные крики своих малышей. Но теперь Ксения не могла уже ни ответить им, ни даже пошевелиться.
В таком положении она провела, наверное, вечность. Потом сани куда-то поехали, и уже на рассвете женщину переложили в телегу, накрыли рогожей, повезли дальше. Несколько часов она тряслась на жестких досках, потом кто-то из разбойников вспомнил, что она тоже человек. Ксению достали, оттащили с дороги к кустам.
– Садись давай, – предложил чернобородый мужик с серым морщинистым лицом. – Опорожнись. А то обгадишься в возке, всю дорогу вонять будешь.
Судя по добротному коричневому кафтану с овчинным воротом, лисьей шапке и широкому поясу с двумя ножами, сумкой и саблей, это был человек служивый, невысокого места. Либо холоп, либо боярский сын, по нищете холопа не имеющий. Второй душегуб выглядел похоже, разве токмо кафтан носил заячий да шапку из горностая, а борода, длинная и узкая, была русой с проседью.
Дав справить нужду, Ксению снова закинули в телегу и двинулись дальше.
Ввечеру возок закатился на постоялый двор. Лошадь выпрягли, вычистили и напоили, задали ей душистого ароматного сена. Служивые по одному сходили в дом, вернувшись пахнущими жареным мясом и брагой и завалились спать в телегу, по сторонам от женщины, крепко поджав ее своими телами.
На рассвете мужчины поднялись, запрягли сонную, вяло помахивающую хвостом лошадь. Чернобородый сходил к бочке с водой, что грелась для скота, зачерпнул ковшом, вернулся, выдернул тряпье у Ксении изо рта, протянул корец:
– Пей!
– Что с моими детьми?! – тут же выкрикнула женщина.
– Не боись, про них не забыли, – хмыкнул мужчина. – Пить станешь али нет?
– Кто вы такие? Что вам нужно?
– Царские приставы мы, крамольницу в ссылку везем, – ответил седобородый, взял Ксению за шиворот и потянул к себе, затем вверх, помогая сесть, и добавил: – Ты вот что, ведьма. Хочешь пей, хочешь не пей, мы тебя уговаривать не станем. Государю нашему, чем быстрее вы перемрете, тем лучше. Мы с Мамлюком просто греха на душу брать не желаем, специально тебя морить. Однако же ехать пора.
– М-м? – Чернобородый вопросительно поднес ковш к ее губам.
Ксения припала к его краю губами и выпила почти половину, прежде чем оторвалась и перевела дух. Мамлюк тут же выплеснул оставшуюся воду и полез на облучок.
– Но-но, пошла! – тряхнул вожжами седобородый пристав, а его напарник обернулся к пленнице и посетовал: – Кляп забыл воткнуть… Или орать не станешь?
– Не стану, – пообещала женщина и негромко взмолилась: – Какая хоть вина на мне, служивые, скажите?! За что повязали?
– А пес его знает, – пожал плечами седобородый. – Мы люди подневольные. Нам велено, мы везем.
– Нечто и вовсе ничего не ведаете? Не спросили, не слышали, не обмолвился никто, когда хватать приказывал? Ну, хоть полусловом намекните, служивые!
– Был бы человек, вина найдется. – Телега выкатилась с постоялого двора на дорогу. – Чего-нибудь придумают. Наше дело исполнять, а не спрашивать.
– Мой муж, Федор Никитич, людей служивых всегда привечал, уважал, помогал, как мог, – припомнила Ксения. – Нечто вы совсем уж добра не помните? Еще вечор сказывал мне, как вы кровь за нас проливаете, ночную службу несете, в походы дальние ходите, и потому вас чтить надобно, одаривать. Ан вы, оказывается, вон какие…
– Ты чего, дура совсем?! – не выдержав, обернулся чернобородый. – Твой муж покойному государю брат! Какая тебе еще вина надобна?!
– Но он же по женской линии брат. А она не считается.
– А царь Борис по какой?
– Ох, мамочки… – Ксения все вдруг разом поняла и зажмурилась, откинув голову назад. – Ну конечно! Как же мы сами о сем не подумали…
Боярский сын Борис Федорович из рода Годуновых не имел совершенно никаких прав на трон по мужской линии, ибо даже отдаленно никак не относился к потомкам Ярослава Всеволодовича. Но он также не имел прав на царский венец и по женской линии, ибо был просто братом царицы. Для государя Федора Ивановича можно сказать – просто рядом посидел. И все же вступил на престол, как ближний родственник усопшего царя по женской линии. Зато вот в жилах братьев Захарьиных текла одна с царем Федором кровь: кровь их общего деда Романа, отца царицы Анастасии и Никиты Романовича. И потому Федор Никитич имел на голову больше прав на престол, нежели Бориска Годунов. И даже дети Федора Никитича тоже имели больше прав на царствие, нежели Годунов!
Ее, Ксении, дети!!!
Мимолетная оговорка пристава обрела новый, ужасающий смысл. Самозваный государь и вправду очень хотел, чтобы весь род Захарьиных исчез с лица земли. Чтобы сгинули все. Все! И ее муж, и она сама, и ее дети…
Ксения упала на бок и громко завыла от смертного, бессильного ужаса.
Где-то там, по какой-то из холодных тряских дорог ее несчастных, ничего не понимающих малышей, совсем еще крошек, точно так же увозили на телеге, связанных и одетых в то, в чем повязали, не кормя и не давая постели. Увозили, чтобы уморить, истребить. Чтобы избавиться от всех потомков боярского сына Романа раз и навсегда. Ибо пока жив хоть кто-то из них, роду Годуновых на троне не утвердиться!
– Заткнуть ее? – спросил чернобородый.
– Оставь, – махнул рукой его старший напарник. – Пусть выплачется.
Больше всего Ксении сейчас хотелось умереть – избавиться от обрушившейся беды, сбежав от нее в небытие. Поэтому женщина спокойно приняла то, что ее не кормят вовсе, а поят раз в два дня. Но уже на второй вечер телега прикатила в Дмитров, где пленницу затащили на стоящий на берегу большой, шагов двадцати в длину, струг с крытым носом. Туда, в крохотную носовую каморку из теса, с банным ушатом вместо отхожего места, пленницу и сунули, наконец-то освободив от веревок.
Здесь, погребенная заживо, Ксения впервые избавилась от желания умереть. Вместо мечты о смерти у нее появилось желание отомстить. Заставить самозваного царя Бориску Годунова заплатить за свою подлость самую страшную цену, которой она только сможет добиться! У женщины теперь имелось очень много времени – и она все время думала только об одном: как истребить Годуновых?
В носовой конуре не имелось окон. Женщина не знала, день стоит снаружи или ночь, сколько там прошло дней, месяцев или, может быть, даже лет. Иногда ей приносили миску с кашей, кулешом или просто бросали несколько печеных репок, время от времени оставляли кувшин с хмельной бражкой или разведенным медом. Вестимо, кто-то готовил еду для команды корабля, и ее кормили так же, как и всех прочих. А однажды струг вдруг закачался. То ли наконец-то случился ледоход, и суденышко спустили на воду, то ли приставам пришло новое наставление, и "крамольницу" повезли подальше от Москвы.
Как долго качало Ксению, она не знала. Женщина измеряла свою жизнь от еды до еды, да и то сбилась со счета на третьем десятке. А кормили ее дважды в день, или один раз, или вовсе только тогда, когда вспоминали – откуда же пленнице знать?
Но однажды в открывшуюся дверь вместо обычной деревянной миски с кашей или похлебкой крикнули: "Вылазь!" – и посторонились, оставляя вход открытым.
"Вылазь" – оказалось самым правильным словом. Проведя неведомо сколько времени в конуре, в которой можно выпрямиться только лежа, Ксения почти совершенно разучилась ходить и подниматься во весь рост, ее ноги ослабли до невероятности, глаза совершенно отвыкли от света. Со струга на берег приставы вынесли сгорбленное, бледное, дурно пахнущее, тщедушное тельце со слезящимися глазами, одетое в нечто мятое, драное, серое и свалявшееся, в чем невозможно было узнать роскошное одеяние знатной боярыни. Тельце покачивалось, семенило и водило носом. Вдруг остановилось и просипело:
– Нечто здесь уже лето?
И встречающие корабль послушницы испуганно закрестились.
Онежский скит Толвуя, потерявшийся среди растущих на берегу огромного Онежского озера лесов, вселил ужас не столько в душу сосланной сюда крамольницы, сколько в сердца назначенных для ее охраны приставов. К Толвуе не вело никаких дорог, ибо ближайшее жилье находилось неведомо где, вокруг Толвуи не стояло стен, ибо никто, кроме медведей или волков, сюда не захаживал, в Толвуе не имелось ни постоялых дворов, ни кабаков, ни даже лавок, ибо здесь обитало всего полтора десятка послушниц да пятеро мужиков разного возраста на двух приписанных к обители дворах. Пять домов, три сарая, два поклонных креста, одна церковь, баня, погреб и ледник – да непролазные леса вокруг.
И что тут делать день за днем двум оторванным от семей, взрослым служивым людям?