Любовь, опрокинувшая троны - Александр Прозоров 16 стр.


* * *

Теперь ссыльная смогла наконец-то вздохнуть свободно и ничем себя не ограничивать: заказать добротного сукна и тонкого полотна, из которого трудница Полина сшила им обеим новые исподние рубахи и рясы, а также новые простыни и тюфяк, каковой набила уже пером, а не сеном. Кушать она стала больше рыбы вместо надоевших жидких кулешей и репы, запивать еду медовым сытом, а не водой.

Но главное внимание, конечно же, Ксения уделила письмам. Купец ничего не узнал о судьбе Федора Никитича, и потому инокиня Марфа отправила с рыбаком Еремой грамоты князьям Троегубовым, Черкасским, Сицким, князю Милославскому и Салтыкову.

Впервые в жизни Ксения оценила ценность пиров, что закатывал ее муж. Она знала почти всех знатных людей Москвы! И со всеми имела если не дружеские, то хотя бы добрые отношения, а потому могла надеяться на ответ.

Спустя месяц из Москвы вернулся Гаврила – гордый собою, в новом синем зипуне, все швы которого украшали желтые шелковые шнуры, и из них же были сделаны петли для пуговиц; на ногах у паренька сияли глянцем яловые сапоги.

Причалив к берегу, он вынес для божьих сестер большую корзину пряников, сам же, широко перекрестившись, словно на храм, низко поклонился Ксении:

– Подарок у меня для тебя, матушка Марфа! Князь Василий самолично молитвенник свой для тебя завернул. Сказывал, смирение тебе надобно и послушание, посты и молитвы. Сказывал, во многих ссылках, что ему довелось перенести, собранные в сей книге молитвы зело помогали ему тяготы и скудость преодолеть.

Сын рыбака, достав из лодки кожаный мешок, развязал узел, достал увесистый сверток, приблизился и с поклоном передал женщине.

– И как князь Василий? – приняла посылку монахиня.

– Накормил, напоил досыта, в покоях своих приветил, пять рублей дал в дорогу! – похвастался Гаврила, выпячивая грудь и разворачивая плечи.

Пять рублей – это, считай, пять коров ему подарили или двух коней добрых и крепких. Целое богатство!

– Больше ничего не передавал, не сказывал? – спросила Ксения.

– Просил за себя помолиться.

– Понятно, – угрюмо пробормотала монахиня. – Василий Иванович осторожен сверх меры, незнакомым гонцам писанных своей рукой писем и вестей не доверяет…

Ксения даже не догадывалась, что в то самое время, когда Гаврила доставил князю Шуйскому ее послание, в гостях у Василия Ивановича был князь Петр Буйносов. Тот самый Буйносов, что и разорил со своими слугами подворье бояр Захарьиных, повязав их самих и отправив в разные стороны в далекие узилища! Кого в Сибирь, кого на Северную Двину, кого на Белое озеро, кого на Онежское. Так что дом князя Шуйского был полон буйносовских холопов и просто лишних глаз. Потому Василий Иванович и поспешил быстро отправить гостя восвояси, пока никто не успел понять, откуда тот заявился. И даже наедине с рыбаком лишнего предпочел не болтать.

Отпустив Гаврилу Блездунова, монахиня отправилась к себе в келью, положила посылку на постель, развернула полотно. С интересом посмотрела на истрепанный и рыхлый, засаленный по краям, покрытый пятнами псалтырь в толстом кожаном переплете.

– Сказывал, молитвы сии во всех ссылках ему помогали? – припомнила Марфа слова гонца, раскрыла книгу наугад и невольно рассмеялась. Там, плотно зажатые между страницами, лежали рядками серебряные десятикопеечные монеты. – Да уж, с такими псалмами и вправду не пропадешь!

Она осторожно, чтобы не рассыпать прилипшие к толстой желтой бумаге монеты, полистала страницы и вдруг увидела меж ними свою расплющенную грамоту. На обратной стороне письма имелось две строчки:

"Кречет – Сийский монастырь.

Соколята на Белом озере"

– Спасибо, княже… – пробормотала Ксения.

Увы, она совершенно не представляла, где именно находится Сийская обитель! Скорее всего, это была такая же дикая глухомань, как и Толвуя. Да и Белое озеро – оно ведь большое. Поди сыщи…

6 декабря 1599 года

Онежское озеро, скит Толвуя

Вскоре после ледостава чащобы вокруг Толвуи наполнились стуком топоров.

Когда еще строиться, кроме как не зимой? Все ручьи, болота, озера и протоки превращаются в прочные ровные дороги; древесина уснувших на зиму сосен суха, как порох; глина, песок или камни – любая земля легко становится твердой дорогой, а после того, как утаптывается снег – еще и скользкой, по которой бревна словно сами собой к стройке бегут. Зимой полевых работ уже нет, все заготовки сделаны, погреба и амбары полны – так отчего бы и не отлучиться из дома ради лишнего заработка?

По льду Онежского озера со всех ближайших деревень мужики привели в Толвую своих лошадей и теперь споро, одно за другим, выволакивали на кобылках из леса длинные коричневые хлысты. Возле старого храма плотники из строительной артели ошкуривали их, выбирали пазы, после чего затягивали на стены быстро растущего дома.

По другую сторону церкви горели костры, бурлили котлы, в каковые монашки и трудницы забрасывали морковь и лук, петрушку и перловку, клали куски крупно порезанной рыбы. Многим работникам требовалось много еды – и маленькая кухня скита с таким числом едоков управиться не могла. Пришлось выходить на улицу.

Жилой корпус рубили прямо вокруг сложенной еще летом печи, постепенно наращивая ее трубу и оставляя продыхи из комнаты в комнату, дабы тепло могло расходиться по дому. Чуть в стороне, на крупных валунах, из остающихся обрезков бревен в полторы-две сажени длиной артельщики ставили звонницу. Пристраивать ее к церкви им показалось слишком хлопотно. Тем паче, что храм требовалось поднимать и менять два нижних венца, подгнивших с западной стороны.

Шум, гам, ругань, во все стороны летела кора и щепа, с грохотом раскатывались бревна, трещали в кострах сосновые обрубки, растекался во все стороны аромат дозревающей ухи, фыркали лошади. И посреди всей этой суеты бегала счастливая игуменья Алевтина, пытаясь чем-то командовать и что-то указывать. Ее никто не слушал – что баба в строительстве понимает? Но монахиня все равно старалась.

В общей суматохе никто не обратил внимания на еще одного смерда с заплечным мешком на спине – голубоглазого, лопоухого, с чахлой короткой бородкой, цвет которой, ввиду скудости волосков, определить было невозможно; одетого в скромный овчинный тулуп, баранью шапку и вышитые валенки. Полюбовавшись строительством, смерд свернул к котлам, покрутился неподалеку, затем заглянул в храм, вышел, отправился к избушкам, но вскоре вернулся к котлам, заходя то с одной, то с другой стороны. Потом тихо подкрался к нарезающей хлеб послушнице и постучал по чурбаку, на котором она работала:

– Тук-тук! Сестренка, ты здесь?

Монахиня резко повернула голову – и уронила челюсть от изумления:

– Гришка!!!

– Ксюшка! – развел руки гость, и женщина радостно кинулась к нему в объятия.

– Братишка! Родной ты мой сирота! Как же я рада тебя видеть!

После долгих обниманий и поцелуев они наконец-то разошлись, и Гриша предложил:

– Давай, помогу!

Гость вынул свой косарь, в две руки они быстро разделались с буханкой, и Ксения поднялась, нашла глазами верную трудницу:

– Полина, принеси нам потом в келью перекусить! Пойду, с братиком поболтаю. Сто лет не виделись! Поначалу даже не узнала.

– Конечно, сестра, – согласно кивнула девушка, за минувшие месяцы заметно округлившаяся лицом и телом и хорошо приодевшаяся. Скромно, во все темное и монотонное, однако сшитое из добротных тканей.

Ксения провела гостя в свою тесную комнатушку, где брат с сестрой снова крепко обнялись.

– Однако зябко тут у тебя и тесно, – поежился Отрепьев, глядя по сторонам.

– Да уж страдаю, страдаю, – без единого признака искренности согласилась инокиня Марфа. – В скудости, в голоде да холоде… Ну да корпус новый срубят, перейду в келью над печью, рядом с игуменской. Там и опочивальня будет теплая, и светелка для работы, и горница для девок. Как-нибудь выкручусь. Ты о себе расскажи лучше, братик! Я же тут в глуши и неведении, токмо слухами да домыслами и питаюсь!

Про свою переписку с десятками князей и бояр Марфа, в силу монашеской скромности, предпочла умолчать.

– Да чего там рассказывать? – пожал плечами Гришка. – Хвастаться, по правде, нечем. Когда по весне на подворье Захарьиных толпа с оружием напала, я вместе со всеми из людской выскочил да понял, что рубка случится кровавая. А у меня на поясе чернильница заместо сабли висит и гусиных перьев пучок. Ну, писарь я, сестренка, а не воин! В общем, под шумок, да в темноте через забор перемахнул и утек. Ты уж прости мою трусость за-ради Господа!

– Жив, и слава богу, – отмахнулась монашка. – Одна сабля ничего бы не решила. Сгинул бы безвестно да попусту, и все. Дальше что было?

– Ну, ушел я в Белый город, у знакомых затаился. Через пару дней вышел, на торг сунулся, послушать, о чем люди шепчутся? А там сказывали, что в колдовстве мы все повинны. Ну, вы, Захарьины, и мы, холопы ваши. Тут я и понял, что, коли заметят, побьют. Али просто в Разбойный приказ сдадут. Меня ведь половина Москвы знает! По службе писарской да по пирушкам захарьинским. Ну, я ноги в руки и в отчий удел отправился. А душа болит! Я к Вологде подался, в твои поместья, каковые ты выкупила. Там, хочешь верь, хочешь нет, о случившемся и вовсе не слышали!

– Да ты что?! – вскинулась монашка. – Стало быть, мою землю в казну не отписали? Тогда, выходит, и тамошний доход тоже моим остался! Надобно приказчику отписать, чтобы серебро сюда присылал.

– Коли нужно, давай указание твое доставлю!

– Ты как меня нашел? – перебила его Марфа.

– Само получилось. В Костроме мед оброчный продавал, там купцы соболезнование по поводу опалы твоей выказали. Ну, все ведь знают, что я твой брат двоюродный. Сказали, что в ссылке ты, и доход из дела вынимаешь. Я спросил: куда серебро отсылают и где тебя искать? Они ответили. И вот я здесь.

Стукнула дверь, в темную келью вошла Полина, поставила на постель большую деревянную миску с горячей ухой – другого места для посуды здесь просто не имелось. Отступила на шаг.

– Спасибо, сестра, иди, – кивнула ей Марфа, и трудница послушно покинула комнатенку.

– Это кто?

– Это почти монашка, братик, так что попусту не глазей! – предупредила ссыльная и выдернула воткнутую в щель между бревнами деревянную ложку. – Не поссоримся?

– Мы с тобой? – улыбнулся гость, доставая свою ложку из поясной сумки. – Да никогда!

Они наклонились над общей миской, сразу столкнувшись головами, но ничего, кроме смеха, сие у обоих не вызвало. Ложка за ложкой вычерпали горячее варево, напоследок съели рыбьи куски, бросая кости в опустевшую миску.

– У меня есть к тебе одна просьба, Гриша, – старательно облизала ложку инокиня Марфа.

– Для тебя все, что угодно, сестренка! – точно так же облизал свою ложку Отрепьев и вскинул ее над головой.

– Я серьезно, брат, – покачала головой женщина. – Есть у меня одно поручение… Столь важное, что доверить его я не могу никому. Мучилась все минувшие месяцы, не знала, что и делать? Вестимо, тебя мне сам Бог послал. Тебе я могу довериться, как себе самой.

– Вот те крест! – осенил себя знамением молодой мужчина. – За тебя, сестренка, ни крови, ни сил не пожалею!

– Пойдем… – негромко ответила монашка и поднялась. – Мало ли услышит кто.

Свою тайну Марфа доверила только двоюродному брату да стылому зимнему ветру, что дул над замерзшей Онегой. Отведя Григория вдоль берега так далеко, что крики рабочих стали почти неразличимы, Марфа заговорила:

– Девять лет тому назад, будучи у нас в гостях, Василий Шуйский обмолвился, что царевич Дмитрий Иванович жив и здоров, что никто его в Угличе не убивал.

– Так ведь это здорово! – обрадовался Отрепьев. – Как токмо сие станет известно, Бориска Годунов сдохнет от ярости! Супротив сына государя у него прав никаких, даже патриарх Иов ничем не поможет! Его с трона погаными метлами погонят!

– Ну, скинуть Бориску мы, наверное, не скинем, – скрипнула зубами женщина, – за власть они с Иовой держатся крепко. Но вот утвердить династию не позволим точно! Под самый корешок подрежем! При живом царевиче его худородного крысеныша ни один боярин и ни один священник не признает и присяги ему не принесет! Бориска решил извести мою семью, опасаясь наших родовых прав? Так вот пусть получит законного царского сына вместо двоюродных братьев по женской линии! Пусть еще при жизни узнает, что нет у его приплода ни единого шанса, что передавят их всех, ако клопов, едва он токмо глаза на смертном одре закроет! – Монахиня с ненавистью сжала кулаки. – И даже корня годуновского не останется!

– Так надобно его сыскать, царевича-то! – деловито предложил Гришка.

– Сыскать несложно, – покачала головой женщина. – Труднее доказать. Доказать так, чтобы сомнений никаких не осталось, что сие есть истинный сын Ивана Васильевича!

– Как это сделать, Ксения? – спросил беглый писарь. – Ты ведь наверняка уже придумала!

– Василий Иванович сказывал, что в следственном деле нет ни слова лжи, – прищурилась на низкие облака инокиня Марфа. – Он есть потомок древнего княжеского рода и позорить себя враньем не собирался. А коли в сыске том записана правда и только правда, то и доказательства нужные тоже в нем должны находиться. Государев сыск, людьми знатными и уполномоченными подтвержденный, на Священный Собор представленный – это есть документ весомый и неоспоримый, на него можно опереться. Это уже не наша с тобою болтовня. Прочитай его, узнай, что в нем есть интересного, и отпишись мне. Тогда и решим, как сим документом можно воспользоваться.

– Легко сказать! Кто же мне его прочитать даст? И где сие следствие вообще хранится?

– Не знаю. Но полагаю, что где-то в Кремле. – Марфа помолчала. – Мой муж несколько лет назад сделал моего духовника, отца Пафнутия, архимандритом Чудова монастыря. Я напишу ему два письма. Одно с мольбами о заступничестве, дабы его можно было смело показывать кому угодно, второе с просьбой посодействовать в нашем деле.

– Как Федор Никитич, жив ли, здоров? – спохватился Отрепьев. – У тебя вестей о нем никаких нет?

Монахиня помолчала, вздохнула и призналась:

– Он в Сийском монастыре, на севере. Пострижен под именем Филарета, тяготится в скудости. Но пишет, что здоров.

– Пи-ишет?! – охнул от неожиданности беглый писарь.

– К нему Исаак ездил, сын священника Ермолая из Герасимовки. Им тоже очень хочется обновить храм и приобрести церковную утварь, – пожала плечами божья служительница. – Я помогаю им, они мне. Как сказал Господь: люди должны помогать друг другу. Я так думаю, Господь где-то и когда-то просто не мог сего не сказать!

25 февраля 1600 года

Москва, Кремль

Столицу накрыло снегопадом, и потому у подошедшего к Фроловским воротам путника различить можно было только глаза. Валенки, кафтан, поднятый ворот и низко надвинутую шапку – всю одежду густо покрывал пушистый липкий снег, и даже в ресницах и на бровях висело множество белых хлопьев.

– Куда прешься, смерд? – вышли навстречу трое привратников с длинными рогатинами, украшенными бунчуками из лисьих хвостов.

– Письмо у меня к архимандриту Пафнутию, в Чудов монастырь.

– А чего не к патриарху сразу? – хмыкнул один из караульных. – Проваливай отсель! Через священника свого челобитные передавай!

– Старшего позовите, – спокойно попросил путник.

– Это кого? Дьяка Разбойного приказа? – засмеялись привратники.

– Старшего караула.

– Михайло Лексеич! – оглянулись на ворота стражники. – Тут горожанин один тебя домогается.

– Чего надо? – Из-под арки ворот выступил боярин в сверкающем бахтерце, поверх которого лежала окладистая курчавая борода, ухоженная и украшенная синим шелковым бантиком.

– Челобитная у меня от супруги Федора Никитича, который Захарьин, к архимандриту Пафнутию.

– Это колдун, что ли, который?

– Так челобитные даже колдунам писать дозволено. Пропустите в Чудов монастырь, сделайте милость.

– Через приставов пусть жалуется! – отрезал боярин. – Гоните его отсель!

Прохожий отступил, но не сдался – прошел вдоль рва к следующим воротам и сразу велел скрестившим рогатины караульным:

– Старшего позовите!

К нему вышел крупный воин в юшмане и в похожей на железную тюбетейку татарской мисюрке на голове, со стриженной на три пальца бородой – по последней моде.

Путник повторил свою просьбу, и боярин вздохнул:

– Да-а, пиры у Федора Никитича были славные… – Начальник стражи подумал, пригладил подбородок, посторонился и кивнул привратникам: – Пропустите!

Заснеженный путник обогнул стоящие под стеной черные срубы государевых приказов, свернул возле громадной колокольни Ивана Великого налево и постучал в дверь монастыря:

– У меня письмо к архимандриту…

Открывший ему монах лишних вопросов задавать не стал, потребовал только отряхнуться и указал на лестницу:

– Покои Пафнутия наверху.

Гость, хорошенько потопав ногами, поднялся по застилающей лестницу кошме, свернул в темный коридор, постучал в крайнюю дверь, толкнул:

– Дозволь побеспокоить, святой отец?

Сидящий у окна за книгой священник оглянулся, прищурился, и глаза его тут же округлились:

– Гришка? Отрепьев? Вот так нежданность!

Пафнутий поднялся навстречу. За минувшие годы он ощутимо заматерел: взгляд стал суровым и надменным, в рыжую бороду пробралась проседь, тонкое дешевенькое англицкое сукно на его рясе сменилось толстым и лоснящимся индийским материалом, на груди появилось увесистое серебряное с эмалью распятие, на куколе красовалась золотая вышивка. И обниматься с гостем он даже не подумал – протянул руку для поцелуя.

Григорий послушно приложился губами к дряблому запястью и уже в который раз за сегодня повторил:

– У меня для тебя письмо от моей сестры Ксении.

– Да уж, доля ей досталась тяжкая и несправедливая, – поморщился архимандрит. – Я много молился о ее судьбе и за спасение души…

Он принял от Отрепьева туго скрученный сверток, порвал навощенную крапивную нить, развернул лист новгородской выбеленной бумаги. Погрузился в чтение. И чем дальше читал, тем сильнее округлялись его глаза и поднимались на лоб брови. В конце концов, священник не выдержал:

– Да она что думает, в государевом архиве разгуливать могут все кому не лень?! Что тамо каждому любопытному обыски для чтения запросто раздают?! – Святой отец недовольно фыркнул и вернулся к столу, сунул прочитанный свиток краешком в пламя свечи, дал полыхнуть, а потом бросил в медное блюдце для огарков.

– Моя сестра, отец Пафнутий, тебя всегда помнила, для твоего блага всячески старалась! – горько посетовал Григорий. – Из глуши и небытия вытащила, в архимандриты возвела, а ты…

– Не надо мне напоминать о милостях божьих, мою судьбу определивших! – резко ответил ему Пафнутий. – Я и сам хорошо ведаю, кому чем обязан и перед кем в долгу вечном остаюсь! Ксения моя дщерь духовная, и люблю я ее не меньше тебя. Посему умолкни, раб божий, и не мешай мне думать.

Гонец ссыльной крамольницы прикусил губу. Архимандрит же покачал головой, пригладил бороду, задумчиво посмотрел в двойное слюдяное окно, пробитое в толстой стене. Повернулся к гостю, склонил голову набок. Опять пригладил бороду и спросил:

Назад Дальше