– Лучше подождать! – повторил как-то робко и неуверенно Павел Петрович.
Наташа тихо покачала головой.
Она так много уже думала об этом, так боялась и страдала, ожидая этого момента, что в душе давно уже решила, что ей делать и с кем оставаться. Если она молчала и медлила, то не потому, что не знала, что ей сказать, а только сознавая, что своим ответом одному из страстно любимых ею, самых дорогих для нее существ она причинит столько горя…
"Подождать! О, нет, нет, пускай лучше все кончится разом. Все равно…"
Она растерянно и тоскливо оглянулась по сторонам, точно ища себе в чем-то поддержки, и в этот миг встретилась глазами с отцом. И вдруг в ней разом что-то словно оборвалось, и с мучительным, отчаянным воплем она кинулась к нему всем своим трепещущим и вздрагивающим от рыданий тельцем. Страстно обнимая его, она целовала его голову, руки, глаза и обливала его слезами…
Он понял все.
Она бросилась к тому, кого оставляла. И этими нежными ласками она точно молила о прощении себе, точно хотела заставить его понять, как горячо она его любит, как тяжко ей бросать его… И, рыдая, она прижималась к нему, как будто хотела смягчить тот страшный удар, который сама же ему наносила…
III
Павел Петрович увел дочь в ее комнату и помог ей успокоиться. Наташа тихо всхлипывала, прижимаясь горячими губами к его рукам, и изредка поднимала на него глаза. Марья Сергеевна растерянно стояла в стороне от мужа.
Ее дочь уходила вместе с нею, но в сердце этой дочери не нашлось для нее ни одного ласкового взгляда, ни одного теплого слова, и мать ревниво следила за ласками дочери к отцу, точно мысленно считала их.
В эту минуту ей показалось, что она больше бы хотела быть на месте мужа, и только сознание, что эти ласки временные и последние, что потом Наташа уже всецело будет принадлежать ей одной, слегка успокаивало и утешало ее.
Она хотела бы сейчас же броситься к дочери, обнять ее, прижать к своей груди и целовать ее всю, как целовала, бывало, маленькую, за то, что Наташа выбрала ее и оставалась с нею, но что-то удерживало Марью Сергеевну, словно ласки ее и благодарность казались ей неуместными.
Но все-таки она сделала робкую, неуверенную попытку и, подойдя к дочери ближе, хотела взять ее за руки, но Наташа, заметив ее, опять зарыдала сильнее.
Павел Петрович, искоса взглянув на жену, встал и проговорил тихо, чтобы Наташа не расслышала его:
– Ее лучше оставить одну, она скоро успокоится, не говорите с ней…
Он чувствовал в дочери свою натуру и знал по себе, что самое лучшее в тяжелые минуты – быть одному. Он еще раз обнял плачущую дочь, заботливо перекрестил ее, поцеловал и, сказав: "Ложись спать, деточка, и успокойся, все устроится…" вышел из комнаты вместе с женой.
Для того чтобы выйти в другие комнаты, ему необходимо было пройти через спальню и будуар жены, и это было ему тяжело. Марья Сергеевна поняла его чувство и тихо шла за ним с виноватым и смущенным выражением на лице.
Он хотел пройти скорее, не останавливаясь ни на мгновение. Тут все напоминало ему былое; ему хотелось бы закрыть глаза, чтобы не видеть ничего, вызывавшего в его душе столько воспоминаний, а между тем что-то почти невольно заставляло его бросать торопливые и быстрые взгляды на окружающие его, так хорошо знакомые ему предметы. Он успел уже подойти к двери и раскрыть ее голубую шелковую портьеру, как Марья Сергеевна вдруг тихо окликнула его:
– Павел Петрович!..
Он быстро обернулся к ней и окинул ее удивленным и вопрошающим взглядом.
Марья Сергеевна сознавала, что этот человек был с ней гораздо великодушнее, нежели она ожидала, нежели она могла ожидать… Четырнадцать лет жизни с ним промелькнули в ее памяти… Спокойные, безмятежные и даже счастливые…
И в эту последнюю минуту ей невольно хотелось сказать ему… Что именно, она и сама не знала, но что-то теплое, хорошее, задушевное… Сказать, как сильно благодарна она ему и за прошлое, и за последнюю его жертву… Но то, что в душе ее чувствовалось так просто, она не умела выразить словами… Всякое слово казалось ей пошло, неуместно и совсем не выражало того, что она чувствовала… И она замолчала, глядя куда-то в пространство, мимо лица мужа, точно боясь встретиться с ним глазами.
Павел Петрович повторил нерасслышанный ею вопрос:
– Что вам угодно?
– Нет, нет, ничего!
Она смущенно сознавала, что не сумеет передать ему словами то, что думала, что так хотела бы сказать ему.
– Я хотела… Хотела… Поблагодарить вас за все, за все… – быстро и как-то по-детски начала она, все избегая его взгляда. – Это так трудно выразить… Я не знаю… Но, – она вдруг быстро подошла к нему и, взяв его за руку, крепко сжала ее, – я знаю, что никогда не буду уже так счастлива… так спокойна, как была с вами… Вы хороший… хороший человек…
Павел Петрович тихо отвел ее руку от своей; он не хотел ни ее благодарности, ни сожаления, ни сочувствия и, главное, не хотел ни на одну секунду поддаться слабости. Ее задушевный голос, теплое прикосновение ее маленькой, когда-то так любимой руки невольно трогали его… Пока она говорила, он сухо и молча глядел на нее своими холодными глазами, в которых не видно было ни горя, ни любви, ни страдания… Глядел и не видел ее.
Вот голубой фонарик, который он привез ей лет шесть тому назад на Пасху; вот маленький диванчик, на котором он, бывало, так любил отдохнуть у нее после рабочего дня; вот резная жардиньерка, они вместе покупали ее…
– Все уже кончено, – холодно заговорил он, – и бесполезно поднимать снова слишком тяжелые разговоры… Ни вам, ни мне не будет от этого легче… Помните одно – я требую развода. Вы должны выйти замуж… для дочери… Иначе ей нельзя будет оставаться у вас… Если он любит вас, – Павел Петрович горько усмехнулся, – то, конечно, он и сам будет рад честным образом покончить все недоразумения.
Павел Петрович уже хотел уйти, но жена стояла перед ним такая жалкая и убитая, что ему вдруг инстинктивно, каким-то точно предчувствием, стало глубоко жаль ее, и он добавил уже гораздо мягче и теплее:
– Во всяком случае, я от души буду рад, если вы будете счастливы; дай Бог, чтобы… чтобы вам никогда не пришлось ни раскаяться, ни пожалеть.
Голубая портьера, тихо колыхнувшись, мягко упала за ним и отделила его от нее.
Марья Сергеевна тоскливо глядела вслед мужу.
– Ни пожалеть, ни раскаяться, – повторила она его слова. – Бог весть…
Тупая, но щемящая тоска томила ее.
Она машинально опустилась на мягкий диванчик и долго просидела так – без слов, без движения, без мысли. Потом, точно очнувшись, вздрогнула, поднялась с дивана и осторожно прошла в комнату дочери.
Огонь уже был потушен, и синяя лампада мерцала в углу, разливая дрожащий полусвет в комнате.
Марья Сергеевна постояла несколько секунд, тревожно прислушиваясь к дыханию дочери.
– Ты спишь, Наташа? – тихо окликнула она.
Ответа не было; только огонек в лампадке тихо вспыхивал и мерк. Марья Сергеевна подошла к кровати и опустилась перед ней на колени.
В тени ей не видно было лица девочки, и только контуры ее тела мягко обрисовывались под белым пикейным одеялом.
Марья Сергеевна тихо прильнула пересохшими губами к горячему лбу Наташи. Ей хотелось бы, чтобы девочка проснулась и взглянула на нее, сказала бы ей что-нибудь… Тоска, боль и какой-то страх, беспричинный и неясный, все сильнее терзали ее, и ей хотелось, рыдая, молить о прощении себе у этого чистого существа.
– Наташа… Наташа… – тихо окликала она, но девочка спокойно спала с серьезным и строгим лицом.
Мать задумчиво глядела на нее несколько минут, точно что-то вспоминая, что-то предчувствуя…
Наконец она тихо приподнялась с колен, долго крестила дочь и, поцеловав ее в последний раз, осторожно вышла из комнаты и заперла за собой дверь.
IV
Лампадка мерцала и дрожащие тени ползали, мерцая, по полу и по стенам детской.
В одном уголке приютилась детская кроватка с длинным кисейным пологом, вся беленькая, чистая и какая-то таинственно выделявшаяся в полумраке.
В этой кроватке Наташа спала еще до поступления своего в гимназию и ни за что не хотела расставаться с нею и переходить в "большую", хотя из этой давно уже выросла. Ей нравилось, всей уютно скорчившись и поджав колени к самой груди, свернуться в клубочек и сладко засыпать в ней, закрытой со всех сторон прозрачной кисеей.
Еще совсем, бывало, маленькою девочкой она укладывала на ночь вместе с собой и свою любимую куклу и, крепко прижимая ее к груди, лежала с широко раскрытыми глазами, боязливо вглядываясь в глубину комнаты, казавшейся ей, сквозь легкий туман полога и в слабом мерцании лампады, какою-то фантастическою и сказочною.
Наташа никогда не была особенно резва и шаловлива. В ее детской душе с самого раннего возраста устроился какой-то совершено особенный внутренний мирок. Вместо того чтобы бегать в пятнашки и играть в мяч, она целыми часами засиживалась над сказками и книгами с картинками, вся раскрасневшаяся, с блестящими глазами, боязливо вздрагивая от каждого шороха. В этих картинках Наташа своим детским воображением умудрялась отыскивать гораздо больше, чем они давали. Маленькие звери, птицы и деревья, изображенные там, принимали в ее фантазиях гигантские размеры и превращались в живую действительность. Маленькие пальмочки и азалии, стоявшие на окнах детской, начинали казаться ей великанами. Желтый паркет превращался в целую песчаную пустыню, где маленький домашний котенок оказывался вдруг тигром, делавшим страшные скачки и злобно искавшим себе добычу. И девочка, входя в игру, с ужасом прятала и спасала от него свою любимую куклу. Птички на обоях вдруг оживали для нее и перелетали, порхая, щебеча и звонко распевая, с ветки на ветку; она начинала тихонечко пощелкивать языком, подделываясь под птичье щебетанье, и страшно рычала вместо котенка, не узнавая и пугаясь собственного голоса. Котенок, расшалившись вместе с нею и чувствуя, что с ним играют, начинал грациозно заигрывать со своею госпожой, прыгая за ней по стульям и диванам и ощетиниваясь на нее с грозным видом. В детской поднималась страшная возня. Котенок прыгал и кувыркался, а госпожа как сумасшедшая бегала и, спасаясь от него, бросалась во все углы, залезала даже под кровать и диван, отчаянно взвизгивая и крича.
На шум отворялась дверь и входила Марья Сергеевна. Наташа бросалась к ней с громким криком.
– Тигр!.. Тигр, мамочка!.. – кричала она, заливаясь испуганным и взвизгивающим хохотом и пряча голову в материнские колени.
Марья Сергеевна сразу не понимает, в чем дело.
– Да ведь это Васька! Котенок! – говорит со снисходительною улыбкой Марья Сергеевна, тою улыбкой взрослого человека, которая невольно появляется у больших, когда они говорят с маленькими. – Посмотри же!
Марья Сергеевна берет котенка и подносит его маленькое, пушистое, теплое извивающееся тельце к самому личику дочери. Но Наташа испугано взвизгивает и еще глубже прячет свой носик в складки материнского платья.
Девочка вся раскраснелась, глазенки ее блещут и горят, а на лбу и около шеи выступили даже влажные капельки пота. Вся она трепещет и вздрагивает от хохота, барахтается и даже брыкает ногами. Марья Сергеевна видит, что дочка "совсем расшалилась", что теперь уже не успокоишь ее сразу и, целуя, поднимает ее и уносит с собой.
– Нет, мама, я сама, сама!
Девочка хочет соскользнуть с рук матери, вырываясь от нее, но Марья Сергеевна крепко держит ее и с торжеством вносит в столовую.
– Вот вам, папа, ваша буйная дочка! – говорит она, смеясь счастливыми глазами, и опускает дочку на колени к мужу.
Наташа быстро соскакивает. Ей ужасно совестно, она вся покраснела и готова даже расплакаться, хотя в то же время ей и смешно, и она сама не знает – плакать ей или смеяться.
– Ну, садись, садись, девчурка! – говорит Павел Петрович, придвигая ей стул. Наташа вдруг стихает и принимает солидный вид взрослой барышни. Она степенно снимает салфетку с тарелки и с серьезным видом начинает откусывать маленькими кусочками нижнюю корочку хлеба, "как папа".
Ей уже скоро шесть лет и потому в спокойные минуты она искренне считает себя "большою девочкой".
Ей это очень нравится, и когда ее спрашивают, сколько ей лет, она со строгою важностью объявляет:
– О, я уже большая, мне седьмой год.
Она ни за что не скажет "мне шесть", а непременно "седьмой"; это как-то важнее, и потому ей нельзя нанести большего оскорбления, чем взять ее на руки, "точно маленькую".
– Ну, что поделывала сегодня, девчурка? – начинает расспрашивать ее отец.
Отца она немножко дичится; в душе они очень любят друг друга, но говорить между собою не умеют.
Павел Петрович несколько раз принимался говорить с ней, "подделываясь под ее тон", даже не раз принимал участие в ее играх; только из этого ничего не выходило: девочка отвечала неохотно и смущенно, а к его играм относилась с каким-то недоверием.
– Отчего же ты не хочешь играть с папой? – спрашивала, бывало, Марья Сергеевна.
– Да я, мамочка, не умею.
– Как же это так, не умеешь? Ведь со мной же умеешь, и с няней умеешь, и даже одна…
– Так ведь то, мамочка, в самом деле…
– То есть как это, в самом деле? – недоумевает слегка Марья Сергеевна.
– Ну, да, когда я с тобой играю, или с няней, или одна… ну, как это?.. Я не знаю…
Девочка краснеет и запинается с виноватым и смущенным лицом, не умея подыскать точного слова.
– Тогда мы по-настоящему играем…
– А с папой разве не по-настоящему?
Наташа чуть не плачет, она не умеет выразить ясно эту тонкую разницу.
Отец серьезен, всегда занят и на вид немного холоден. Наташа привыкла видеть его всегда за бумагами и слышать: "Наташа, тише, не шуми, папа занимается!" И потому видеть его играющим ей как-то странно и смешно. Она улыбается, когда он начинает бегать и прыгать вокруг стола и представлять медведя, чтобы позабавить ее, но улыбается так, как улыбаются взрослые на игры детей. Взрослые знают, что дети "только играют", то есть проделывают все это нарочно, а Наташа знает, что отец именно тем и портит игру, что "нарочно играет". Она чувствует, что эта игра не увлекает его, как увлекается она сама своими играми, и это невольно расхолаживает ее.
Ей даже делается почему-то совестно, тогда как с матерью она возится целыми часами, бегает, кувыркается, визжит, и всею душой входит в игру.
После обеда Павел Петрович, поцеловав жену и дочь, уходит к себе в кабинет заниматься.
Наташа бежит вместе с матерью в комнату Марьи Сергеевны. Эту комнатку они обе очень любят. Она такая вся хорошенькая, уютная, мягкая… Марья Сергеевна садится за какое-нибудь вышивание перед рабочим столиком на маленький диван. Лампа с белым колпаком обливает ярким светом только доску стола да пестрые узоры на канве в белых, с голубыми жилками, руках Марьи Сергеевны. Остальная комната тонет в мягком полусвете.
Наташа притащит на этот диванчик все свои книги и любимых кукол. Ей хочется, чтобы все были вместе, и она, плутовато косясь на мать, забирается за ее спину в самый уголок дивана с ногами, чтобы не так страшно было. Тут ей так хорошо, тепло, уютно, и, грызя свои леденцы и яблоки, она вполне счастлива своим детским нетребовательным счастьем.
Котенок Васька также вдруг откуда-то появляется и всегда вспрыгнет на диван так тихо и неожиданно, что Марья Сергеевна и Наташа невольно вскрикнут; высоко подняв свой пушистый хвост, он начинает ласкаться к ним, громко мурлыча и назойливо подставляя свою полосатую мордочку с розовым носом прямо к их лицам.
– Пусти, Васютка, – говорит Марья Сергеевна, а Наташа тихо смеется и щекочет ему за ухом.
Васютка, выбрав себе, по-видимому, уютное местечко, укладывается, наконец, свернувшись клубочком, и лениво прищуривая на огонь глаза, продолжает блаженно мурлыкать. Он каждый раз норовит присоседиться где-нибудь на плече или на коленях Наташи.
– Ах мама! – вскрикивает, как будто с недовольным видом, Наташа. – Он опять ко мне на шею забрался!
– Ну, сгони его! – говорит Марья Сергеевна.
Но Наташе, в сущности, это очень нравится, она не хочет сгонять его. Он такой теплый и так смешно мурлычет у нее под самым ухом.
– Ну, уж пускай его! – снисходительно разрешает она.
– Ну, а чего же ты утром боялась его? – вспоминает Марья Сергеевна.
– Да он утром, мамочка, тигр был, страшный такой.
– Ах ты, девчурка глупая! – смеется мать.
Наташа заваливается совсем за спину матери; из-за рук Марьи Сергеевны видно только с одной стороны беспокойные ножки, а с другой смеющееся плутоватое личико девочки.
– Ну, мамочка, рассказывай что-нибудь! – уговаривает она мать просящим тоненьким голоском.
– Что же тебе рассказать?
– Что-нибудь, мамочка, милая, ну, пожалуйста… Ну, хоть старое что-нибудь.
Наташа страстно любит эти вечерние рассказы матери.
Марья Сергеевна, начавшая со сказок, перешла мало-помалу в своих рассказах к живым людям, к биографиям своих бабушек, тетушек, сестер и к воспоминаниям собственного детства. Ей самой нравится перебирать эти давние странички своей жизни. От них веет чем-то таким далеким, почти позабытым и наполовину уже исчезнувшим, но все-таки милым и интересным для нее: особенно годы первой молодости вспоминаются всегда такими свежими, отрадными, счастливыми, хотя в то время они, быть может, совсем и не были так счастливы и отрадны.
Чем больше рассказывает Марья Сергеевна, тем и вспоминается все больше, все яснее. Кажется, вся жизнь, шаг за шагом, картинка за картинкой, бежит перед нею и вновь переживается ею.
Наташа слушает с потемневшими из-за расширившихся зрачков глазами, с ярко разгоревшимся лицом. Ее воображение страшно работает, люди и картины плывут перед ней совсем ясными, живыми. Иногда она прерывает каким-нибудь вопросом.
– А тетя Лиза с вами тогда жила?
– Тети Лизы тогда еще совсем не было!
Наташа поражается.
– Совсем не было? – протяжно удивляется она. – А где же она была?
– Она еще не родилась в то время.
Наташа несколько мгновений молча смотрит на мать, точно о чем-то думает.
– А дядя Петя был?