* * *
– Почтамт и телеграф у нас, против телефонной станции в Милютинском переулке в руках юнкеров. Вроде бы почти паритет, но они контролируют все городские телефонные переговоры. Только благодаря этому им удалось убедить прапорщика Берзина в Кремле, что восстание большевиков подавлено и арестованы члены ВРК. Он растерялся, открыл Троицкие и Боровицкие ворота. Юнкера дали обещание только разоружить солдат, но все кончилось массовой бойней, полегла вся дневная смена 56 полка, стреляли сверху из пулеметов…
– Товарищам надо понимать, что классовые войны всегда беспощаднее межнациональных, – заметила сидящая за столом женщина, глядя в окно.
За окном моросит мелкий, холодный дождь. В окно видно, как во дворе Моссовета солдаты-фронтовики учат красногвардейцев обращаться с оружием. Вся учеба длится 20 минут. Потом – в бой. Бородатые бывшие крестьяне, мальчишки с рабочих окраин против кадровых военных.
– Нужно как можно более широкое оповещение, – говорит женщина. – Телеграф в наших руках, стало быть…
– Разумеется. Военно-революционный комитет уже призвал к всеобщей забастовке. Из районов сообщают, что сознательные рабочие тысячами идут к местным штабам Красной гвардии. Но положение тяжелое, это надо признать. В руках врагов почти весь центр города. И они умеют воевать…
– Мы тоже научимся. Нас больше, за нас – народ.
В комнату вбегает опоясанный пулеметной лентой матрос и, прерывая женщину на полуслове, кричит: Юнкера отбили телеграф!
Собеседники согласно вздрагивают, но тут же берут себя в руки:
– Наши действия?
– Я думаю, остаются листовки, воззвания с объяснениями, что именно происходит. Охватить все рабочие окраины и, несмотря на опасность, надо доставить листовки в центр…
– Товарищ Январев созывает срочное совещание в нижнем зале, мне кажется, вам обоим следует…
– Простите? – женщина плотно прижимает два пальца к ямочке между ключицами. – Как вы сказали – Январев?
– Да, конечно, вы незнакомы? Замечательно опытный товарищ, давний член партии, участник революции 1905 года, к тому же врач, организовал санитарные линейки, они доставляют раненных прямо в гостиницу "Дрезден"…
– Но там же у нас содержатся арестованные офицеры! – удивляется мужчина.
– В этом и есть хитрый план товарища Январева! – смеется матрос. – Среди пленных офицеров много раненных, ушедших из госпиталей. С ними – медсестры. Вот они как раз заодно наших там и пользуют…
– Ах, вот как. Кстати, товарищ Надежда тоже принимала участие в революции в 1905 году и могла бы… Товарищ Надежда?.. Где же она?
Матрос оглядывается и недоуменно пожимает широкими плечами.
* * *
– … И непременно проверить все вагоны на путях Казанской железной дороги. Есть данные, что там могут быть винтовки. На повестке дня – штурм Симоновских пороховых складов. Ревкомы сообщают: у нас тысячи невооруженных бойцов – палками им драться с врагом, что ли?!
Для успеха восстания мы должны добиться решительного перевеса даже не в ближайшие дни, а в ближайшие часы. Пока не пришло подкрепление из Ставки, пока Викжель (Викжель – Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного профсоюза, создан на Первом всероссийском учредительном съезде железнодорожников в июле 1917 года. После октябрьских событий активно сопротивлялся власти большевиков. Упразднен в 1918 году – прим. авт.) только грозит забастовкой… Сейчас товарищ Иванов доложит о положении в районе Тверского бульвара – там враг явно хочет замкнуть кольцо и соединиться с офицерскими отрядами на Мясницкой и Неглинке…
Гулкий зал забит народом, голоса звучат эхом, как в тоннеле.
– Аркадий, так это все-таки вы… ты?
Мужчина, отошедший к окну, резко обернулся на голос и сразу же, не встречаясь глазами, обнял женщину, прижал к себе, как дети в приемной у доктора прижимают к себе плюшевого медведя.
– Надя…
Воротник шинели и его волосы пахли порохом и йодоформом.
– Как всегда, между двух стульев, – сказала она ему в ухо. – Боевик Январев и врач Арабажин. Живучий, черт…
– Надя…
– Не говори ничего. Мы опять, как двенадцать лет назад, встретились на баррикадах. Это знак. Будем надеяться, что в этот раз все сложится иначе: мы победим, и тебе не подвернется срочно нуждающийся в спасении гаврош…
– Надя…
Его пряное дыхание раздувало ей волосы, а в голосе были такая боль и такая усталость… Ей мучительно хотелось хотя бы ненадолго завладеть им, увести его из этого революционного штаба куда угодно, но она отлично понимала нереальность своего желания. Впрочем, сейчас ей вполне хватало и того, что было. Сердце билось ровно и сильно, полновесными весенними ударами, как в ранней юности.
– Молчи. Ты жив. Моя жизнь снова полна. Мы победим и будем счастливы.
– Да.
Где-то в недрах губернаторского дома бьют часы. Восемь часов пополудни.
Позади них раздается голос товарища Иванова:
– …На колокольне Страстного монастыря удалось установить пулемет, который уже начал стрелять по зданию градоначальства…
* * *
На почерневшей земле валялись обгорелые ласточкины гнезда. В торбеевском доме всегда было много ласточек, Люша помнила это с детства, летом они с писком залетали на веранду, хватали над столом длинноногих комаров и сразу же вылетали обратно. Она убеждала себя, что теперь ноябрь и все птенцы уже давно выросли, встали на крыло и улетели вместе с родителями в теплые страны. Но весной они вернутся к своим многолетним, передающимся из поколения в поколение жилищам и…
Что – ласточки? Но думать о них проще, чем обо всем прочем.
Прослышав про еще одну, уже окончательную революцию, все отдающую в руки трудящихся, крестьяне потребовали от местного комитета немедленного осуществления своих прав, выражающегося все в той же раздаче помещичьей пахотной земли и прочих угодий. Эсеровский комитет сказал, что петроградский мятеж не имеет юридической силы и все решит Учредительное собрание. Старики пошли было восвояси привычно и понуро, но вернувшиеся в Торбеевку с фронта дезертиры зашумели, что никаких юридических сил они не знают и в глаза не видали, а есть сила народная, и вот на фронте с офицерами, которые против революции, разговор был короткий… И здесь с помещиками будет такой же.
А если не дают подобру-поздорову, возьмем иначе. Жги, громи все!
Катиш кидалась в огонь, безуспешно пытаясь спасти стариков, и сильно обгорела. Иван Карпович почти сразу задохнулся от волнения и дыма. Илья Кондратьевич как будто мог бы спастись, но не захотел, и с просветленным лицом и зовом "Иду, Наташенька!" ушел вглубь горящего дома. Его все еще рыжеватые волосы встали дыбом от огненного ветра и сами казались языками пламени. Некоторые из погромщиков крестились ему вслед.
Катиш привез в Синие Ключи на подводе Фрол. Ее ожоги не были глубокими, но не хотели заживать. Она очень страдала, и единственным, кто мог ее хоть как-то успокоить, был Владимир. Он клал ей руку на лоб и она засыпала, а когда просыпалась, мальчик приносил бумагу, карандаши, льнущие к нему разноцветными носиками, и рисовал все подряд – кувшин с водой, ласточек, кошку, живую сребролистую иву у торбеевского дома (нынче она сгорела и стояла черным скрюченным силуэтом, настолько страшным, что торбеевские ребятишки, завидев ее на фоне заката, начинали плакать от нутряного ужаса). В теперешних рисунках Владимира все узнавали руку покойного Ильи Кондратьевича, и не понимали, что об этом и думать.
Приезжал из Москвы Егор Головлев. Стоял на коленях возле кровати Катиш, просил прощения за свое отсутствие во время пожара (делал революцию в Москве), за нелепые и нерешительные действия сподвижников, только подливших масла в разгорающийся огонь.
Катиш Егора и себя не простила, сказала: "Уходи, одно зло от тебя с самого начала. А я – дура…"
Головлев согласно кивнул пепельно седеющей головой: "Да, ты права. Революционер должен быть один". И уехал делать революцию дальше, благо дел было невпроворот: совещания, заседания, да еще в это время в партии социалистов-революционеров как раз произошел раскол, и левые эсеры объединились в коалицию с большевиками…
– Я вообще не понимаю, как Люба пустила его в дом, – сказал Александр Юлии. – Даже мне хотелось его пристрелить!
– Откуда такая кровожадность? – удивилась княгиня. – Я терпеть не могу революционеров, но мне кажется, что вина этого человека в погроме и пожаре Торбеево весьма опосредована. Не уверена, что даже будь он в это время со своею любовницей, он смог бы хоть что-нибудь изменить в происходящем.
– Да не в этом дело! – раздраженно откликнулся Александр. – Очень велика вероятность того, что именно этот человек когда-то убил Николая Павловича, Любиного отца.
– Ничего себе… – сказала Юлия и надолго задумалась.
В Синих Ключах все было как всегда, как много лет назад. Никакой революции. Букет в комнате Юлии – осенний; специально для этих букетов Акулина выращивала растения с сухими красными фонариками на голых ветках: физалисы.
– Юлия! Я должен… – Александр то и дело нервически прикусывал нижнюю губу, и маленькие темно-серые усики под его породистым носом двигались, как принюхивающийся мышонок. – Поверь, мне чертовски трудно тебе это говорить, но после всего случившегося в Торбеево… Мне кажется, что тебе и Герману надо уехать. В Москву или Петроград. Так будет безопасней, потому что совершенно невозможно предположить, что может случиться завтра в Синих Ключах. Здесь сейчас нет никакой власти, и, как показали события, в любую минуту возможно абсолютно любое движение озлившегося от войны и общей неопределенности плебса…
– Ты меня отсылаешь? – Юлия подняла бровь.
– Я никогда не прощу себе, если с тобой что-нибудь случится… Ты знаешь: я готов умереть за тебя в любую минуту, но разве в сложившихся обстоятельствах это поможет?
– Готов умереть, но, вполне вероятно, не сможешь защитить. Это понятно, – задумчиво кивнула княгиня. – Ты не собираешься, как я поняла, ехать со мной в Москву или Петроград, стало быть, если со мной, с Германом что-то случится там, это будет уже не твоя зона ответственности и тебе не придется себя винить… Но вот что занятно: кроме меня, здесь, в Синих Ключах, твоя жена, твоя дочь, другие дети, и их ты как будто никуда не собираешься увозить…
– Люба ни за что не уедет сейчас из Синих Ключей!
– Стало быть, ты полагаешь, что Люба-то как раз сумеет защитить себя и детей…
В тоне Юлии не было вопроса. Лицо Александра некрасиво перекосилось.
– Ты знаешь, – почти безмятежно продолжала княгиня. – Я как раз вчера получила письмо от моего мужа, князя Сережи, из Петрограда. Он радуется тому, что мы с Германом в безопасности, вдали от революционной толпы. Представь, к нему приходили красноармейцы во главе с его бывшим камердинером (и бывшим, как я понимаю, любовником) Спиридоном. Вели себя решительно по-хамски. Искали как будто оружие, но в результате разбили мою любимую вазу и после не досчитались ложек, чашек и шубы в прихожей. Спиридон всячески над князем издевался и обещался еще вернуться с ордером на арест "княжеского нетрудового элемента". Сережа пишет: я-то, хоть с трудом, но мог сдержаться, хорошо, что не было тебя, ведь это по твоему требованию я его когда-то уволил и он о том знает, небось, полез бы с оскорблениями к жене, так пришлось бы каналью пришибить, бог весть, что вышло дальше…
– Это уж как водится, – помолчав, сказал Александр. – Всякая накипь, и мусор, и прошлые обиды теперь полезут. Уже лезут вовсю, у нас в уезде самый революционный предводитель – бывший торбеевский управляющий, которого и я когда-то уволил за вороватость и бесстыдство. Прежде крестьян только что сам лично пеньковой веревкой не душил, а нынче на митингах орет: "народ настрадался и право имеет!.." И что самое дурацкое – они ему верят и идут за ним, как бараны, хотя…
– Александр, ты хочешь подробнее рассказать мне о бывшем управляющем? – усмехнулась Юлия, глядя мужчине прямо в глаза и не давая ему отвести взгляд. – Или мы все-таки продолжим о моем отъезде?
Александр молчал. Сквозь частый переплет светило на листья латании усталое осеннее солнце. Пыль летела в солнечном луче. Через комнату, мягко приседая на лапах, пробежала полосатая кошка. Потом зашла Настя, обвела взглядом всю сцену, спрятала руки под передник и отчужденно, поджимая подсохшие губы, сказала:
– Алексан Васильич, Любовь Николаевна всем детям, Капитолине тож, раздала коробочки – от пудры, монпасье и прочее – и отправила их в конюшню, в коровник и в поганую яму опарышей собирать. Обещала тому, кто больше соберет, выдать приз. Вам бы знать надобно…
Юлия скривилась и нервно сглотнула. Александр, скрывая облегчение, быстрыми шагами вышел из комнаты.
* * *
Глава 14,
В которой Люша играет с сыном княгини, профессор Муранов анализирует народные страхи, а отец Даниил читает о сущности Единорога.
Люша сидела на низкой скамеечке и держала в руках синий шерстяной клубок, из которого тянулась нить к другому клубку – в руках Германа. Ребенок то сосредоточенно мотал нить на свой клубок, то отпускал ее и требовательно говорил:
– Тепель Люшика!
Тогда Люша начинала мотать нить в свою сторону, а малыш смотрел на крутящийся и подпрыгивающий у него в ладошках клубок и весело смеялся.
– Тамара так с ним играет, – объяснила Люша вошедшей в комнату Юлии. – Идиотизм, конечно, я уж ему предлагала чего поинтересней – в барабан постучать, в дымоход залезть или на стенах углем порисовать, но он нипочем не соглашается…
– Любовь Николаевна, вас Александр Васильевич отыскал? – спросила княгиня.
– Нет покуда. Да и как ему догадаться, что я – тут?
– Действительно… – Юлия замялась, воспитание не позволяло ей спросить напрямую: "а что, собственно, ты тут делаешь?"
– Вы хотели бы знать: а что, собственно, я тут делаю? – угадала Люша.
– Нет, нет, – Юлия отрицающе повела рукой. – Я очень признательна вам, что вы занимаете Германа в отсутствие всех… И, раз уж так вышло, Люба, я хотела бы поговорить с вами о другом. Александр хочет, чтобы мы с Германом как можно скорее уехали из Синих Ключей, он считает, что после случившегося в Торбеевке тут оставаться опасно.
– У Алекса, как у нас на Хитровке воры говорили, очко заиграло, – Люша пожала плечами. – Если давний пожар в Синих Ключах вспомнить, я бы тому удивляться не стала.
– Люба, я помню, что вы в том давнем пожаре пострадали куда значительнее Алекса, однако теперь, как кажется, вовсе не склонны из страха разгонять своих гостей…
– Каждому своя сила в главной жиле дана, – философски заметила Люша. – Кому больше, кому меньше. Так вы, Юлия Борисовна, поступайте как сами знаете – уезжать вам теперь или нет, то не мне решать. Может у вас с Алексом какое непонимание образовалось, может, вас князь Сережа к себе зовет. А только я вам вот что скажу: Германика сейчас с места трогать никак нельзя – под зиму, по нынешним дорогам, да с выбитыми в поездах стеклами, да везде обыски-проверки, да еще на него все пальцем тычут – вы его живым-здоровым даже до Москвы не довезете. А еще он, вы же знаете, только овощи свежие ест, да молочное все, а другое у него желудок не принимает. В столицах же сейчас, говорят, с продуктами плохо совсем…
– То есть, вы не против, чтобы я уехала, оставив вам на неопределенное время на попечение своего больного сына? – уточнила Юлия. – Когда все кругом само более чем неопределенно и неизвестно, когда и как я смогу вернуться за ним?
– Тепель Люшика! – Герман сложил ковшиком ладони и засмеялся в ожидании знакомого щекотного ощущения.
– Да, все правильно, – кивнула Люша, наматывая нить на клубок. – Только Тамару уж тогда тоже у нас оставьте. Он к ней привык, и она может с ним вот в эти дурацкие игры играть, от которых я сатанею…
– Я даже не знаю, что сказать…
– Ничего не говорите. Я ведь и так, по факту, узнаю, что вы решили.
– Скажите: где Тамара? Дети? Куда вообще все ушли?
– Опарышей собирать.
– Но зачем?!!
– У Катиш ожоги гниют. Ветеринар сказал: общее заражение и каюк. Теперь все годится. Аркадий Андреевич мне рассказывал когда-то: еще в наполеоновском войске был врач, который так лечил, в том числе и ожоги – промыть опарышей и навалить их на раны, они все отмершие ткани сожрут и рану очистят. Но их очень много надо…
– Боже мой! Мне бы никогда не пришло в голову…
– Вам и не надо. А я хочу, чтоб Катиш выжила. А то уж совсем никого впереди не осталось…
– Простите, Люба… Впереди?
– У вас отец и мать живы, вам не понять… Ладно, Юлия, держите теперь этот чертов клубок! А я пойду червяков посчитаю…
Неуверенно оглядевшись, Юлия боком присела на скамейку, вовсе, кажется, непригодную для сидения. В комнате было тесновато из-за шкафчиков, тумбочек, подушек, каких-то ящиков, из которых выглядывали уши и лапы плюшевых зверей. Она ни за что не согласилась бы представить детскую своего ребенка именно такой. Но следовало признаться: теперь ей уже и трудно было представить Германика каком-то ином месте.