Представление должно продолжаться - Екатерина Мурашова 18 стр.


* * *

Женщина скинула пестрый халат и осталась в одной коротенькой розовой сорочке. Жест планировался как кокетливый. Что получилось – не стоит и говорить.

Мужчина сидел на кровати, уставив локти в расставленные колени. Глаза у него были красные, под глазами мешки, на лбу и щеках – рубцы от ожогов. Взгляд тяжел и нетрезв. На непокрытом скатертью столе стояла початая бутылка вина и лежал хлеб и кусок конской колбасы. Стаканов не было видно.

– Что ты так смотришь, Январев? – с вызовом спросила женщина. – Ты что, голых женщин не видел?

– Не только видел, но и на анатомическом столе разделывал, – грубо ответил мужчина и тут же запустил обе руки в свои густые жесткие волосы. – Прости. Иди сюда.

После акта любви они еще долго лежали без сна и, глядя в потолок и переплетя пальцы, говорили о введении рабочего контроля на фабриках для восстановления дисциплины, нные квартиры и особняки центра). а, на Волхонку, есятки тысяч семей рабочих из каморочных квартир, подвалов и фабр о жилищном переделе в Москве (обоим казалось справедливым, что десятки тысяч семей рабочих из каморочных квартир, подвалов и заросших плесенью фабричных казарм переселились в аристократические переулки Арбата, на Волхонку, Остроженку, на зеленое кольцо "А", в благоустроенные квартиры и особняки центра). Говорили также о тяжелых условиях мира в Бресте (почти треть самых развитых, густонаселенных европейских областей отторгнуты от России), о появлении германского военного флота в водах Финского залива. Пустая бутылка стояла на полу. Он никогда не умел пить, и потому был радикален в своей революционности. Ему нравится предложение председателя Всероссийской военной коллегии Подвойского: восемь часов для работы, восемь часов для сна и восемь часов для обучения военному делу. Ни мужчина, ни женщина уже несколько месяцев не могли позволить себе восемь часов сна. У них много работы, много общих интересов, им всегда есть о чем поговорить. Все еще только начинается. Советская республика еще очень молода и контрреволюция со всех сторон. Умереть или драться. Она знает, что он ненавидит любую войну. Ей жаль его, но показать этого нельзя. Жалости он от нее не примет – это она тоже знает наверняка и принимает так, как оно есть.

Зато у них была эта комната с кроватью, шкафом и столом, с узким окном на уровне брусчатки. Холодная и еще необжитая, но все-таки почти дом. Почти семейный.

* * *

В небольшой комнате было накурено так, что солнечный зимний день за окном здесь превращался в сумерки. Ковров давно не стелили – все равно затопчут. Фарфоровые конфетницы, корзинки и вазочки, в изобилии украшавшие горизонтальные поверхности этой когда-то кокетливо-уютной гостиной, к вечеру доверху наполнялись пеплом и окурками. Пепел с окурками валялись и на полу, вперемешку с подсолнечной шелухой.

Пили бледный чай – "сиротские слезы", – заедая сухарями, изготовленными непонятно из чего. Кричали, перебивая друг друга, в азарте и ужасе оттого, что, кроме криков, ничего не происходит, а ведь уже поздно! Поздно! Поздно!

– С каждым днем, да что там – с каждой секундой мы теряем страну! Когда еще можно было раздавить этих паяцев, этих германских шпионов – что было сказано? Несвоевременное и ненадежное деяние! И – что? Интернационалисты тут же пошли с ними на сговор!.. У нас было все, а теперь…

– Хватит каркать! Революция вступила в ключевую фазу… Хвост Уробороса… Мы не должны…

Две женщины, сидевшие в противоположных углах комнаты, молча слушали крики, изредка переглядываясь. Они были чем-то похожи: обе – очень худы и нехороши собой, обе напоминали застывших на сворке борзых, напряженно ждущих момента, чтобы сорваться с места и лететь вперед, хватать, впиваться зубами… Но одна, старшая, казалась потертой и безликой, черты лица ее не запоминались, волосы, все еще пышные, взбитые пеной, были словно присыпаны пылью. У младшей же, наоборот, все было ярко, все – чересчур: жгучий взгляд, длинный нос, большой рот, дергающийся в усмешке, неровные пятна румянца на скулах.

Она появилась в этом доме прошедшей осенью, незадолго до того, как в Петрограде произошел переворот. Тогда здесь редко собирались: все были заняты делом. Товарищ Таисия, хозяйка, встретила ее одна. Молча раскинула руки. Они обнялись, так, будто совершали торжественный ритуал. Потом Екатерина подошла к комоду, остановилась перед фотографией в тяжелой рамке. Мужчина с худым напряженным лицом – в последний раз она видела это лицо на площади перед петербургской оперой… вернее, никакого лица она тогда не видела, только темную, будто обугленную фигуру с вытянутой рукой.

– Зачем он страховал, из-за меня?

– Из-за Камарича, – бесцветным голосом ответила Таисия. – Камарич мог быть провокатором. Он давно подозревал…

Екатерина, обернувшись, увидела, как она стискивает кулаки, комкая концы шали.

– Вот теперь и разберутся. Камарич погиб на фронте, мне доктор в клинике сказал. Иллеш, конечно, католик, а сербы православные… но они оба атеисты, так что ад у них общий, – она скривила губы, но смеяться не стала, то ли пожалев Таисию, то ли просто не сочтя нужным.

– …А я говорю, что союз с большевиками – не предательство, а умный стратегический ход! Наши люди в легальных органах власти…

– Наши?!..

Екатерина, поднявшись, показала глазами Таисии: выйдем.

В кухне табачный дым, выплывший из комнат, смешивался с жаром и жиром от плиты, тяжелел и лежал сизыми пластами. Екатерина сразу закашлялась, цепко взяв себя острыми пальцами за горло. Продышавшись, выругалась вполголоса, потом сказала:

– Из этих никто не подойдет, трепачи. Да ладно, люди есть у меня. Адреса готовы? Минимум три.

– Откуда у тебя люди?

– Неважно.

– Я должна знать! Беглых сумасшедших в дело не впутывай.

– Dio mio, – насмешливо протянула Екатерина, явно кого-то передразнивая, – предъяви мне, Тая, хоть одного нормального.

* * *

– У Аморе снова жар. Она все время спрашивает, где бабушка, и не хочет без нее ни есть, ни спать. Я не знаю, Энни, я просто совершенно не знаю, что делать!

Сбивчивая речь тети Катарины шуршала, как ветхая бумага. Казалось, она говорит не по-итальянски, а на каком-то другом языке, давно уже неживом. И сама казалась неживой: темные круги под глазами, обвисшие щеки в мелких морщинках. Еще совсем недавно ничего этого и в помине не было, Катарина всегда выглядела как крепкое осеннее яблочко… Анна Львовна болезненно поежилась от внезапного осознания, что очень скоро и сама станет такой же.

Резким усилием воли взяла себя в руки.

Да: все плохо. Майкл был прав, им следовало уехать в августе. Ну, или в октябре хотя бы. Теперь поздно. В Англию не вырвешься. Немцы вот-вот займут Петроград. Ехать через южные губернии? С больной Аморе? Неделю, а то и больше – в вагоне, набитом черт знает каким сбродом!

Ах, да она бы и так поехала, лишь бы вывезти из этой страны всех родных… но в том-то и беда, что теперь уже никак всех не вывезешь.

В последний день января на Марию Габриэловну, возвращавшуюся вместе с кухаркой из лавки домой, напал уличный грабитель. Вовсе, как оказалось, не опасный: тощий голодный подросток, женщины смогли отбиться от него без потерь. В общем, по нынешним временам не Бог весть какой выдающийся случай. Необычно было одно: рассказывая об этом дочери, Мария Габриэловна вдруг разрыдалась, да так, что успокоить ее было решительно невозможно. В ней будто что-то сломалось: всегда державшаяся тихо и стойко, она плакала и плакала, ничего не пытаясь выслушать или объяснить. Сказала только, что "жалко парнишку". Анна Львовна хотела возмутиться… и осеклась, потому что ей вдруг стало страшно.

Страшно – словно заглянула в зеркало и увидела будущее.

Будущее явилось спустя два дня. Анна Львовна почему-то была уверена, что, будь жив Юрий Данилович Рождественский, он бы этого не допустил. А привезенный Майклом случайный доктор смог только констатировать смерть от сердечного приступа. Удачей можно было считать то, что удалось добиться разрешения похоронить Марию Габриэловну рядом с мужем. Новая власть давала какие бы то ни было разрешения с чрезвычайной неохотой, а документы о праве собственности на кладбищенский участок больше не имели силы.

Аморе на похороны не брали. С тех пор прошло три недели, и все это время девочка усердно разыскивала la nonnina по всем комнатам, обходя их раз за разом, пытаясь открывать дверцы шкафов и бесстрашно заглядывая под рояль. Больше ничего, кроме этих поисков, ее не интересовало.

– Это правда? Мы действительно можем ехать?

Вопрос был обращен не к Майклу, а скорее в пространство. В светлое, гулкое пространство кабинета, ограниченное пустыми стенами, с которых сняли все зеркала. Зеркала сняли и вывезли и из кабинета, и из большой гостиной, где проходили заседания "Домашней кошки". "Кошка" не собиралась уже два с половиной месяца. Первое время Анна Львовна каждый раз давала себе зарок, что это последний пропуск и через неделю все возобновится… Потом как-то незаметно стало не до того.

– Майкл, кто это забрал зеркала?

– Что значит кто? Я спросил тебя – ты позволила.

– О, конечно. Конечно, позволила. Скажи мне, кто.

Она совсем не помнила, когда и что позволяла. Но как раз это было не важно – разумеется, она бы не просто разрешила, а стала настаивать, чтобы их увезли. В этих зеркалах чего только не увидишь. Но все-таки это – история ее семьи. За семью теперь отвечает она, потому что, как вдруг оказалось, больше некому. Она должна знать, где они.

– Darling…

Она вздрогнула. Майкл, большой, неуклюжий, стоял возле открытого сейфа и смотрел на нее сумрачно… – на миг показалось: со страхом? У нее закружилась голова – так захотелось прижаться к нему! И два года долой!..

– Ты их продал? За деньги? Или отдал так? Кому?

Он неловко усмехнулся и потер щеку.

– У меня хорошие отношения с большевиками, ты знаешь. Конечно, это временно. И они недостаточно хороши, чтобы я, и ты, и все мы могли получить дипломатический статус, – помолчал секунду. – Теперь он у нас есть.

– Caspita! (черт возьми) Почему же ты думаешь, что я буду против?!

– Я… был бы против на твоем месте.

– Вот как? А на место Риччи и Розы ты не пробовал встать?! Майкл! Не слушай меня, я говорю что-то не то и сейчас расплачусь… Когда мы едем? Куда? На юг? В Петербург?

– В Петербург, – подтвердил он, не желая, как и она, менять старое название города на то, что было дано впопыхах, в припадке судорожного патриотизма.

– А немцы?

– Немцы – что? Они остановились и ждут подписания мира, которое случится вот-вот. Альберт, я надеюсь, нас встретит. И уже оттуда…

Они собирались и строили планы до вечера, и еще несколько раз Майкл, будто забывшись, говорил ей "darling". И она, будто забывшись, касалась рукой его плеча. Она сразу решила, что не будет торопиться. А вот как приедут в Англию – там и начнут все сначала, с чистого листа.

* * *

В бывшем генерал-губернаторском доме на Тверской, где разместилась новая власть, царило, как всегда, лихорадочное оживление. В толпе, клубящейся в коридорах и настежь распахнутых кабинетах, попадались и братки в тельняшках и без, обвешанные оружием, и уставшие от государственных проблем господа в пенсне и потертых пиджаках, и вовсе непонятные личности в тулупах, обвязанные башлыками и шалями… Впрочем, больше всего было барышень самого разного возраста, которые или стремительно стучали по клавишам пишущих машинок, или бегали со свеженапечатанными листами из двери в дверь. Одна такая барышня, зеленоватая от бессонницы и табачного дыма, преградила было товарищу Таисии вход в кабинет, но, узнав, посторонилась и даже изобразила на отрешенном лице улыбку сомнамбулы.

В кабинете – клетушке, представляющей из себя отгороженный шкафами угол коридора, – немолодой человек, худой и носатый, ругался с кем-то по телефону:

– …Да, Радищев, прижизненное издание! На цигарки!.. И это правда, срубили голову Гермесу… Вам не кажется, что это уже макабр, а не революция?.. Ошибаетесь! Нужны! Вот мне лично – мне все это нужно! И тут совершенно не причем моя партийная принадлежность!

Бросив трубку, поднял голову и, упершись глазами в Таисию, начал было – в запале – рассказывать ей, как анархисты приехали на броневике к особняку, назначенному под музей, и реквизировали его для нужд сирот революции. И вдруг – осекся, сдернул с носа очки:

– Тая?..

Егор Головлев и товарищ Таисия не встречались и не разговаривали с самых октябрьских событий, когда Егор примкнул к эсерам-интернационалистам и стал работать в Моссовете.

– Позволишь сесть?

Стул был втиснут в узкое пространство между столом и шкафом. Таисия села боком, расстегнула пальто. Промозглая духота, пропитанная кислой вонью возбужденной толпы, давила на веки. Зажмуриться, лечь щекой на стол и заснуть…

– Ты прости, Егор, что я к тебе пришла и спрашиваю то, на что ты не ответишь, но… Что происходит в Москве? Действительно ли готовится переезд правительства?

Он удивился, но в меру. Ответил с усмешкой:

– Вообще-то это секрет. Они там, – мотнул подбородком, – уверены, что об этом не известно вообще никому.

– Тогда понятно, – она замолчала. Не потому, что решала, говорить дальше или нет – все было уже решено. Но уж очень говорить не хотелось.

– Что сейчас начнется, подумать боюсь, – бросил Головлев, морщась. – Надо будет освобождать жилье, и не абы какое. Куда девать владельцев? На улицу? И все это придется делать мне. Знаешь, в Калужской губернии… – не договорив, уперся взглядом в бумаги на столе, начал перекладывать их, будто искал что-то важное. – Так что у тебя с этим связано?

– Твой государственный секрет, – наконец заговорила она, – известен рядовым боевикам. Которые торопятся под это дело подчистить будущих выселяемых. На пользу партии, разумеется. А я так думаю, что, при нынешней ситуации, во вред. Выйдет чистая провокация. Особенно с учетом тех, кто именно участвует.

– А кто – именно?

– Неважно. Ты можешь что-то сделать?

Головлев поднял голову, без выражения глядя на Таисию. Глаза его, в набрякших веках, так заплыли краснотой, что невозможно было определить, какого они цвета.

– Могу.

* * *

– Вот, – Майкл положил на стол плоское кожаное портмоне. – Здесь билеты и деньги на первое время. Ты запомнила номера счетов, как я просил?

Анна Львовна молча кивнула. Смотрела, как он сидит, сгорбившись, и стол перед ним, непривычно пустой, кажется огромным. Все годы, что они жили вместе, этот стол был вечно завален бумагами, писчими и вычислительными принадлежностями, какими-то образцами… Когда он, приехав в Россию, купил эти фабрики, их фактически не было. И сейчас опять не будет.

– Майкл, – она поднялась и подошла к нему. Понимала, что лучше бы не говорить об этом, но не смогла промолчать, так стало его жалко. – Ты сделал невозможное. Ты спас капитал. Вернешься в Англию и начнешь новое производство… или в любом другом месте, где нам не будут грозить никакие революции.

– Certainly (разумеется), – он тоже встал. Улыбнулся – нарочно для нее, немного механически. – Пойдем спать, Энни. Завтра трудный день.

И в самом деле – время за полночь. Дети давно спят, и прислуга, с завтрашнего дня получившая расчет, тоже. Дом тих и темен, только в кабинете дрожит свечной огонек. Электричество в последние недели дают редко и ненадолго… Да какая теперь разница.

За окном зацокали копыта. Беспорядочные шаги, голоса… на секунду снова стало тихо, а потом раздался громкий стук в дверь.

– Так, – сказал Майкл.

Взял подсвечник. Остановил Анну Львовну, бросившуюся было к двери.

– Это от наших! Аморе хуже?..

– Погоди, я сам.

Уже в дверях обернулся.

– Подожди в детской.

И молча показал глазами на портмоне.

Она поняла, быстро взяла и спрятала под шалью. Хотя все равно была уверена, что это – за ней, и надо бежать к Аморе.

Уверенность эта пропала сразу, как открылась входная дверь и люди вошли в переднюю – чужие, бесцеремонные, громкие. Анна Львовна отступила в глубину коридора, слушая, как они заполняют пространство и говорят, кажется, все разом – напористо и вроде бы очень отчетливо, но невозможно разобрать ни слова. Запах, вернее, тяжелая смесь запахов – железо, пот, деготь… как на рынке или на вокзале, когда-то она и представить не могла, что придется оказаться в таких местах и почувствовать это… только еще страшнее, потому что было еще что-то, что-то отвратительное, кисло-сладкое…

Потом Майкл сказал:

– Этот дом защищен дипломатической неприкосновенностью. Вот документ, можете убедиться… – и внезапно, резко сменив тон:

– What’s happening (что происходит), Лиза?!..

– Лиза?..

Анна Львовна сумела таки остановиться возле самой передней. Выглянула очень осторожно, так, чтобы эти не заметили ее.

Да, там и правда была она, сестра Лиза, Луиза Гвиечелли.

Вернее… Как она называла себя тогда, в суде? Товарищ Екатерина. Именно – товарищ Екатерина. Полузнакомая взрослая женщина в блестящей, будто мокрой, кожаной куртке и красной косынке, завязанной сзади, по-революционному, туго стягивая смоляные кудри. И с каким-то большим оружием в руке.

– Che casino (какой ужас), – одними губами прошептала Анна Львовна, бесшумно подаваясь назад.

Теперь она не видела Лизу. Но зато услышала ее голос – резкий, жестяной:

– Вам сказано, акция по выселению.

Ее перебил кто-то другой – молодой, нервный, подхихикивающий, Анна Львовна наконец-то начала различать и понимать эти голоса:

– Да ладно те, папаша, брось ерепениться! Вали отседа, и будешь цел…

"Папаша? Это Майкл – папаша?!"

– Еще кто в доме есть? Бабы, дети…

– Вещей не брать, только что на себе…

– Нее, положено: стол и стул!

– Да иди ты…

Гогот. И снова – Лиза, жестко и властно:

– Всем молчать! Черт с вами… можете пока оставаться. Только сдайте ценности.

"Выселение? Акция? Как бы не так! Ох, Лиза! Лиза…"

Она отступила еще на шаг, осторожно устраивая портмоне за пазухой и вспоминая, уложила ли бабушкины изумруды, которые хотела спрятать отдельно – на себе, – или так и оставила в спальне на туалетном столике. Ах, да Господь с ними! Скорее – к детям, в охапку и через черный ход… И бросить Майкла?!

Впрочем, почти сразу стало ясно, что разбудить и собрать детей она уже не успеет.

Снова грохнула дверь. Короткий беспорядочный шум, кто-то упал, матерясь, что-то рухнуло в коридоре… И новый голос коротко рявкнул:

– Брось оружие! Стоять!

Анна Львовна, вместо того, чтобы со всех ног бежать в детскую, шагнула вперед. И увидела набитую людьми переднюю. Чудом не погасшая в этой свалке свеча – Майкл уже не держал ее в руке, а поставил на полку, – скудно освещала этих людей. Лизу… она теперь стояла к Анне Львовне спиной, – ее притихших было соратников, Майкла и еще одного, стоявшего в дверях. Высокий худой, носатый, круглые стекла очков диковато блестят, отражая свечной огонек. За его спиной, кажется, еще кто-то…

– Партию позоришь, Екатерина?

– Какого черта ты мне срываешь акцию?! Шел бы миловаться с большевиками! Преда…

Назад Дальше