По лицу англичанки было видно, что она непременно призвала бы на голову своей собеседницы анафему, будь священником и имей право сие исполнить. Однако этого ей было не дано, а потому сей особе пришлось поспешно удалиться, подхватив подол, словно она спешила перешагнуть самую грязную лужу на свете. Этим она якобы выразила свое презрение и свою брезгливость. К несчастью, подняла она подол так высоко, что сделались видны затрепанные края нижних юбок и стоптанные каблуки ее башмаков…
Я с трудом сдержала смех, поглядывая на даму с левретками. Я не узнавала ее: возможно, забыла лицо, а возможно, она просто не входила в число тех, кто бывал при дворе, так что мы не встречались и не были знакомы. Ведь внимание императора простиралось на дам всех сословий, вплоть до самых простых! В свое время в кулуарах шепотком, но очень оживленно обсуждался чудный по своей нелепости пассаж – как раз на эту тему. Не могу удержаться, чтобы тут его не описать, ибо он некоторым образом схож с тем приключением, которое я и сама пережила и о котором расскажу, когда придет черед.
Итак, государь очень любил гулять по Санкт-Петербургу один, в простой шинели и каске, а если ездил, то в обычных санках, без всякой охраны, не в пример своему сыну, который берегся-берегся, да так и не уберегся от неминучей судьбы… И вот как-то раз, гуляючи, Николай Павлович приметил молоденькую девушку, которая показалась ему до того привлекательной, что он не удержался и заговорил с ней, не открыв своего имени и звания. Девица скромно отвечала, что она белошвейка, живет с матерью-старушкой без особенного достатка. Государь был весьма приветлив и обходителен, а она держалась с ним наивно и запросто, словно с обычным офицером, в меру развязно и обещающе, так, что он приступил к ухаживаниям. При своей опытности он тотчас понял, что девица из тех, что ко всякому добры, однако он очень любил этакие незатейливые приключения, видя в них разнообразие бонтонности, которая в его жизни преобладала. Сговорились, что назавтра "офицер" пожалует на квартиру к своей приветливой знакомой. Люди, которые знали тонкости его натуры, уверяли, что он был в отменном расположении духа в тот день, а вечером исчез – но вскоре воротился в еще более прекрасном настроении и весь вечер вдруг, ни с того ни с сего, то и дело принимался хохотать.
Что же случилось? Вовсе не то, чего следовало бы ожидать!
Когда Николай Павлович – в своем обличье скромного офицера – постучал в калитку дома, который был подробно описан девицею, ему отворила служанка, которая при виде его скорчила гримасу и проскрежетала: "Подите вон, господин хороший, нечего вам тут околачиваться, нынче барышня никого не принимает, ей нынче не до вашего брата-офицерика, нынче к нам в гости сам царь-государь ожидается!"
И захлопнула калитку прямо перед носом самого "царя-государя"…
Случай сей – истинная правда, мне о нем рассказал граф Петр Андреич Клейнмихель, довереннейшее лицо государя и один из самых верных его друзей или рабов, кто как рассудит. А потом, спустя много лет, я сама попала в почти совершенно такую же с ним историю!
Но о той истории я расскажу попозже, когда черед в моих воспоминаниях дойдет до моей величайшей тайны, до упомянутого скелета в шкафу, а пока вернемся к разговору тех двух дам…
Они решительно не понимали друг друга просто потому, что одна была русская, а другая – англичанка, родом из страны, где сама королевская персона уже превращалась в фигуру необязательную, где каждый человек ощущал себя в праве презрительно скривить по адресу венценосца гримасу и обсудить, и осудить его. Французы – какими я их застала и какими я их знаю вот уже более пятидесяти лет – таковы же. Наверное, надо отрубить голову своему королю, чтобы обрести эту омерзительную свободу осуждения государей. Признаюсь, живя во Франции, я этой же свободой порядочно-таки заразилась, а потому позволяла и позволяю себе поднимать брови и презрительно усмехаться, когда до меня доходили и доходят слухи о шашнях покойного Александра Николаевича или о женитьбе его сына, этого inverti, великого князя Сергея, на Элле Гессенской с ее наследственной hеmophilie.
Однако я в то же время прекрасно понимаю различие между сутью европейца и человека исконно русского, который всегда в душе остается крепостным своего господина и для которого неповиновение воле или желанию господскому – такой же нонсенс, как для европейца – беспрекословное подчинение. Надо надеяться, ни я, ни мои потомки не доживут до тех кровавых времен, когда и в России головы самодержцев покатятся с плеч и в душах моих добродетельных и богобоязненных соотечественников воцарится то желание свободы любой ценой, которое я называю мертвящим…
Но вернемся все же ко мне и моим отношениям с государем Николаем Павловичем, вернее, к его тайным отношениям со мной.
Итак, императрица Александра Федоровна ласково отказала мне, когда я готова была заменить на дежурстве другую даму. Ну что ж, до меня доходила сплетня о том, что к одной хорошенькой фрейлине государь изволил проявить внимание, как раз когда она была на дежурстве при спальне императрицы, у которой случилось женское нездоровье. Разумеется, дама не отказала исполнить свой государственный долг в рабочем кабинете императора, куда была немедля сопровождена. Предполагалось, что ее величество об этом не узнает, но она, конечно, узнала… свет не без добрых, вернее, не без злых людей! Ну и нынче Александра Федоровна решила – поскольку у нее опять были женские дни, – что лучше ей уберечь меня и своего мужа от взаимного искушения.
Ну что ж… Я не гадалка и не стану даже пытаться предсказать, что могло бы случиться. Расскажу лишь, что случилось. И это уже не моя тайна… То есть какое-то время она была тайной, но вскоре стала секретом Полишинеля.
В самом деле, история в тот вечер вышла презабавнейшая! На смену заболевшей была вызвана фрейлина Катрин Мусина-Пушкина. На нее государь давно поглядывал недвусмысленно, а узнав, что нынче она на дежурстве, решил осуществить свои мужские намерения. Однако получил отказ, и какой решительный! Девица, отбиваясь, шипела: она-де не способна на низость по отношению к милой, доброй императрице… Государь был так изумлен, что оставил ее в покое и впервые в жизни ощутил уважение к другой женщине, кроме жены. Отныне он поглядывал на Катерину Петровну чуть ли не как на святую непорочную деву, как вдруг… как вдруг, спустя год или два, она занемогла, отпросилась в отставку и перестала появляться при дворе, а вскоре по Петербургу пополз слух: Мусина-Пушкина, мол, беременна. Называли и того, кто сделал брюхо. Когда секрет вскрылся, виновником оказался молодой князь Сергей Трубецкой – само собой, не этот проклятый мятежник, который сгнил во глубине сибирских руд, а сын князя Василия Сергеевича Трубецкого, красавец, бретер, каких свет не видывал, совершенно без царя в голове… Признаюсь, мне казалось в свое время, что под его влиянием сбился с пути мой Жерве… впрочем, здесь скорей виновен был этот порочный мальчишка Лермонтов, всегда я его терпеть не могла!
Так вот о Трубецком. Государь сразу понял, что Мусина-Пушкина отказала ему – ему! – потому, что была влюблена в другого. Особенно разъярило его то, что этим другим оказался Трубецкой, брат кавалергарда Александра Трубецкого, по прозвищу Бархат, которого весьма отличала и с которым даже кокетничала – о, совершенно невинно, но все же кокетничала! – императрица. Оказывается, старшие Трубецкие – а может, и Мусины-Пушкины, теперь уж не припомню – не давали любовникам согласия на брак. Государь немедля распорядился их поженить, сообщив всем, что они уже год как тайно обвенчаны, а потому ребенок их родится в законном браке. Их дочь назвали Софьей, и я хорошо ее знала в последующие годы в Париже, куда она прибыла как супруга бывшего посла Франции в России герцога Шарля де Морни, единоутробного брата императора Наполеона III. Собственно, их брак устраивался, еще когда я была в России, и мой роман с Луи-Шарлем Шово происходил отчасти под покровительством де Морни, при котором мой будущий супруг служил.
Еще несколько слов о Трубецких: после рождения дочери они расстались (ползали по столице гнусные слухи, будто ее отцом был император, и хотя Сергей отлично знал, кто именно обрюхатил его любовницу, все же у него недостало ума не верить глупостям: он корил жену, ревновал, подозревал и превратил ее и свою жизнь в сущий ад), Сергей уехал с Лермонтовым на Кавказ и был – вместе с Жерве – его секундантом в день роковой дуэли. Потом, уже в зрелые годы, он увел жену у господина Жадимировского, оба очень страдали из-за своей любви, и их можно только жалеть. Сплетничали, будто и тут Трубецкой перешел дорогу императору, но, по моему мнению, это сущая чепуха, – ну вот что за манера описывать этого великого человека, русского государя, каким-то пошлым юбочником!
Пора теперь поговорить о моей семейной жизни, которую трудно было называть удачной, и это никакая не тайна, а общеизвестная вещь. Своей необузданной страстностью в первые месяцы после нашей свадьбы мой муж уничтожил во мне всякую к нему тягу. Конечно, и воспоминания о моей предшественнице, его несчастной супруге, тут продолжали играть свою губительную роль. Я нипочем не желала ездить в Спасское-Котово, в церкви которого была могила бедной жертвы страстей князя Бориса Николаевича, и стыдно пересказать, к каким только уловкам я для этого не прибегала, как подкупала врачей, чтобы они снова и снова свидетельствовали, что я нипочем не могу исполнять свой супружеский долг!
Как ни была я занята собой, я все же замечала, что прислуга во всех наших домах постоянно меняется: то одна, то другая горничная девка, посудница или швейка делались брюхаты и удалялись в деревни, где выдавались замуж за вдовцов или бобылей и рожали… как я отлично понимала, побочных детей моего мужа. Для сих отпрысков существует много омерзительно – грубых и оскорбительных слов, однако я всегда избегала употреблять эти слова, потому что несчастные младенцы совершенно не виноваты в тех непростых отношениях, которые сложились между мной и князем Борисом Николаевичем.
Шло время. Муж мой видел, что я с охотой провожу время в свете – и как можно меньше стараюсь оставаться в его обществе; что мое "слабое здоровье", о котором ему постоянно твердят врачи, совершенно не мешает мне танцевать бал за балом напролет; что унылое выражение, видеть которое он привык на моем лице, сменяется счастливой улыбкой, стоит мне оказаться среди любезных кавалеров, коих всех превосходил любезностью император.
Что и говорить, я с самого рождения имела все необходимые свойства для роли кокетки, а светская жизнь довела их до совершенства!
И вот Борис Николаевич, даром что слыхом не слыхал о Сильвестре Медведеве и его "любви государя", вообразил, что император Николай Павлович – его удачливый соперник или вот-вот станет таковым. Я уже говорила, что характер у моего супруга был особенный. Ему чудилось, что баснословное богатство и особенное положение его весьма уважаемого отца дает ему право на любые причуды, в том числе, как выразился один умный человек, граф Модест Андреевич Корф, "ничем не стеснять себя в выражениях своих мыслей и понятий, ни в свете, ни даже в разговорах с государем, и позволять себе такую непринужденную откровенность изъяснений, которой не спустили бы никому другому".
И вот с самым невозмутимым видом – как забавно выражаются французы, tranquille comme Baptiste – князь Борис однажды заявил императору и императрице, что с супругой у него вот уже более года нет сношений, что ее здоровье сильно подорвано родами, а постоянные балы усугубляют ее женскую немочь, а оттого ей надобно серьезно лечиться на водах. То же-де советуют и врачи. А посему он просит у их величеств дозволения взять меня с собой во Францию, куда отбывает со служебным поручением. Он будет заниматься делами, а я – лечиться морскими купаниями.
Ну, минеральные воды и всякие купания тогда сделались необычайно популярны! "Все шлют Онегина к врачам, те хором шлют его к водам" – помните, у Пушкина? Водами лечили все подряд, от желудочных расстройств до сердечных, в том числе и женские болезни, причем состав и качество сих вод большого значения не имели.
Разумеется, дозволение меня туда везти было князю Борису дано, хотя государь недоуменно приподнял брови: ведь муж мой в то время служил в Министерстве финансов, и, конечно, было удивительно, какие-такие служебные дела ему надо делать в Париже и не бесцеремонная ли это выдумка. Однако присутствовавший при сем Александр Христофорович Бенкендорф сделал таинственное лицо, и император сказал: "Ах да!", видимо что-то вспомнив, после чего разрешение Борису Николаевичу на отъезд было дано.
Потом, позднее, я узнала, что мой муж, который прежде состоял по Министерству иностранных дел, порою исполнял некоторые секретные поручения во Франции, вот и теперь ему было дано одно такое поручение. В этом давно нет никакого секрета, и можно рассказать, что в то время наше правительство было серьезно обеспокоено теми брожениями, которые происходили во Франции. Самодержавная политика Карла Х была весьма близка государю-императору, однако Поццо ди Борго, наш посол в Париже, сообщал, что готовящееся назначение министром правительства нелюбимого либералами Полиньяка может привести к массовому недовольству, вплоть до народных выступлений.
Со времен декабристов, которые революционной заразы набрались именно от "проклятых якобинцев", как называл император Павел французов, наш царский дом смертельно боялся иностранных влияний. С одной стороны, мы не могли без них обойтись, с другой – считали их губительными и пытались им противостоять. В описываемое время во Франции находился один человек из декабристов, который бежал за границу, чтобы спастись от ареста: Яков Толстой. Это был отъявленный фрондер, имевший знакомство с самыми левыми и опасными французами. При этом – человек редкого ума, очень смелый, отважный, изысканный интриган и умелец видеть людей насквозь. Бенкендорф – брат умнейшей и хитрейшей из женщин, которых я знала, княгини Дарьи Христофоровны Ливен, задумал непростую интригу: привлечь Толстого на нашу сторону, сделать его русским агентом во Франции, взамен сняв с него все обвинения.
Забегая вперед, сообщаю, что мужу моему, несмотря на все его старания, не удалось даже встретиться с Толстым, не то что уговорить его помогать Бенкендорфу, однако несколькими годами позднее интрига графа Александра Христофоровича все же удалась – и Яков Толстой сделался русским агентом во Франции, причем трудился во благо России, сколь я наслышана, отменно.
Итак, мы отбыли. Обычно русские баре путешествовали с огромным багажом, целыми обозами, совершенно как малороссийские чумаки: несколько возов и телег, рыдванов, дормезов, карет тянулись по дорогам, даже если это была поездка всего лишь между Москвой и Петербургом. Да и Юсуповы, которые перевозили с места на место только придворные наряды, ну и самый необходимый для дороги запас провианта (питаться на постоялых дворах тогда принято не было, да и опасно было сие для живота – в обоих значениях этого слова: как собственно для чрева, так и вообще для жизни), хотя любой из их домов был набит вещами, необходимыми не просто для проживания, но проживания роскошного, тем не менее не обходились без нескольких карет с возами.
Я воображала, что и для поездки за границу караван соберется преизрядный, однако мы поместились в трех каретах, самых легких. При мне были две горничные, при князе – два камердинера. Да еще и выбирать пришлось, которых взять, ведь прислуги в доме обитало огромное количество! Собственно, для высшего дворянства иметь мало прислуги считалось зазорным в то время, не знаю уж, как теперь, ибо давно не была в России. У Юсуповых в каждом доме имелись дворецкий, который предпочитал называться на иноземный лад метрдотелем, по три камердинера у обоих князей (один заведовал гардеробом и помогал при одевании, другой был брадобреем и лекарем, третий – куафером). При них еще состояли подкамердинеры. Мне служили горничные, в комнатах – девки. Были люди при серебре, при свечах, при белье, при буфете, при погребе, при кладовых, при леднике… Официанты, лакеи, кучера, повара, работные бабы в их подчинении, дворники, полотеры, водовозы и водоносы, судомойки и поломойки – всех не счесть! Уехав за границу, я эту глупость русскую – держать бессчетно дворни – бросила. Все равно там половину народу бездельничало, и чтоб заставить поломойку комнатную крыльцо подмести, ее прежде требовалось высечь – нипочем чужим делом не желали заниматься!
Из камердинеров были князем Борисом взяты в Париж только гардеробщик да брадобрей, а куафера дома оставили, отчего он себя жизни с горя лишил, как только мы отбыли, и пришлось из Парижа привезти нового. Мои горничные девки тоже все перецапались, всем хотелось поехать, вот мне было хлопот их мирить да утихомиривать. А еще больше – с тем, какие вещи с собой взять. Мужем сказано было: "Только самое нужное берем, нечего просвещенную Европу нашими узлами смешить!" Кстати, потом я узнала, что оная Европа путешествует точно так же, как наши непросвещенные господа, по-цыгански волоча за собой весь скарб – например, при переездах за город на лето или на морские купания.
Одежды много мы не брали, только дорожную да чтоб на первое время показаться, надеясь заново построить гардероб в Париже. Каждое взятое платье я просто на коленях вымаливала! А впрочем, ну чем мы могли удивить столицу моды?! Разве что теми нарядами, которые были куплены в модных французских, голландских и английских магазинах на Невском, от Адмиралтейского бульвара до Аничкова моста, в этом средоточии тогдашнего русского "дамского счастья". Конечно, прежде всего именно из-за них я предпочитала Петербург Москве, где не было таких сверкающих витрин, такого красочного изобилия товаров – глаза разбегались, глядючи на кружева да роскошные ткани: все эти шелка, грогрены, батисты, бархаты, на облатковые и живые цветы, хрустальные склянки, платья, куклы, чепчики, атласные туфли, новомодные бра и шандалы, шляпки, шали, платки, браслеты, перчатки бесчисленного разнообразия…