Когда они добрались до прибрежного городка, все прохожие стали оглядываться на них. Светлый Вестник, подумала она, из сказочного Черного Леса. Дышит глубоко, расправляя широкую грудь, идет очень прямо, а потом еще эта праздничная улыбка, от которой ей делалось весело и легко. Она была горда тем, что шла рядом с ним, словно несла трофей. Как женщина, она и гордилась из женского тщеславия, из любви к победам. Его залихватская походка рождала у Сабины иллюзию силы и мощи: она очаровала, завоевала такого мужчину. Она выросла в собственных глазах, хотя знала, что это ощущение ничем не отличается от опьянения и что оно исчезнет, как восторг после спиртного, а на следующий день она будет чувствовать себя еще более неуверенной, даже еще более слабой в душе, выжатой, пустой внутри.
Душу, в которой она постоянно ощущала неуверенность, эту структуру, всегда столь близкую к коллапсу, которую можно было запросто уязвить грубым словом, невниманием, критикой, которая пасовала перед трудностями, преследовало видение катастрофы, какие-то навязчивые предчувствия, которые она слышала в "Вальсе" Равеля.
Вальс, ведущий к катастрофе: кружение в блестящих воздушных юбках, на полированных полах, в бездну, минорные ноты, симулирующие легкость, насмешливый танец, минорные ноты, напоминающие о том, что судьба мужчины управляется первичной тьмой.
Душу Сабины время от времени поддерживал искусственный луч, поддержка для удовлетворения тщеславия, когда этот столь явно привлекательный мужчина шел рядом с ней, и все, видящие его, завидовали женщине, его очаровавшей.
Когда они расставались, он на европейский манер склонился над ее рукой, с насмешливой уважительностью, однако голос его прозвучал тепло, когда он повторил:
- Так вы придете?
Ни его привлекательность, ни совершенство, ни бесстрастность не трогали ее, а это легкое колебание - тронуло. Потому что на мгновение он сделался неуверенным, на мгновение она почувствовала в нем человеческое существо, потерявшее часть своей неуязвимости и оттого ставшее чуть ближе.
Она сказала:
- Меня ждут друзья.
Тогда медленная по своему развитию, но до неприличия ослепительная улыбка озарила его лицо, в то время как он стоял в полный рост и салютовал:
- Смена караула у Букингемского дворца!
По его ироничному тону она поняла, что он полагает, будто она встречает не друзей, а скорее всего другого мужчину, другого любовника.
Он бы не поверил в то, что она хочет вернуться в свою комнату, чтобы смыть песок с волос, натереть загоревшую кожу мазью, нанести новый слой лака на ногти и, лежа в ванне, воскресить в памяти каждый шаг их неожиданной встречи, поскольку у нее была привычка смаковать опьянение от прожитого не один раз, а два.
Девушку, с которой она делила комнату, ей было вполне достаточно просто предупредить о том, что вечером ее не будет, однако именно в этот вечер у них на одну ночь остановилось третье лицо, и эта женщина была не только знакомой ее, но и Алана; поэтому уход делался более сложным. Еще раз ей придется своровать экстаз и лишить ночь опьянения. Она выждала, пока они обе не уснут и тихонько вышла на улицу, однако направилась не к Главной улице, где прогуливались все друзья-артисты, готовые предложить ей свою компанию. Она перебралась через поручни причала, соскользнула по деревянному столбу, поцарапав руки и попортив платье о ракушки, и спрыгнула на пляж. Она пошла по влажному песку по направлению к особенно ярко освещенной пристани, где "Дракон" предоставлял свое неоновое тело томящимся жаждой исследователям ночи.
Никто из ее друзей не мог позволить себе зайти туда, где даже рояль сбросил некогда благопристойный вид и добавил танец своего обнаженного внутреннего механизма к прочим движениям, раздвигая диапазон пианиста от абстрактных нот до дисциплинированного балета запрокидывающихся шахматных фигур на трясущихся проволочках.
Чтобы добраться до ночного клуба, ей пришлось карабкаться по огромным железным перекладинам, воткнутым в сверкающие столбы, за которые цеплялись ее платье и волосы. Она пришла запыхавшись, словно ныряла с пристани и возвращалась обратно, освобождаясь от объятий морского ила. Однако ее никто не заметил, кроме Филипа. Прожектор был направлен на певца льстивых блюзов.
Радостный румянец проглянул даже сквозь густой загар. Он отодвинул для нее стул и, наклонившись, шепнул:
- Я боялся, что вы не придете. Проходя мимо вашей студии в десять, я не увидел там ни одного огонька, тогда я подошел и постучал в окно, не очень сильно, потому что по ночам я плоховато вижу, и опасался оплошать. Никто мне не ответил. Я бродил в темноте… ждал…
От испуга, что Филип мог разбудить ее подруг, из-за того, что опасность была предотвращена, она почувствовала, как у нее повышается температура, жар в крови, спровоцированный опасностью. Его ночная привлекательность стала лекарством, а картина того, как он, ночью, вслепую разыскивает ее, тронула и обезоружила Сабину. Глаза ее теперь сделались темными и казались обведенными угольной пылью, как у восточных женщин. Веки слегка голубели, а брови, которые она не выщипывала, отбрасывали тени, из-за чего темное мерцание глаз казалось исходящим из более глубокого источника, нежели при свете дня.
Ее глаза впитывали в себя яркое сочетание его черт, контраст между сильной головой и руками, с длинными пальцами, лишенными волос и покрытыми тончайшим пушком. Он не только ласкал кожу вдоль ее руки, но, казалось, оказывал давление искусного музыканта на скрытые нервы инструмента, который был хорошо ему известен, приговаривая:
- Красота вашей руки схожа с красотой вашего тела. Если бы я не знал вашего тела, мне бы захотелось его увидеть теперь, когда я вижу форму руки.
Желание сотворило вулканический остров, на котором они лежали в трансе, ощущая под собой подземные вихри, танец пола и стола и магнитные блюзы, вырванные с корнем желанием, лавины телесной дрожи. Под нежной кожей, под усиками секретных волосков, под извилинами и долинами плоти текла вулканическая лава, раскаленная страсть, и там, где она обжигала, голоса исполняемого блюза переходили в крик грубой ярости, неукрощенный крик наслаждения птицы и зверя, крик опасности, крик страха, крик деторождения, крик раненой боли, исходящий из хриплой дельты природных впадин.
Дрожащие предчувствия, волнующие руку и тело, сделали танец невыносимым, ожидание - невыносимым, курение и беседу невыносимыми, скоро должен был наступить неукротимый припадок чувственного каннибализма, радостной эпилепсии.
Они бежали от глаз мира, от порочных, грубых, яичниковых прологов певца. Вниз по ржавым решеткам лестниц, в подземелье ночи, благосклонной для первого мужчины и первой женщины в начале мироздания, где не существует слов, чтобы овладеть друг другом, где нет музыки для серенад, нет подарков для обольщения, нет турниров для произведения впечатления и внушения покорности, никаких второстепенных орудий, украшении, ожерелий, корон для подчинения, а есть только один ритуал, радостное, радостное, радостное, радостное пронзание женщины чувственной мачтой мужчины.
Открыв глаза, она обнаружила, что лежит на корме лодки, а под ней - пальто Филипа, любовно защищающее ее от осадков, просачивающейся влаги и ракушек. Филип лежит рядом, только его голова находится выше ее, а ноги вытянуты дальше, чем ее. Он спит, спит крепко и глубоко дышит. Она садится в лунном свете, сердитая, обеспокоенная, разбитая. Лихорадка достигла своего апогея и уже спала отдельно от желания, оставив его неудовлетворенным, на мели. Высокая температура и никакого климакса - Гнев. Гнев - это ядро не расплавится, пока Сабина мечтает быть как мужчина, свободной обладать и желать в приключении, получать удовольствие от незнакомца. Ее тело не растает, не поддастся грезам о свободе. Оно обмануло ее в приключении, за которым она охотилась. Лихорадка, надежда, мираж, приостановленное желание, неудовлетворенное, будут с ней всю ночь и весь следующий день, будут гореть в ней не затухая, отчего окружающие скажут:
- Какая же она чувственная!
Проснувшись, Филип с благодарностью ей улыбнулся. Он дал, взял и был доволен.
Сабина, лежа, думала о том, что никогда больше его не увидит, хотя отчаянно этого хотела. Он рассказывал о своем детстве и любви к снегу. Он обожал ходить на лыжах. Потом без перехода возник некий образ, уничтоживший эту идиллическую сцену, и Филип сказал:
- Женщины никогда не оставят меня в покое.
Сабина ответила:
- Если хочешь быть с женщиной, которая не всегда будет ждать того, что ты займешься с ней любовью, будь со мной. Я пойму.
- Ты умница, что так говоришь, Сабина. Женщины склонны обижаться, если ты не всегда готов и не в настроении разыгрывать романтического любовника.
Ее слова вернули его на следующий день, когда он признался, что в жизни не проводил с женщиной более одного вечера, потому что "после этого она начинает требовать слишком многого, начинает предъявлять претензии…"
Он пришел, и они отправились гулять в дюны. Он был разговорчив, но ни разу не затрагивал личностного. В душе Сабина надеялась на то, что он расскажет ей что-нибудь такое, что расплавит неподдающееся чувственное ядро, что она ответит, что он пробьется через ее сопротивление.
Потом абсурдность подобных ожиданий насмешила ее: искать нового рода сплав, потому что добиться чувственного ей не удалось, тогда как хотела она именно чувственного, добиться мужской свободы в приключении, добиться удовольствия без зависимости, что могло освободить ее от всех тревог, связанных с любовью.
Мгновение она видела в своих любовных тревогах подобие тех, что знакомы наркоманам, алкоголикам, заядлым игрокам. Тот же непреодолимый импульс, напряжение, принуждение и затем депрессия, следующая за уступкой импульсу, резкая смена чувств, горечь, депрессия и снова принуждение…
Трижды море, солнце и луна были насмешливыми свидетелями ее попыток по-настоящему обладать Филипом, этим авантюристом, мужчиной, из-за которого ей завидовали другие женщины.
И вот теперь, уже в городе, окруженная пурпуром осени, она шла к его квартире после того, как он ей позвонил, колокольчики на индийском кольце, подаренном им, весело позванивали.
Она вспоминала свою боязнь, что он исчезнет вместе с летом. Он не попросил ее адреса. За день до его отъезда приехала подруга. Он говорил об этой женщине сдержанно. Сабина угадала, что она важна ему. Она была певицей, он ее учил, их связывала музыка. Сабина слышала в его голосе уважительные нотки, которые ей не хотелось вдохновлять, но которые напоминали тон Алана, когда он заводил разговор о ней. К этой другой женщине Филип испытывал то же чувство, что Алан к Сабине. Он с нежностью рассказывал о ее слабом здоровье Сабине, которая так неистово хранила тайну того, что замерзала, когда они плавали, или уставала, когда их прогулки затягивались, или перегревалась на солнце.
Сабина придумала игру в суеверия: если эта женщина красива, тогда Сабина больше его не увидит. Если же нет, если ее непоколебимо любят, тогда Сабина могла быть прихотью, капризом, лекарством, лихорадкой.
Увидев ее, Сабина удивилась. Она была некрасива. Бледная, самоуничижительная. Однако в ее присутствии походка Филипа становилась мягкой, счастливой, размякшей от счастья, менее натянутой, менее высокомерной, нежно-умиротворенной. Вместо вспышек молний в льдисто-синих глазах - мягкое сияние раннего утра.
И Сабина поняла, что, когда ему понадобится лихорадка, он позвонит ей.
Теряясь в бесконечных пустынях бессонницы, она подбирала запутанную нить своей жизни и разматывала ее с самого начала, надеясь обнаружить то место, в котором дороги начинали беспорядочно скрещиваться.
Сегодня она вспомнила лунные ванны, словно начало ее жизни отмечалось ими, а вовсе не родителями, школой, родиной. Словно они определили направление ее жизни больше, нежели наследие и имитирование родителей. В этих лунных ваннах, должно быть, и скрывался секрет мотивации ее поступков.
В шестнадцать Сабина принимала лунные ванны, прежде всего потому что все принимали солнечные, и, во-вторых, признавала она, потому что ее уверяли, будто эти ванны опасны. Воздействие лунных ванн было неизвестно, однако подразумевалось, что эффект от них может быть противоположен солнечным.
Когда она только еще начинала подвергать себя лунному воздействию, ей было страшно. Какими будут последствия? Существовало множество табу, запрещавших смотреть на луну, многие легенды рассказывали о том зле, которое может с тобой произойти, если уснешь при лунном свете. Она знала, что на сумасшедших луна влияет раздражающе, что некоторые приобретают животную привычку выть на луну. Она знала, что в астрологии луна правит ночной жизнью подсознательно, незримой для сознания.
Однако она всегда предпочитала ночь дню.
Летом лунный свет падал прямо на ее постель. Она по несколько часов лежала под ним нагая и все думала о том, что сделают эти лучи с ее кожей, глазами и - глубже - с ее чувствами.
Благодаря этому ритуалу ей казалось, что ее кожа привыкает к различному свету, к сиянию ночи, искусственной люминесценции, которая показывала всю свою лучезарность только ночью, при искусственном освещении. Окружающие это замечали и спрашивали, что происходит. Было высказано предположение, что она употребляет наркотики.
Это подчеркнуло ее любовь к таинственному. Она медитировала на эту планету, сохранявшую одну свою половину в темноте. Она чувствовала некое родство с ней, потому что это была планета любовников. Ее восторг перед ней, ее стремление купаться в лунных лучах объясняли отвращение Сабины к дому, замужеству, детям. Она стала воображать, будто знает ту жизнь, которая происходит на Луне. Без дома, без потомства, свободные любовники были там не связаны даже друг с другом.
Лунные ванны кристаллизовали многие из желаний и предположений Сабины. До этого мгновения она познала только обычный протест против окружавшей ее жизни, тогда как теперь она начала видеть формы и цвета других жизней, области слишком глубокие, странные и отдаленные, чтобы их можно было обнаружить, она начала понимать, что ее отрицание жизни заурядной имеет свою цель: послать ее, как ракету, в другие формы бытия. Протест же был просто электротрением, аккумулирующим заряд той энергии, которая забросит ее в космос.
Она поняла, почему ее так злит, когда люди говорят о жизни, как об Одной жизни. Она поверила, что в ней самой заключены мириады жизней. Изменилось ее восприятие времени. Она остро и горестно ощутила краткость жизни физической. Смерть казалась ужасающе близка, а путь к ней - головокружительным; но так было только, когда она думала о жизнях вокруг, принимая их временные рамки, часы, измерения. Все, что делалось вокруг, сокращало время. Все говорили об одном рождении, одном детстве, одной юности, одном романе, одном замужестве, одной зрелости, одном старении, одной смерти, а потом переносили тот же монотонный цикл на своих чад. Между тем Сабина, приведенная в действие лунными лучами, чувствовала, что в ней зарождается сила, способная растянуть время в разветвление мириада жизней и влюбленностей, растянуть путешествие до бесконечности, следуя по необъятным и роскошным ответвлениям, как происходит у вкладчицы-куртизанки с ее многочисленными страстями. Семена многих жизней, мест, многих женщин, заключенных в ней, оплодотворились лунными лучами, потому что те истекали из безграничной ночной жизни, которую мы обычно осознаем только в наших снах, которая хранит корни, уходящие во все великолепие прошлого, переносит обогащенные отложения в настоящее и выпускает их в будущее.
В наблюдении за луной она приобрела уверенность в продлении жизни за счет глубины чувств, диапазона и бесконечной множественности опыта.
Это пламя стало гореть в ней, в глазах и под кожей, как тайная лихорадка, а ее мать смотрела на нее и сердито говорила:
- Ты похожа на чахоточную.
Пламя жизни, ускоренной лихорадкой сияло в ней и притягивало людей, как огни ночной жизни выманивают прохожих из мрака пустых улиц.
Когда же она наконец засыпала, начинался беспокойный сон ночного дозорного, постоянно сознающего опасность и вероломство времени, пытающегося обмануть боем ходиков, отмеряющих часы в то время, когда она спит и не может овладеть их содержанием.
Она наблюдала за тем, как Алан закрывает окна, зажигает лампы и запирает замок двери, выходившей на крыльцо. Все было уютно, и тем не менее Сабина, вместо того, чтобы утомленно скользнуть в тепло и мягкость, ощутила внезапное беспокойство, как корабль, который тянут с мертвого якоря.
Образ раскалывающегося корабля, беспокойных останков, прибитых волнами "Ile Joyeuse" Дебюсси, которые сплели вокруг нее все туманы и разложения далеких островов. Появились звуки-образы, груженные, как караван, специями, золотыми митрами, дароносицами и потирами, содержащими послания радости, заставляющие сгущаться мед, текущий между бедер, взмывающие чувственные минареты на телах мужчин, распростертых на песке. Осколки цветного стекла, поднятые со дна морями и разбитые радиевыми лучами солнца и волнами, приливы чувственности покрывали их тела, страсти, затаившиеся в каждой волне, как гармошка северного полярного сияния в крови. Она видела недосягаемый танец, в котором мужчины и женщины были облачены в рутиловые цвета, она видела их беспутство, их отношения друг с другом, бесподобные по красоте.
Желая оказаться там, где было еще удивительней, она заставила близкое, осязаемое казаться некой преградой, задержкой на пути к светлой жизни, ожидавшей ее, и к томящимся вожделением пылким персонажам.
Настоящее - Алан, спрятавший запястья под шелковистыми волосами шатена, его длинная шея, вечно наклоненная вперед, как само древо верности было убито настойчивым, нашептывающим, докучливым сном, оно было компасом, показывающим на миражи, плывущие в музыке Дебюсси, словно бесконечное заманивание, пленение, его слабеющие голоса, словно она слушала не всем своим существом, его становившиеся легче шаги, словно она не шла следом, его обещания, его вздохи наслаждения, делавшиеся яснее по мере того, как проникали в более глубокие области ее тела прямо через чувства, несущие на воздушных балдахинах все трепещущие стяги гондол и дивертисментов.
"Clair de Lune" Дебюсси сиял в других городах… Она хотела оказаться в Париже, городе, благоприятном для любовников, где полицейские улыбались в знак оправдания, а таксисты никогда не прерывали поцелуя…
"Clair de Lune" Дебюсси лил свой свет на лица многих незнакомцев, на многих Iles Joyeuses, музыкальные праздники в Черном Лесу, маримбы, играющие у подножий курящихся вулканов, бешеные, опьяняющие танцы на Гаити, а ее там не было. Она лежала в комнате с закрытыми окнами при свете лампы.