* * *
Эммелина проснулась в тревоге и страхе, какое-то время лежала, не понимая, чем они вызваны. Все вокруг было странным, не таким, как всегда. Она огляделась: на двух матрацах, служивших постелями, спали дети. Ей потребовалось усилие, чтобы вспомнить их имена. Взгляд скользнул дальше: скошенный потолок, балки, небо, видневшееся сквозь маленькое окошко. Подумалось почему-то, как хочется, чтобы шел снег, и почти сразу же вспомнилось, почему этого хочется. Настал день, когда отец должен отвезти ее и Уоткинсов в Халлоуэлл, где они сядут в дилижанс, идущий в Портленд. Из Портленда Ханна и Абнер отправятся к себе в Линн, а Эммелина, если все пойдет по плану, пересядет в один из фургонов, которые высылают из Лоуэлла за едущими работать на фабрики девушками.
Сев на постели, она посмотрела на спящего рядом Льюка, потом на Гарриет, спавшую с другой стороны. Сразу за Гарриет лежал Эндрю, потом Абрахам, еще дальше Розанна, Ребекка. В первую свою ночь в Файетте Ханна и Абнер тоже устроились кое-как с краю на этом матраце, но выспались плохо, и пришлось из соломы и одеял сделать для них отдельное ложе и разместить в нижней комнате, наискосок от кровати родителей. Сейчас, когда дети спали, все дышало покоем, и даже Гарриет, целых три дня – с тех пор как отъезд Эммелины стал делом решенным – едва подавлявшая бешенство, казалась спокойной и кроткой.
Ярость Гарриет была вызвана тем, что кусок домотканой материи, предназначавшийся ей на платье (то, что она носила, было уже прозрачным от ветхости; она не снимала его второй год, а перед тем Эммелина – два года), по настоянию Ханны, категорически объявившей, что нельзя ехать в Лоуэлл, не имея одежды на смену, передали Эммелине, которая с помощью тетки соорудила себе из него еще одно платье. В результате вплоть до вчерашнего вечера Гарриет всем своим поведением показывала, что отъезд Эммелины – просто замаскированный предлог сшить ей обнову.
Гарриет была четвертым ребенком в семье, но второй девочкой: родилась после Льюка и Эндрю. Единственная из всех, она вечно ссорилась с Эммелиной. А в прошлом году – ей было тогда девять лет – в ответ на какую-то просьбу вдруг прошипела: "Ты не приказывай – ты мне не мать!" – с такой злостью, что Эммелина вся сжалась, как от удара.
В душе Эммелина была, пожалуй, уверена, что Гарриет рада ее отъезду, и поэтому просто остолбенела, когда, взобравшись вчера перед сном на чердак, вдруг обнаружила, что сестра просто места себе не находит. Стоило Эммелине подойти к матрацу, как Гарриет, обхватив ее руками, запричитала сквозь слезы: "Эмми, не езди в Лоуэлл! Эмми, я так боюсь за тебя!"
– Ну зачем нам бояться Лоуэлла? – ответила Эммелина, очень стараясь говорить твердо, чтобы страх Гарриет не всколыхнул ее страхи. – Лоуэлл вовсе не страшный. Просто там все другое, чем здесь.
Но Гарриет только горше расплакалась, и Эммелине пришлось ее успокаивать, обнимая и гладя по волосам, обещая, как только приедет в город, сразу же очень подробно обо всем написать. В конце концов Гарриет стихла, легла, сама отодвинувшись к краю матраца так, чтобы и Эммелине было достаточно места (в другое время ее приходилось упрашивать сдвинуться хоть чуть-чуть), и уже вскоре заснула – дыхание сделалось ровным и мерным.
Тогда Эммелина, встав на колени, лицом к чердачному окошку, принялась молиться. Льюк, сам нередко забывавший прочитать молитвы, видя ее на коленях, обычно вскакивал и молился вместе. Но в этот вечер он продолжал лежать молча, одеревеневший, несчастный. Уже устроившись рядом с ним на матраце, Эммелина увидела в проникавшем через окно слабом свете, что он лежит с открытыми глазами, а коснувшись его лица обнаружила слезы.
– Не плачь, Льюк, это ведь не надолго, – пообещала она.
– А я и не плачу, – пробурчал он в ответ.
Теперь, утром, Эммелине не захотелось будить ни Льюка, ни остальных. Она надеялась хоть немного побыть наедине с матерью. Встав осторожно с матраца, она спустилась по лесенке в нижнюю комнату. Мать сидела возле горевшего очага, кормила грудью крошку Уильяма. Все прочие еще спали. Мать улыбнулась устало:
– Ты спала, Эмми? Я так волновалась, что глаз не сомкнула.
– Не надо так, мама: мне вовсе не страшно.
Она повесила свое новое платье на гвоздик, вбитый в кирпичную стенку над очагом. Так оно будет теплым, когда придет пора одеваться. Платье… Кусочек слюды спрятан в одном из его карманов.
Деревянный сундучок, который Льюк смастерил для ее пожитков (а Эндрю вырезал в подарок деревянный гребешок), стоял теперь на краю длинного стола. Сундучок этот (размером фут на два фута) был сделан из гладких сосновых досок. Льюк, добросовестный и аккуратный, зачистил все до одной зацепки-зазубринки и пригнал крышку плотно и крепко.
– Отец говорит, что ты можешь не ехать, если не хочешь, – сказала ей мать. – Еще не поздно. Все можно еще отменить.
Милый папа! Волна любви захлестнула ее. Вот если бы он проснулся сейчас и сел рядом с ними! Как давно они не сидели втроем у огня без голоса Ханны, бубнящего непрерывно над ухом, или же без других таких же досадных помех!
Быстро скользнув в свое новое платье, она достала гребень, подарок Эндрю. Мать уже кончила кормить Уильяма, и, взяв его на руки, Эммелина уселась на пол перед качалкой, а мать расплела ей косы и стала любовно расчесывать волосы. Был момент, когда Ханна вдруг заявила, что волосы надо подкоротить: тогда Эммелине легче будет с ними справляться. Но в ответ все лишь глянули на нее изумленно и промолчали. Эммелину никогда в жизни не стригли, и волосы падали ниже пояса, светло-каштановые, в золотых искорках летом, более темные и шелковистые зимой. Гарриет каждый год объявляла, что тоже хочет отпустить волосы, но, когда наступала жара, они ей надоедали и она просила, чтобы ее подстригли. Гарриет не хватало терпения для ухода за волосами, а мать почти непрерывно была занята. Но в это утро Сара не торопясь водила расческой по волосам Эммелины, а потом не спеша аккуратно их заплетала. И еще раньше, чем косы были готовы, Эммелина вся погрузилась в спокойно-сладкий полусон и поэтому резко вздрогнула, обнаружив, что комната вдруг оказалась полной людьми и шумной. Проснулись Ханна и Абнер, тут же откуда-то появился отец, а следом Льюк и другие затопали с чердака.
Так что последние часы дома, в Файетте, она провела не в спокойном общении с родителями, а в суматохе различных утренних дел. И прежде чем она осознала, что пришло время расстаться, отец уже запряг лошадь и вывел готовую повозку на дорогу.
Словно во сне, накинула она шаль, перевязала свой сундучок веревкой, предметом нужным и ценным в хозяйстве, но выделенным ей отцом. Потом принялась целовать всех на прощание, стараясь не прижиматься слишком надолго. Ханна и Абнер вслед за отцом вскарабкались на сиденье, и она втиснулась рядом с ними, но, уже сидя в повозке, не смогла удержаться, чтобы не наклониться еще раз, не обнять мать. И тогда Сара вложила ей в руки Библию.
– Ну что ты, мама, я не могу ее взять, – прошептала она.
– Ты привезешь ее обратно, – ответила мать. – К тому же кому читать без тебя?
Сару забрали из школы, когда она ходила во второй класс. Умерла мать, и в доме нужна была помощница – ухаживать за младшими. Так и не выучившись толком грамоте, Сара настойчиво требовала, чтобы Эммелина ни за что не бросала школу, и так продолжалось до прошлого года, пока ей не стало совсем уже не под силу справляться без помощи дочки хотя бы неделю.
Пока Эммелина решала, имеет ли она право увезти Библию, повозка медленно тронулась и покатилась.
Они проехали мимо усадьбы Райтов, потом мимо Уилсонов, у которых сарай стоял с прогнутой крышей – не выдержал тяжести прошлогоднего снега. При виде повозки гуси Уилсонов загоготали тревожно, сгрудились, заметались. Все это Эммелина видела очень отчетливо, но будто издалека. Ей казалось, она давно уже не в Файетте и смотрит на него откуда-то через перевернутую подзорную трубу. Прежде она не ездила дальше Ливермол Фолса, а это – если поехать в другую сторону – всего-навсего несколько миль от дома. Ее затошнило, хотя за завтраком она не съела ни крошки.
Мимо лавки, мимо стоящего на Развилке трактира Джадкинса, и дальше – на Халлоуэллскую дорогу. Еще совсем недавно, стремясь завербовать побольше девушек, фабрики рассылали фургоны по всем дорогам штатов Нью-Гемпшир и Мэн. Но теперь надобность в этом исчезла. Фургоны ходили лишь в Портленд и в Нашуа, и девушкам, не имевшим возможности доехать туда самостоятельно, попасть в Лоуэлл было непросто.
Во все время пути она не говорила с отцом и даже не поворачивалась к нему. Она была как бы окружена какой-то твердой оболочкой, необходимой, чтобы не дать воли чувствам. Когда, прибыв в Халлоуэлл, они стояли все на крыльце перед тамошней лавкой и Ханна предложила Генри Мошеру ехать домой, не дожидаясь дилижанса, Эммелина не испытала ничего, кроме облегчения. Она была твердо уверена: как только отец уедет, защитная оболочка станет совсем уже крепкой.
– Поезжай, Генри, – сказала Ханна, – уже почти полдень. А с Эммелиной все будет в порядке. Правильно я говорю, Эммелина?
– Да, папа, со мной все в порядке, папа. – Ее голос дрогнул, но не сорвался. – Я напишу вам из Лоуэлла, как только смогу.
Он посмотрел на Уоткинсов, снова взглянул на нее. Обнял. Потом повернулся и молча зашагал прочь.
Абнер отправился в трактир напротив, а Ханна и Эммелина, зайдя в помещение лавки, устроились на бочонках около печки. Лавка была значительно больше файеттской, и сейчас в ней работало несколько человек. Передний угол, отгороженный деревянным прилавком, а выше – решеткой с окошками, использовался для почты. В глубине мальчик – примерно ровесник Эммелины – усердно молол зерно, а возле окна, сразу за печкой, сидела женщина и пришивала к сапогу подошву. Лавка в Файетте всегда предлагала три вида тканей, тут выбор был куда больше и среди прочего продавались и набивные хлопчатобумажные. Прошло сколько-то времени, и женщина поинтересовалась, не хотят ли они чаю.
– Нет, спасибо, – отрезала Ханна.
Дома не закрывавшая рта, она в лавке, среди чужих, как будто язык проглотила и сжалась. Эммелина с большим удовольствием выпила бы сейчас чаю, но все не решалась сказать это тетке.
Женщине, пришивавшей подошву, явно хотелось поговорить. Однако, почувствовав это, Ханна подчеркнуто пресекла все попытки. Наклонясь к Эммелине, она стала тихим, настойчивым голосом повествовать о тех радостях жизни в Лоуэлле, о которых не рассказала ей дома.
Но каждое слово Ханны имело эффект, обратный задуманному. Когда она говорила о новых подругах, которые, безусловно, появятся у Эммелины в городе, та вспоминала, что с девочками ей было всегда труднее и хуже, чем с мамой. Когда Хана рассказывала, сколько книг она сможет брать из библиотеки, в памяти Эммелины всплывало, как в прошлом году учительница дала ей "Пионеров" Джеймса Фенимора Купера и она вслух прочитала роман от корки до корки. Все домашние были просто захвачены, а потом чувствовали вину оттого, что мистер Купер увлек их гораздо больше, чем увлекала когда-либо Библия. Когда же Ханна решила дать ей записку с именем своей подруги лоуэллских дней и выразила надежду, что Эммелина сумеет у нее поселиться, перед глазами у Эммелины всплыла картина родного дома. Она увидела мать: та сидела у очага и напевала, держа на коленях ребенка. Кажется, это был кто-то из умерших детей, но сколько она ни напрягалась, лица было не разглядеть и понять, кто же это, – невозможно.
Цокот копыт, скрип и скрежет колес сразу же уничтожили все видения. Дилижанс прибыл. Она подбежала к окну и просто ахнула от восторга. Перед лавкой стоял не обычный крытый фургон, который она ожидала увидеть, а нечто великолепное, сверкающее новехонькой ярко-зеленой краской (да еще с красно-желтыми полосками) и запряженное парой коней, может быть и не самых красивых на свете, но все-таки во много раз лучше замученных жалких кобыл, таскавших повозку отца.
– Ну как, Эммелина? Что теперь скажешь? – спросила Ханна с явным удовлетворением.
В лавке тем временем началось оживление. Никто оттуда не ехал, но хозяин посылал с дилижансом несколько тюков и сумку почты. Абнер, выйдя из трактира, пересек улицу. Еще трое мужчин остановились на крыльце и стали следить за отправкой. Кучер принес воды лошадям. Ханна явно вздохнула свободнее и даже поведала шившей сапоги женщине, что едет в Портленд, везет племянницу, ну и так далее… Мать объясняла, что резкость Ханны совсем не от злости, она добрая и, как может, пытается всем помочь. Вспомнив ее слова, Эммелина почувствовала, что ей сейчас просто необходимо поверить в это.
Внутри дилижанс разочаровывал с первого взгляда. Для того чтобы толком узнать все его неудобства, требовалось, конечно, время, но неопрятный вид стен из некрашеных грубых сосновых досок виден был сразу и даже наводил на мысль, что человека, который так тщательно и любовно красил наружные стены, внезапно позвали куда-то, прежде чем он закончил работу. Сиденья были под стать неприглядному виду: три узкие скамейки – ничего больше.
На первой из них сидели трое пассажиров. Они даже не шевельнулись, чтоб поприветствовать вновь вошедших, да и друг с другом за всю дорогу не обменялись ни словом. Странная группа состояла из очень немолодой супружеской пары и женщины помоложе, которая могла бы по возрасту быть им дочерью, но, как позднее стало известно Эммелине, была на самом деле свояченицей. Разорившись, они вынуждены были расстаться со своей фермой возле Огасты и ехали теперь в Лоуэлл искать работу. Уоткинсы и Эммелина заняли заднюю скамейку. Средняя оставалась свободной до Льюистона, где к пассажирам прибавилось четверо новых.
Это была семья: трое детей, мал мала меньше, и юное существо, которое они все звали мамой, хотя по виду она была ненамного взрослее Эммелины. Двое старших уселись самостоятельно на скамейку, а малыша мать взяла на колени. Довольно долгое время дети молчали. Но потом, оправившись, вероятно, от страха, который сковывал их вначале, принялись егозить, ныть и капризничать. Малыш плакал почти беспрерывно, а старший мальчик то и дело спрашивал: "Ну когда ж мы приедем в Лоуэлл, мама? а мама? когда мы приедем?" – и это звучало как очень печальный припев грустной песенки. Эммелина просто не знала, кого из них жалеть больше, и изумилась, увидев, что Ханна и Абнер, сидящие справа и слева от нее, то смотрят в окошки, то дремлют, не замечая людского горя, хотя оно совсем рядом.
– Можно я как-нибудь помогу ей? – прошептала, не выдержав, Эммелина.
– Но ты ведь не знаешь, кто это, – с пафосом возразила Ханна и замолчала, как будто ответила на вопрос.
Эммелина взяла в руки Библию, но в тряском дилижансе читать было немыслимо – книгу пришлось отложить. Она закрыла глаза, надеясь, что сможет поспать. Но стоило векам смежиться, как вспомнился сразу родной чердак, и, спеша поскорее стряхнуть наваждение, она снова открыла глаза. В этот момент дилижанс тряхнуло на редкость сильно и маленькая девочка, повернувшаяся, чтобы рассмотреть Эммелину, слетев со скамейки, плюхнулась ей на колени, не удержавшись, свалилась на пол да так и застряла между сиденьем и ногами Эммелины. Мать же, вместо того чтобы поднять ее, принялась громко орать на жалобно плачущую девчушку.
– Простите, мисс, – обратилась она затем к Эммелине (развернувшись, как прежде дочка, и сидя теперь к ней лицом), – вы понимаете, у нее ненарочно так получилось. – Слова, произносимые молодой женщиной, звучали странно и непривычно, и Эммелина с трудом понимала ее.
– Что вы, ничего страшного, – ответила она. – Можно я помогу ей подняться?
Услышав эти слова, девочка тут же успокоилась, замолкла и снизу вверх глянула на Эммелину. Как и у матери, у нее были большие карие глаза и цвет кожи темнее, чем Эммелине случалось когда-либо видеть. Без колебаний позволив взять себя на руки, она прижалась к груди Эммелины с такой доверчивостью, словно всю жизнь провела у нее на коленях. Матери было не так легко успокоиться. Прислонясь к стенке, она тихо плакала, а старший мальчик – ему, наверное, было лет пять – смотрел в окно, вскакивал поминутно, чтобы лучше все видеть, и беспрестанно получал от матери предупреждение: вот сейчас упадешь и кого-нибудь ушибешь. Наконец Эммелина сообразила, что женщина говорит на каком-то диалекте, и стала внимательно прислушиваться, стараясь выуживать легче распознаваемые слова. А между тем младенец на коленях у матери вел себя беспокойно. Тревоги большого мира еще не коснулись его, но он тоже, казалось, страдал, реагируя на страхи и волнения матери.
– Они, наверное, слишком малы для таких путешествий, – робко сказала Эммелина, и это замечание сразу же вызвало бурный поток слез, сопровождаемый столь же бурным рассказом, в котором поначалу она угадывала лишь крохи, но потом, постепенно сориентировавшись, начала понимать почти все.
Выяснилось, что муж юной особы был очень, да-да, очень старым (а может быть, просто гораздо старше ее). Во время кампании двенадцатого года он воевал с англичанами. Жена его умерла. Дети, став взрослыми, разъехались; кажется, переселились на Запад. А ему шел уже пятьдесят второй год, когда они встретились в Монпелье, штат Вермонт (ее семья перебралась туда из Монреаля, переезжали, еще когда жив был отец). Ей было пятнадцать, и о замужестве она даже не думала. Их было двенадцать детей у матери, жили они в крайней бедности, а без чужой помощи и вообще не справлялись. Потом вокруг начали поговаривать о фабриках, открывавшихся на Юге, в Манчестере и Лоуэлле. И до встречи с Уолтерсом (или Уотерсом, или Отерсом) она собиралась туда поехать. О женихах она не мечтала и рада была бы никогда не выходить замуж, а просто работать, покупать себе новые платья и вволю есть леденцы. Но Уолтерс проездом попал в Монпелье, и, прежде чем она сообразила, что к чему, они уже поженились (а ведь она была совершенно уверена, что он ухаживает за матерью). После свадьбы он сразу повез ее через штаты Нью-Гемпшир и Мэн в город Халлоуэлл, где надеялся разыскать родственников, которые, как он считал, там жили. Родственников нигде не обнаружилось; за пять лет она трижды беременела и трижды рожала, а ему вдруг приспичило ехать на Запад – следом за взрослыми сыновьями… Конец этой фразы потонул в море слез, что, можно сказать, обрадовало Эммелину, так как давало ей передышку. Щеки пылали: никогда прежде не доводилось ей слышать такой откровенности. Дома, когда мать была в положении, говорить об этом было не принято, а сказать прямо – и вовсе немыслимо. Она вопросительно глянула в сторону Ханны, но та дремала – глаза были закрыты.