Заклятие (сборник) - Шарлотта Бронте 12 стр.


NB. Полагаю, моя задача выполнена. Мне удалось доказать, что герцог Заморна невменяем – да, извилистым окольным путем, но по крайней мере таким, на котором невозможно заблудиться. Читатель, если никакого Вальдачеллы нет, ему бы следовало быть. Если у юного короля Ангрии нет альтер эго, ему следовало бы иметь такого удобного двойника, ибо не должен один человек, обладающий одной телесной и одной душевной природой, если только к ним не примешаны какие-то вредоносные ингредиенты, в здравом рассудке говорить и действовать в такой непоследовательной, двуличной, необъяснимой, непредсказуемой, загадочной и невыносимой манере, к какой он постоянно прибегает по причинам, ведомым лишь ему самому. Я утверждаю, что мой брат сжимает в руке слишком многочисленные бразды, – имеющий уши да услышит. Он дерзкой хваткой собрал все символы власти, он прилагает все усилия души и ума, чтобы их удержать, он днем и ночью, утром и вечером думает, как усмирить завоеванные сердца и земли. Он бьется, чтобы не дать им уйти из-под своей власти. Мозг его пульсирует, кровь кипит, когда они проявляют признаки непокорства (что происходит постоянно) – не дай Бог хоть что-то, ему принадлежащее, вырвется на волю, не дай Бог его всемогущество хоть в чем-то окажется непрочным!.. Великие духи, опустите завесу над этой сценой! Шум, грохот, треск, приглушенные, но грозные раскаты доносятся из облачной гряды, скрывающей от нас будущее. Однако я не смею заглядывать глубже, не смею дольше слушать.

Читатель, вообрази венчанного безумца, низложенного, забытого всеми, отчаявшегося, во мраке скорбного дома. Ни свечи, ни огня в камине, и лишь бледные лучи падают сквозь зарешеченное окно на охапку соломы. Царство утрачено, корона – насмешка, те, кто его боготворил, погибли или отвернулись от своего кумира. "Земля бесстрастна и нема, пустынны небеса" .

О Заморна! Не думай о поле брани, о топоте конских копыт и доспехах, залитых кровью, не думай о смерти средь груды порубленных тел, не жди, что уйдешь под ликующие крики "Победа! Победа!" Пусть трубный глас оплакивает твоих полководцев, пусть "Восстань!" – их боевой клич, а восходящее солнце – их гордый стяг; сам ты гниешь в земле, и если тебя вспоминают, то лишь с презрением: Заморна, многообещающий молодой человек, он замахнулся на то, что не смог осилить, дела его пришли в полный упадок, он сошел с ума и умер в частной лечебнице для душевнобольных на двадцать третьем году жизни.

Ш. Бронте

21 июля 1834 года

Моя Ангрия и ангрийцы

Сочинение лорда Чарлза Альберта Флориана Уэлсли

14 октября 1834 года

И отправились сыны Израилевы из земли нашей, и множество разноплеменных людей вышли с ними, и мелкий и крупный скот, стадо весьма большое. И расположились пред Ваал-Цефоном в пустыне Син. (Точнее, Цин, впрочем, не важно.) И показывал им путь ночью столп облачный, а днем – столп огненный (не есть ли сие точное описание короля Адриана, ангрийцы?). И в своем бегстве разорили они Египтян: не умертвили наших первенцев, но увлекли за собой, говоря, отныне жребий ваш вместе с нами и мы сделаем вам добро. Но не только глас "Аллилуйя!" несся чрез Витрополь, были и те, кто думал, что впору восклицать: "Ихавод, Ихавод, отошла слава наша".

Любовь к показной роскоши у ангрийцев в крови, так стоит ли удивляться, что грандиозное переселение отличалось всегдашней ангрийской помпезностью: в единый день, чуть ли не в единый час, карета каждого восточного вельможи стояла перед дверью его витропольской резиденции, а величественный кортеж, сопровождаемый верховыми, растянулся от восхода до заката – словно грохочущая волна прокатилась по восточному большаку. Остались позади прощальные визиты, последние напутствия и многозначительные предсказания, брюзжание старцев и бахвальство юнцов. Я видел, как некая дама небрежным кивком прощается с подругой, а ее торжествующая, дразнящая улыбка призвана олицетворять квинтэссенцию рафинированного (не вульгарного) ангрианизма. Сколь тяжко для уравновешенного и трезвомыслящего витропольца (не говоря уже о раздражительном старом аристократе) наблюдать сие чванливое бесстыдство! Видеть толпы знатных негодяев и орды безродных мерзавцев, слоняющихся по городу и без устали толкующих о великом исходе! Внимать речам о багаже, зачастую представлявшем собой одну сменную сорочку, шейный платок, пару чулок да полсоверена мелочью, которые сии искатели приключений, отродясь часов не имевшие, прятали в жилетном кармашке для часов, из опасений быть ограбленными предприимчивыми попутчиками. А уж те не преминули бы – коли представится случай – избавить раззяв от неправедно нажитых барышей, покуда те попивали бы свой эль в "Восходящем солнце", "Пурпурном знамени" или "Гербе Нортенгерленда".

Для того, кто обладает хоть малой толикой здравого смысла, что может быть отвратительнее, чем слушать выскочек, которые со щенячьим восторгом хулят свою Отчизну, дом своих родителей, град, чей божественный лик смотрится в тихие воды благородного Нигера, созерцая долины и башни, омываемые бурной Гвадимой и отразившиеся во всей красе на прозрачной поверхности гавани! Слушать их разглагольствования о превосходстве мраморной безделушки Адрианополя и жалкой грибницы Калабара над Вавилоном, что уходит корнями в берега Гвинейского залива, словно вековой дуб!

Читатель, мое возмущение не знает пределов, не уступая политической горячности Сидни, Сен-Клера или Ардраха. Я не считаю нужным притворяться и открыто заявляю: коли местному сброду угодно, могут убираться на все четыре стороны. Витрополь и без них обойдется. Увы, не все витропольцы разделяют подобные воззрения, доказательством чему служит трехстраничное послание, адресованное достопочтенной Джулией, леди Сидни, своей близкой подруге леди Марии Перси. Отдав дань уверениям в вечности и нерушимости дружеских уз, разрушить которые не под силу трубному гласу, она пишет:

"О, Мария, как я тебе завидую, ибо в твоей судьбе осуществились все твои чаяния! Быть первой дамой ангрийского двора (знай, что я ставлю тебя выше леди Н.), женой самого влиятельного и способного из министров, невесткой выдающегося ангрийского премьера, законодательницей мод, красой и славой Ангрии! Неужели ты никогда не испытываешь головокружения от сознания того, сколь высоко ты взлетела? Моя голова давно пошла бы кругом, но ты, Мария, рождена для высокой доли, и то спокойное достоинство, с которым ты несешь свое величие, лишь подтверждает мои слова. Порой мне мнится, что в твоем сердце больше не осталось для меня уголка, ибо Эдвард владеет им без остатка, а все твои мысли занимает милая Ангрия и слава ее великолепного двора. Ничтожное существо вроде меня не имеет права на жизнь. Подумай, как я страдаю здесь одна, совсем одна, забыта и заброшена в окружении бездушного кирпича и мрамора! Ты не представляешь, каким унылым и покинутым стал Витрополь! Отныне солнце восходит и заходит на востоке, и ни единый лучик не проникает в окна Йоркского дворца! Мой Эдвард становится все несноснее, а лицо его столь часто искажает угрюмая гримаса, что вскоре оно превратится в маску. Политика заменила ему еду, питье и дом. Все его мысли и поступки подчинены одной страсти. У нас не бывает приемов, кроме политических, бесед, кроме государственных, а сон ограничен началом и концом заседаний. Но, даже уснув, он не оставляет пререканий с министрами! Ты умерла бы со смеху, если бы увидела, как свирепо он сражается во сне со своими противниками. Руки и ноги ходят ходуном, а язык продолжает молоть чушь: "О, моя бедная страна! О, разорительные порядки! О, безответственное правительство! О, беспринципные реформаторы!"

Впрочем, всегда одно и то же. Обычно дома я не нахожу себе места от скуки, за исключением тех дней, когда мы даем званые обеды, но теперь и они в прошлом! Вчера, промаявшись до вечера, я велела заложить карету и в качестве dernier resort отправилась развеять тоску в королевский театр. И пока актеры кривлялись на сцене, я разглядывала ложи. Увы, там царило запустение! Нет, места по-прежнему занимали самые знатные и родовитые: дряхлые графини в алмазных диадемах и кивающих плюмажах, юные дебютантки, убеленные сединами графы, престарелые виконты, почтенные ветераны и прочая, прочая. Но тщетно искала я глазами благородного и порывистого Каслрея, учтивого и любезного Арундела, надменного Эдварда Перси, то исчезающего, то снова возникающего у перил, сияя в свете канделябров подобно звезде; Нортенгерленда, погруженного в загадочную меланхолию; простодушного Торнтона, от души наслаждающегося представлением. Не было ни Трасти, ни Сеймура, ни Аберкорна, ни Леннокса – никого, кроме дряхлых троянцев и вдовствующих старух. Поверь, я едва сдерживала слезы. А что говорить о дамах! Где твои очи и длинные кудри цвета воронова крыла, дорогая? Где неброская прелесть нашей бледнокожей Харриет? Где статная леди Арундел? Где величавая графиня Зенобия? Так и вижу ее гордый профиль рядом с лордом Н., а его графская звезда выделяется на фоне траурно-черных одежд. Кстати, я всегда находила его наряды весьма импозантными. Где Мэри Перси (язык не поворачивается назвать ее иным именем), восседающая со скромным достоинством, опустив очи долу. Должна признаться, когда ее застенчивый взор останавливается на мне, кровь стынет в жилах! Где все они? О, горе мне, ибо нас разделяют полторы сотни миль! Мария, мое сердце разбито, ты и представить себе не можешь, как близка я к срыву. Напиши мне как можно скорее, иначе я окончательно впаду в ипохондрию. Твои письма – мое единственное утешение. Если я лишусь их, что мне остается? Лишь felo-de-se" .

Впрочем, довольно о бедной страдалице. Бегство ангрийцев из Витрополя стало для леди Джулии тяжким испытанием. Что я мог ей посоветовать? Съехать от мужа и жить одной? Оставить Сидни его невесте – политике, а себе подыскать роскошное гнездышко в обожаемом ею восточном раю?

Сколь различны меж собой, читатель, желания смертных! И то, чего так вожделеет Джулия Сидни, встречает высокомерное презрение Чарлза Уэлсли. Как генерал Торнтон ни уговаривал меня составить ему компанию, все было тщетно. Щедрые посулы, угрозы, даже побои. В ответ я ерничал и ухмылялся, упрямо стоял на своем и, наконец, взбунтовался – судите сами, мог ли я добровольно оказаться под властью деспота? Нет, я остался непреклонен, и Уилсону пришлось покинуть Гернингтон-Холл одному. Пять дней я был полновластным хозяином обшитых деревом покоев древнего замка. Однако вскоре уединение начало меня тяготить, и я рассудил, что теперь, когда я волен действовать по своему разумению, а не повинуясь грубому произволу, пора отправляться в путь, высматривать наготу земли сей . Приняв решение вечером шестого дня, я отложил осуществление замысла до завтрашнего утра. Назавтра, солнце еще не взошло, а я уже шагал по парковой аллее.

Представь, читатель, я, который мог позволить себе карету и свиту верховых, отправился в путь пешком, доверившись лишь собственным конечностям и призрачной надежде на милость случайного попутчика с телегой.

Древний Гернингтон-парк похож на дремучий лес, деревья постепенно становятся все выше и толще, а между стволами проступает лесная даль, дремлющая в рассветной дымке. Ни звука, ни шороха, лишь мелькнет порой на фоне дубов-голиафов или бледных берез нежная косуля, взовьется в воздух алый фазан, а в глубине леса послышится низкое воркование горлицы.

Я воспользовался запасным ключом, о котором Торнтон понятия не имеет, и, затворив за собой массивные ворота замка Безысходной печали, радостно продолжил путь. Предо мной, овеваемые благоуханным рассветным бризом, расстилались в тумане зеленые просторы. Эдвардстон-Холл и прилегающая деревня, отсюда казавшиеся частью парка, сбросили плотный покров ночного тумана, и теперь их крыши проступали на фоне разгорающегося неба, призывая первые солнечные лучи.

Горизонт над Сиденхемскими горами заливало золотое сияние, переливаясь оттенками от темно-красного до серебристо-голубого. Летом цвет рассветных небес прозрачен и мягок, лишь на исходе года природа не жалеет красок. Я осмотрелся – никого, только неугомонные птахи пятнали ровную белую гладь дороги, на глазах желтеющую под лучами восходящего светила.

Спешить мне было некуда, и я присел под изгородью в ожидании попутчика. Прошло немало времени, прежде чем на дороге со стороны Эдвардстона показалось темное пятно, поначалу неразличимое на фоне леса. Стояла полная тишина. Вскоре в рассветном полумраке проступили очертания человеческой фигуры. Поворот дороги скрыл ее, но ярдах в восьмидесяти пешеход вновь оказался в поле моего зрения. Твердой походкой ко мне приближался невысокий худощавый мужчина в темном сюртуке и черно-серых брюках. Шляпа, сползшая на затылок, обнажала густую рыжую шевелюру, торчащую с обеих сторон, словно растопыренные пальцы. Крупный нос с горбинкой, украшенный очками; кое-как повязанный черный шейный платок. Довершала портрет черная ротанговая тросточка, которой он небрежно помахивал при ходьбе. Почти прямая осанка вкупе с непередаваемой, чуть расхлябанной поступью выдавали путешественника, придерживающегося весьма лестного мнения о своей выносливости. Я встал ему навстречу.

– Прекрасное утро, Уиггинс! – произнес я (ибо ошибиться было невозможно). – Как поживаете?

– Поистине необыкновенное утро, лорд Чарлз. Не могу выразить, как я рад встрече! Надеюсь, ваше путешествие протекает удачно. Почту за честь разделить с вами компанию, если не возражаете.

– Благодарю, Уиггинс, я вполне доволен путешествием. Однако развейте мои сомнения. Судя по вашему решительному виду, вы собрались на край света?

– Нет еще. Я иду не дальше Заморны, вышел вчера, переночевал в Эдвардстоне. Мистер Гринвуд послал за мной из Витрополя. Сорок миль, лорд Чарлз, и, смею сказать, я преодолел их за двенадцать часов. Впрочем, каких сорок? Все пятьдесят. Или даже шестьдесят – шестьдесят пять. Что вы скажете о ходоке, преодолевшем шестьдесят миль за день пути?

Зная любовь Уиггинса к преувеличениям, я оставил его вопрос без ответа, и он продолжил:

– Сегодня великий день для Заморны. Всенародное собрание по случаю обращения к ангрийцам . Лорд Каслрей будет председательствовать, мистер Эдвард Перси скажет речь.

Я должен его услышать! Великий человек, поистине великий! Проходит сто миль в сутки, носит превосходный фрак, а его высокий воротник почти достает до кучерявой макушки. Сегодня утром я добрые полчаса простоял на коленях перед воротами Эдвардстон-Холла. Взгляните на мои брюки, лорд Чарлз, эта пыль с его сапог. Я желал бы, чтобы и моя спина удостоилась чести, но, боюсь, мой кумир подымет меня на смех!

Стук копыт позади нас прервал поток его красноречия. Мы обернулись. На превосходной гнедой кобыле к нам быстрым галопом приближался объект славословий моего компаньона. Один, но, следует отдать ему должное, для того, чтобы подчеркнуть свой высокий статус, он не нуждался в сопровождающих. Гордо выпрямившись в седле, всадник опытной рукой крепко сжимал поводья: шпоры горели, стремена сияли чистым золотом, мундштук и уздечка сверкали серебром, начищенные сапоги чернели, словно гагат, зеленовато-коричневый сюртук и кремовые панталоны, сшитые превосходным портным, облегали молодцеватую фигуру, превосходно подчеркивая ее достоинства. Ястребиные очи вглядывались в даль, озаряя благородные черты подобно самоцветам. Несмотря на их мягкую синеву, не желал бы я предстать перед сим гордым взором, когда его туманит гнев.

Всадник пронесся мимо, не удостоив нас ни словом, ни взглядом. Я смотрел ему вслед, покуда он не скрылся из виду, после чего перевел глаза на Уиггинса. Представьте себе, мой попутчик распластался по земле, словно камбала или дохлая селедка! Ни дать ни взять огнепоклонник, встречающий восход светила.

– Уймитесь, Бенджамин, – сказал я. – Вставайте, мы одни на дороге, не трудитесь ломать комедию передо мной.

Он не ответил. Понятия не имею, как долго упрямец пребывал бы в таком положении, если бы не дальний грохот, предвестник ангрийского дилижанса. И вот он появился, тяжело груженный изнутри и снаружи: гора саквояжей на крыше, лошади в мыле, пассажиры смеются и болтают, кучер и кондуктор бранятся. Карета промчалась мимо с оглушительным грохотом. Уиггинс с похвальным проворством уступил ей дорогу, но, едва вскочив на ноги, разразился следующей речью:

Назад Дальше