– Хорошая весть, – сказал Заморна, отложив письмо, – хоть это и весть о смерти. О'Салливан умеет держать язык за зубами. Никаких поздравлений, похвально. Эти дворецкие мягко стелют. Максвеллу есть с кого брать пример, когда придет его черед писать такое письмо. Хм, стало быть, его высочество Александр Бадхи наконец-то выкурил последнюю трубку, проглотил последнюю пинту и перерезал горло последнему подданному. Старый греховодник ускользнул тихо, как мышь! Жаль, не увижу, как на смертном одре он на чем свет костерит слуг!
– И это все, что вы можете сказать о человеке, – перебил мой отец сей весьма непочтительный монолог, – который оставил вам две тысячи фунтов стерлингов в год?
– Почти, – был ему ответ. – Впрочем, меня занимает другое, отец. Куда он отправится: вверх или вниз? И хотя дряхлый распутник не заслужил вечного блаженства, очаг, что растопил хозяин лорда Нортенгерленда, для него жарковат. "Тебе возможность все ж дана, чтоб лучше быть" . Я всегда говорил, в аду следует выделить особый угол для ему подобных.
Вытащив записную книжку, герцог сделал пометку: "На следующем вечернем заседании завести со Стэнхоупом спор на любимую тему. Б. imprimis его жизнь и разговор, secundum его смерть и спасение – разбить аргументы – окончательно сокрушить оппонента".
Затем продолжил:
– Отец, что скажете о похоронах? Чем пышнее, тем лучше? Как-никак один из Двенадцати!
И августейший повеса многозначительно хмыкнул.
– Как пожелаете, сир, но проявите должное уважение, мой вам совет. Идемте, я приказал Максвеллу ждать нас в кабинете.
– Иду. Доброе утро, Мэри. Кажется, мы не увидимся до вечера. Скверно, любимая, но придется облачиться в черное как можно скорее. Подумать только, иной причины для самого глубокого траура, кроме нового титула и наследства, у нас нет. Впрочем, прелестному личику моей Мэри черная вуаль только к лицу. Поцелуй, и еще один, доброе утро, герцогиня Заморна, герцогиня Олдервуд, королева Ангрии и не знаю каких еще земель.
Герцог вышел.
– Храни Господь его великодушное сердце, – пробормотала Генриетта.
– И его смятенный разум, – добавил мой отец, выходя вслед за ним.
В кабинете старший и младший Максвеллы приветствовали их глубокими поклонами и почтительным бормотанием. Заморна, замерев на пороге, окинул обоих пристальным взглядом (сравню ли его с тем горящим взором двенадцать часов назад, когда воображение взяло верх над рассудком, едва не приведя к погибели?).
– Достойнейшие крокодилы и аллигаторы дома и поместья, – промолвил он, – кто из вас двоих готов разделить мою невосполнимую утрату? Уильям, твоя желтушная физиономия подойдет. Какая каменная неподвижность мышц! Взгляните на него, отец: брови сморщились, физиономия вытянулась – вылитая скрипка Паганини, уголки губ опущены, лицо посерело, словно скорбь спровоцировала разлитие желчи, черные локоны на смуглых висках струятся с такой неподдельной печалью! О, что за вид – плачущий нарцисс Саронский, рыдающая лилия долин! Мой дорогой Уильям – мой Ионафан, мой Пифий, мой Пилад, мой Иоав, мой Ахат, мой Патрокл, утри слезы. Горевать будем завтра, а сейчас – за дело! Где завещание?
– Вашей светлости известно, что оригинала у меня нет, – рассудительно ответствовал мистер Максвелл, – только копия, заверенная мистером О’Салливаном. Должен ли я прочесть завещание вслух? – спросил он, извлекая громадный пакет, перевязанный, опечатанный и сложенный с казенной скрупулезностью.
– Ни вслух, ни про себя, сэр. Отдайте его вашему отцу, пусть прочтет моему, а вы садитесь и пишите то, что я надиктую. Милдерту О’Салливану, эсквайру, дворецкому поместья Олдервуд. Приступим.
"Сэр, герцог Заморна поручил мне выразить глубочайшую озабоченность вашим рассказом касательно вчерашнего события".
Готово? К тому же это истинная правда! Я и впрямь весьма озабочен.
"Учитывая высокий статус покойного, его светлость высказал желание, чтобы похороны были устроены по высшему разряду, и…"
Пишите, что вы возитесь, Уильям!
"… и приглашения были разосланы тем из оставшихся в живых Двенадцати, кто пока не non compos mentis" .
Такая оговорка исключит нашего досточтимого патриарха Колочуна. Пишите, сэр, нечего рассиживаться!
"Итак, по порядку: Уэллсли-Хаус и дворец Ватерлоо примут участие в похоронной процессии, из Адрианополя надлежит вызвать войска. Мой господин дал понять, что возглавит церемонию, будучи самым близким родственником усопшего, а также наследником титула и прочая. Госпожа не прибудет. Его светлость выразил желание, чтобы вы продолжали исполнять обязанности дворецкого, равно как и прочая домашняя челядь. Остаюсь, сэр, вашим покорным слугой, Уильям Максвелл".
Готово? Сомневаюсь, что вы состряпали бы что-нибудь умнее, умудрившись нигде не сфальшивить. А теперь поднимайтесь – следующее письмо я напишу собственноручно.
Мистер Максвелл встал из-за секретера, а его светлость, заняв место дворецкого, взял чистый лист и набросал следующее послание:
"Миллисент, детка, я знаю, твое доброе сердечко будет скорбеть, когда ты узнаешь, что тот, кто должен был быть тебе отцом, скончался от удара несколько дней назад. Но умоляю: один краткий вздох, одна скупая слезинка, ибо большего он не заслужил. Он даже не упомянул твоего имени в завещании, щедрой рукой отдав все до последнего штивера в мои загребущие руки, но знай, я не забуду мою милую кузину. Отныне да не коснется тебя ни единый порыв холодного ветра, Милли. Август теперь твой отец, а равно брат и защитник. Я знаю, моя бедная слепая сиротка, эта весть умножит твою печаль, но если бы я мог принести ее тебе сам, во плоти, то не позволил бы пролиться слезам, или рука, что пишет сейчас эти строки, немедля осушила бы их. Где ты хочешь жить, Френсис? В замке, в старом поместье, в Морнингтон-Корте, во дворце или в Веллингтонстоуне?
Вероятно, ни в одном из этих мест. Я помню затаенное желание, высказанное в твоем последнем письме, быть ближе к Заморне, который занимает в твоих мыслях гораздо больше места, чем заслуживает. Хочешь, детка, я выстрою для тебя красивый маленький павильон над бурным потоком, который я окрестил Арно? Поток бежит сквозь Хоксклифский лес в уединенной зеленой долине. Я вижу, ты улыбаешься, одобряя мой замысел, а значит, так тому и быть. Эффи Линдсей прочтет тебе это письмо. Скажи ей, пусть будет такой же умницей, как и красавицей, и не бросает занятий музыкой. В следующий раз, когда я приеду и заберу ее вместе с гувернанткой на Восток, она непременно должна спеть мне "Джесси – цветок Данблейна". Моя кормилица будет сидеть на старом пороге под древней кровлей.
Остаюсь вечно твой, Август Уэлсли".
Найдено в кабинете герцога Заморны, между страницами греческой книги. Странный, дикий фрагмент, растолкуйте мне его, если сможете.
Сцена представляет собой балкон дворца, залитый лунным светом. Вдали виднеется Адрианополь. Зенобия одна.
Зен . Тихий, ясный, безмятежный! Такими эпитетами награждают лунный свет, но сейчас они не кажутся мне подходящими. Какая страшная нынче луна! Алая, словно кровь, хотя висит совсем низко. В ней есть что-то угрожающее, а громадный тусклый нимб обещает ненастье. Вон барк собирается отплыть по водам Калабара – на месте моряков я бы остереглась. Ба, но куда пропал корабль? Тень от тучи скрыла его светлый силуэт, приглушила блеск волн, а теперь туча движется к Адрианополю. Она наступает, наступает – и вот уже поглотила башню, купол, дворец, улицу, площадь – и снова просвет, и снова тьма, и опять во тьме проступают призрачные, мертвенно-бледные очертания. Туча ушла, но что затеняет горизонт? Нет, нет, то лишь тень лежит на холмах Заморны. Но тень растет. Ее края отливают серебром, а земля и небо очистились.
Почему я не в силах отвести глаз от неверного столба тумана? Не ведаю. Весь день мой дух пребывал в беспокойстве, и вечер не принес облегчения. Я охотно сосредоточилась бы на чем-то ином, но увы. Разрозненные обрывки давних воспоминаний о том, чего не вернуть, скользят перед мысленным взором, словно этот туман. А когда воспоминания отлетают от меня, остается странная, навязчивая фантазия. Глупо, но я не в силах отринуть ее – будто бы до полуночи мне предстоит некая мрачная миссия. Я не помню, в чем она состоит, но временами нервическое беспокойство заставляет меня в ужасе вскакивать с места.
В полдень я едва не поймала ускользающее видение. В картинной галерее мой взор привлек портрет Александра. Он ожил, как часто бывает, когда я одна и погружена в раздумья, на глазах обретая плоть и кровь. Его взгляд поразил меня! Печальный, тревожный и повелительный, он взывал ко мне, а я трепетала, потрясенная невероятным сходством. И на меня нахлынули воспоминания! Я что-то обещала ему, давным-давно. Я силилась вспомнить, что именно, но тщетно. Снова и снова всматривалась я в портрет, но изображение вновь стало слабым подобием того, которого я знала и любила, а воспоминания померкли. Но чу, я слышу шаги!
Входит Альфа .
Альфа . Зенобия, вы одна? Что вы здесь делаете? Тут холодно, темно, и до полуночи осталось полчаса.
Зен . Милорд, могу задать вам тот же вопрос.
Альфа . У меня есть причина прийти сюда одному в неурочный час. Как уныло свистит ветер, Зенобия!
Зен . И какова же причина, Альфа?
Альфа . Перенеситесь мысленно на двадцать один год назад, графиня. Вспомните такую же ночь, как сегодня. Вспомните, что обещали тому, кто мертв и погребен и ныне, вероятно, стал прахом.
Зен . Ах, вы пришли, чтобы разрешить загадку! Знайте же, с самого утра я думаю о том обещании, но не помню, что обещала!
Альфа . Так слушайте. Проглядывая сегодня бумаги, забытые в запертом секретере, я обнаружил записку: "Сентября 30-го дня, лета Господня 1834-го, вечер в Элрингтон-Хаусе. Зенобия, Перси и я обсуждали смерть и ее последствия. Мы (я и Зенобия) пообещали, что, если Нортенгерленд умрет раньше нас, мы посетим его склеп и откроем крышку гроба, в котором он пролежал двадцать лет, подверженный тлену". Что скажете, графиня?
Зен . Тайна раскрыта, она навеки сковала льдом мое сердце. Ныне я охотно отвела бы взор от столь отвратительного зрелища – я сказала, отвратительного? Да, так и есть, но в то же время возвышенного, не так ли, Альфа?
Альфа . Зенобия, мне ведомы ваши мысли – вы трепещете и страшитесь. То деяние, что нам предстоит, и впрямь рождает ужас, но не пугайтесь, я буду рядом. Мы исполним то, что обещали.
Зен . Так тому и быть, ибо ныне мало что способно смутить мой дух. Я снова увижу Перси, но никогда более уст моих не озарит улыбка.
Альфа . Решено! Вы императрица среди женщин, Зенобия. Природа ошиблась, поместив душу мужчины в женское обличье. Вот вам моя рука – и за мной!
( Уходят .)
Здесь драматический фрагмент обрывается, и повествование продолжается в форме лирической поэмы.
Алтарь, часовню, неф пройди ,
Его гробница впереди:
Его гробница! О! едва
Я эти вымолвил слова!
Нет, не для Перси пышный свод,
Парадных лестниц разворот;
Ряды колонн он променял
На этот сумрачный подвал,
Чертог, сиявший в свете дня,
На темный склеп, где нет огня.
Под сводами твоих палат
Ни шаг, ни голос не звучат.
Забытые, они пусты,
Безгласны и мертвы, как ты.
Но дальше; вот и тесный вход.
Здесь прах покоится во сне.
Вокруг полуночных теней
Кружится хоровод.
Но, леди, что вас так страшит?
Я слышу сердца частый стук,
Я вижу, самый легкий звук
Вам душу леденит.
Зачем же так дрожите вы?
Навеки мертвые мертвы.
С тех пор как заглянул сюда
Живой, событий череда
Прошла, прошли года.
Помедлим здесь; глухая тишь,
Туман холодный разве лишь
Сгустится, и о камни плит
Капелью редкой прозвенит,
Или иной невнятный звук
Разбудит отзвуки вокруг,
Растает и замрет.
Порой другие в свой черед:
Ночного ветра резкий зов,
Удары башенных часов
Проникнут в эту глубину,
Едва нарушив тишину,
В которой молча, без дыханья
Лежат умершие созданья!О Перси! Сей приют ужель
Деяний горделивых цель?
Ты брел, срываясь и скользя –
Куда же привела стезя?
Великий муж! Ты жертва тленья.
Меж тем небесных сфер вращенье
Привычно отмеряет день
И ночь, сменяя свет и тень.
Недвижим ты в своем гробу,
Пока империи судьбу
Вершат под рев военных труб,
В ответ которым с тысяч губ
Из всех концов, со всех сторон
Доносится то вой, то стон.
Там плачут, любят, там скорбят
О множестве своих утрат.
Порой сей шторм бушует там,
Где высится старинный храм,
В котором меж старинных плит
Твой, Перси, хладный прах лежит,
Где, с домом распростясь своим,
Усталый странник-пилигрим,
Склонясь, почтит твой вечный дом,
Прильнув губами и челом.
Порою, откатясь назад,
Грома усталые молчат.
Но вот стране грозит страна,
Вновь пробуждается Война,
И моря бурные валы
Поют чудовищу хвалы,
Твоей стихии грозный рев
Смешав с раскатами громов.
Потоки рек до глубины
Бурлят, к морям устремлены,
Но ты не пробужден!
В полях на мертвеце мертвец,
Холмы окрасились в багрец,
В крови их вечер застает,
Такими видит их восход.Робким, бледным лучом луны
Кровавые росы озарены.
Ночь не приносит сон и покой
На горы и долы, на брег морской.
В полях резни завывают псицы,
Гремят барабаны, скрипят колесницы –
Твой бестревожен сон!
Твой голос не смирит сенат,
Твои враги не задрожат,
Арфа разбита, голос угас
В стенах, где он гремел не раз.
Призывы, издевки, залпы угроз –
Забвенья поток безвозвратно унес.
Неслышно, бесследно года протекли,
Один за другим исчезая вдали.
Свершенья, и славу, и злые дела
История в вечную книгу внесла.
Святилищем стал твой последний приют,
В тебе и злодея и гения чтут.
Из некогда непроницаемых туч
Сочится теперь восхищения луч.
Не все беспощадное время умчало,
Величие ярче из тьмы воссияло.О Перси! Могу ли я дерзнуть
В лицо, что скрыто сейчас, взглянуть?
Дерзну ли после стольких дней
Крышку поднять и узреть, что под ней?
Открою ли ужасный вид,
Что ныне ревниво саваном скрыт?
Увижу ль тебя, как в твой смертный час,
Когда солнца последний луч угас,
И я над подушкой твоей в смятенье
Тени смертной следил приближенье
И знал без единого слова и взгляда,
Что бытия угасает лампада,
Что вот и кувшин у ключа разбился,
Что ворот колодезный остановился,
Что золотую повязку порвали
И драгоценный сосуд растоптали.
В таком покое, в такой тишине
Ты отходил, что думалось мне,
Хоть я едва удерживал дрожь,
Что ты наконец теперь отдохнешь.
Но мысль сменилась мыслью иной:
Что плоть, остывая, лежит предо мной;
Что пламенный дух отлетел, как дым,
Оставив величия храм пустым;
Источник жизни иссяк наконец,
Великий Язычник ныне мертвец!Хранящая образ его в груди,
Леди, к супругу теперь подойди:
Пока не угаснет в лампаде пламя,
Лик Перси вновь предстанет пред нами!
(Поднимает крышку гроба, занавес падает.)
Наконец-то герцогиня Заморна исполнила свое предназначение! В истинном, бравурном ангрийском духе. Ее подданные ликуют – и готовы носить королеву на руках. Ангрийцам по душе все необыкновенное, ангрийское – значит особенное. И все, что происходит в Ангрии, должно нести на себе отпечаток величия, тем паче когда дело касается короля. Что ж, им не на что роптать, они получили то, чего хотели, и с лихвой.
Пятого октября 1834 года около полудня я сидел в парадной гостиной дворца "Джулия" (новой резиденции генерала Торнтона в Андрианополе, любезно названной в честь леди Сидни) и смотрел, как жгучие солнечные лучи играют на поверхности стремительного Калабара и беломраморных строений на его берегах, а суетливые суда встают на якорь или, напротив, распускают паруса, пускаясь в плавание по его неспокойным водам.
Внезапно окно рядом со мной содрогнулось от громового раската, о происхождении которого я мог только гадать. Спустя мгновение звук повторился вновь, но теперь я узнал в нем дружный звон колоколов. Звонили в соборе Святой Троицы, в церквях Святого Авдиила, Святого Иоанна, Святого Киприана и церкви Апокалипсиса. Двенадцать ударов – и вот стройный перезвон распался на множество отдельных созвучий, и они мощно взмыли в безоблачное небо, наполнив воздух такими нежными и сладостными переливами, что я воскликнул: "Ура!" – и устремился вон из дворца. Горожане уже заполнили улицы. Уму непостижимо, как им удалось собраться так скоро! Все говорили громко, перебивая друг друга, работали локтями, торя путь в толпе с таким воодушевлением, словно от этого зависела их жизнь. Все разговоры сводились к одному: "сын или дочь, дочь или сын" – главной темой, что управляла хаосом звуков вокруг.
– Что-то случилось? – спросил я у приземистого толстяка, оказавшегося моим соседом.
– Случилось! – воскликнул тот. – Наша славная королева – храни ее Господь! – исполнила долг перед мужем, королем и страной, произведя на свет дитя! Сына или дочку, нам неведомо, но двое гвардейцев только что проскакали по Парламент-стрит к батареям. Десять выстрелов, если родился сын, пять – если дочь. Да нет, какая дочь, сын, конечно же, сын! – И с этим характерным заявлением ангриец круто повернулся.
Батареи на восточном берегу Калабара хорошо просматривались от дворца. Туда были обращены все взоры. И вскоре ощетинившийся пушками берег извергнул вспышку, дым и грохот, приветствуя царственное дитя. Второй, третий, четвертый, пятый. Город затаил дыхание. Когда шестой выстрел прогремел над речной волной, радостная весть прокатилась от дворца "Джулия" по Парламент-стрит, Парламент-стрит нес ее Адриановой дороге, Адрианова дорога сообщала Дворцовой площади, Дворцовая площадь неистовствовала, передавая новость причалам, набережной и Нортенгерленд-террас. Весь Адрианополь взорвался в приступе ликования. Десять условленных выстрелов произвела батарея восточного берега, а спустя шесть или семь минут, к всеобщему изумлению, ей ответила батарея западного. Над городом снова гремели выстрелы, ровно десять.
В это мгновение в толпу влетел всадник, в котором я узнал генерала Торнтона. Его лицо светилось восторгом.
– Браво, ангрийцы! – вскричал генерал, размахивая шляпой. – Долой шапки и парики, ребята! Я только что из дворца. Вот так новость я вам принес! Близнецы, ребята, близнецы! Крепкие, здоровые карапузы, только для вас!