Вторая… Ах, вторая – черна от тени склоненных над нею кустов, от торфяных болот, и когда в бурю или в покойную летнюю ночь мы с Гастингсом стоим на берегу бивуаком, мысль о чернокожих людях-крокодилах в зарослях высокого камыша не дает нам смежить глаз. Пусть Гастингс поведает о Газембе, покажет нам вооруженную до зубов челядь и бандитское окружение Энары, его солдат, офицеров в генеральской ставке – интриганов и честолюбцев, гуляк и удальцов, блестяще образованных умников. Генерал лорд Хартфорд, много путешествовавший, знающий мир, светский джентльмен и отчаянный рубака, чванный аристократ, снисходительный к миру в целом, но дерзкий, когда речь идет о его ангрийских правах, законченный распутник, как видно по изгибу губ и рябому лицу, однако человек слова и чести, по-феодальному убежденный в значимости рождения и касты, твердый и верный в служении королю, щедрый с послушными, жестокий с непокорными, добрый к безропотным низшим, завистливый к равным, не признающий никого выше себя иначе как по званию, зато в этом случае готовый подчиниться легко и без обиды, пригожий, но с уродливым шрамом на лбу, своего рода ангрийский Велик-сердцем на поле брани и в совете. Пусть Гастингс покажет нам Хартфорда и таких, как Хартфорд, ибо в Ангрии их немало, пусть откроет для нас покои, где они встречаются и беседуют, дворы, звенящие от подкованных железом башмаков, когда они проходят, по одиночке или плечом к плечу, – дворяне и сквайры Востока, рожденные от первой крови земной , чья речь груба, а в зычных голосах слышны здоровье и натиск. Быть может, заутра сражение, быть может, закат спокоен и величав; мысли о смерти и торжественность вечернего неба заставили удальцов позабыть свои шумные забавы; прислонясь к парапету бастиона, они молча слушают, как играют над Этреей полковые оркестры. Да, Гастингс, мы отчетливо слышим музыку – она льется с твоих страниц. Родные напевы, которые ни офицер, ни рядовой не променяют на лучшую итальянскую оперу. У каждой из семи провинций – своя мелодия, по большей части бравурная, но там и тут пронизанная первозданным буйством, трогающим сердце соотечественников. "В трубы трубите громко над Африки волной" – великолепно! – однако стоп, мысли о Гастингсе увлекли меня не туда. Пусть граф и майор повествуют о подобных материях, они – орлы, им – эта широкая дорога, они мчат на украинских скакунах , им и преследовать эту благородную дичь. Я – вороненок, мне уютно средь черных гнезд над старинными усадьбами Африки, я не уйду на своих двоих за пределы дворянских угодий. Покуда Торнтон, кутаясь в меховой рокелор, сидит у походного огня, обсуждает полковой рацион, слушает завывания ветра и шипение падающих в костер дождевых капель; покуда он скучает по своей молодой женушке, по ненаглядной Джулии, жалея, что не может накрыть ладонью ее белую и теплую ручку, не может увидеть, как она со смехом прячет колдовские карие глаза от его орлиного взгляда, я стою рядом с Джулией в ее комнате и наблюдаю, как она одиноко смотрит в пылающий камин, подперев очаровательную головку белой, как мрамор, рукой. Пламя камина окружает ее сиянием, лоб прижат к ладоням, черные кудри рассыпались по коленям, шелковый подол складками лежит на лилово-зелено-алом ковре. Она тоже мечтает, чтобы Торнтон, ее отважный и прямодушный Торнтон, был сейчас здесь. Ах, если бы он перенесся к ней. Она бы позволила ему приникнуть усталой головой к ее кружевной мантилье, что окутывает шею и плечи, ниспадая на яркий шелковый рукав. Она бы коснулась коралловыми губками его сурового открытого лба; но как бы она мучила, как дразнила мужа, окажись он рядом! Впрочем, гордое сердце Джулии бьется в груди настоящей Уэлсли. Она не умеет грустить долго. Миг уныния прошел; она вскакивает с низкого табурета и через мгновение уже сидит за великолепным инструментом в нише, ее пальцы пробуждают богатую мелодию струн, и голос – не ангела, а прелестной молодой женщины – чистый и звучный, пробивается сквозь бурную музыку, словно луч сквозь озаренные солнцем мятущиеся облака.
Легкие руки, веселый нрав,
Славный Мадрид – мой дом.
Волосы – черная мгла, что луну
Прячет в небе ночном.Не голубая кастильская кровь
В жилах течет у меня:
То мавров непокорный дух
Бьется струей огня.Все же я знатных многих знатней:
Предки мои в веках
Гранадой правили и страной
Вождям христиан на страх.Но что мне предки, что мне род?
Я вольна, и я весела;
Очи и кудри черным-черны,
Кожа белым-бела.Звенит гитара под рукой
Ноги порхают, кружась,
Живость и резвость в танце манят,
В песнях любовь и страсть.Испанских ясных небес синева,
Жаркого солнца лучи
Музыкой полнят меня, и она
В сердце моем звучит.
Блаженный час, когда рассвет
Глядит в мое окно;
Когда закатным янтарем
Оно озарено;Когда навес зеленых лоз
Осеребрит луна
И улыбнется мне с высот,
А я лежу без сна;Когда же ветр с небес дохнет
На мой смиренный кров,
Час благодатный настает:
И звезды, и любовь!
Песня как нельзя лучше подходит исполнительнице, и Джулия поет в манере, которая смягчает даже критическую строгость ее грозного кузена. Он находит ее красивой женщиной – одной из самых красивых в Африке. Как-то она пела эту самую балладу, а он смотрел на нее весьма одобрительно. Читатель, я так ничего и не написал. Я хотел бы попасть в какое-нибудь определенное сюжетное русло, но не могу, мой разум – словно стеклянная призма, полная цветов, но не форм. Тысячи оттенков переливаются, и если бы они сгустились в цветок, птицу или драгоценный камень, я изобразил бы тебе картину, я чувствую, что сумел бы. Передо мной мелькают несколько сцен, и вот наконец мне удается их различить. Сперва это гостиная в Элрингтон-Холле, за широкими окнами сверкают на солнце бурные волны. Одно из них открыто: перед ним графиня, она задумчиво откинулась в кресле, ветер из сада овевает ее лицо, колышет смоляно-черный плюмаж и кудри. На ковре рядом с нею лежит оброненное письмо. Эту сцену вытесняет что-то иное, громоздкое: глаз постепенно различает мощеный двор, темное здание серебрится в свете луны. Это дворец Ватерлоо. Тихо, я ничего не слышу, одиноко, я вижу лишь стены и арки, каменные статуи и гранитные плиты – бесполезная картинка, только временами за колоннами мелькает что-то светлое, похожее на вуаль. Слух различает легкие шаги; я чувствую, что-то происходит, но не знаю что. Двор под луной исчез. Полдень, я беседую с Гринвудом Пискодом в его комнате Уэллсли-Хауса; круглый стол завален газетами, между нами – холодная курица и бутылка отличного французского вина. Служитель ее светлости делится со мной множеством анекдотов о придворных скандалах, похваляется своей значимостью, показывает свои заметки в газетах. Звонит колокольчик, Гринвуд торопливо вскакивает. Исчезают и он, и его комната. Вернемся к первой сцене в моем списке: это Элрингтон-Холл, поспешим же туда скорей.
Ночь, все часы пробили двенадцать, все свечи и камины потушены, в доме никого, кроме хозяйки, – как в прошлую и предшествующие ночи. Зенобия, проходя по комнатам, думает, какой заброшенностью веет их темнота и тишь. Медленнее обычного она поднимается по лестнице в опочивальню с намерением лечь, ибо ей тягостно сидеть одной и гнать мысли, смиряющие гордость и вгоняющие в уныние. Она весь день пробыла без общества, а это не способствует уверенности в себе; всегдашняя царственная заносчивость сошла с ее лица, волосы отчасти развились и выбились из прически. На графине нет никаких украшений: ни плюмажа, ни цепочки с крестиком. Однако теперешний облик – скорее суровый, нежели печальный – ей даже идет. Она переступила порог гардеробной. Почему она медлит? Почему удивленное выражение на ее лице сменилось каким-то другим, непонятным, отчего прекрасные губы приоткрылись и всколыхнулся великолепный бюст? В святилище графини все, как должно быть: свечи зажжены, огонь в камине пылает жарко, на туалетном столе – зеркало, несессеры открыты. Бархатные занавеси на окнах – словно надгробный покров, комнаты наполняют свет, тишина и благоухание. Однако помимо них тут есть кто-то более материальный. Высокая тень дрожит на стенах и потолке – вглядись: это человек! мужчина! джентльмен! Да! Кто-то в черном прислонился вон к той шифоньерке; у него белый лоб и тонкий изящный нос, руки сложены на груди, взор дерзко устремлен на грозную графиню. Преодолев столбняк, Зенобия закрыла дверь, затем молча прошла к камину и уставилась в огонь. Через мгновение она обернулась и глянула на пришельца, словно проверяя, по-прежнему ли тот здесь. Он и впрямь был здесь, но сменил позицию, так что теперь стоял совсем близко к ней. Слово "Перси" сорвалось с ее губ и блеснуло в ее глазах; черные и гордые, они тем не менее просияли теплой готовностью простить, не дожидаясь оправданий. Граф подошел, глянул на жену и сказал:
– Моя дорогая Зенобия, когда вы взволнованны, то выглядите очень интересной, почти как… – он помолчал и закончил с легким смешком: – почти как Луиза Вернон.
Трепещущий свет в очах Зенобии погас, но – о! как он вспыхнул снова! Как она вырвала руку из аристократических пальцев супруга, стиснувших было ее ладонь!
– Милорд! Я уроженка Запада! Наследница Генри Элрингтона из Эннердейла и внучка дона Хуана Луисиады. Я не позволю меня оскорблять – клянусь жизнью! – воскликнула графиня, неосознанно употребляя оборот из лексикона своего мужа. – Я готова была простить вас и полюбить снова, поскольку вы так бледны, так измождены, но теперь этому не бывать… поскольку вы упомянули Луизу Вернон. Я думала, вы устали от своего фальшивого отдохновения и вернулись к истинному.
– Да, моя графиня, – отвечал граф, глядя, как она взволнованно расхаживает по комнате. – Более покойного места я не видал в жизни. Вы, Зенобия, само умиротворение.
– Он одержимый! – проговорила его жена. – Я вижу, что он безнадежно пресыщен и охвачен тоской, однако пена его отчаяния взлетает тем выше, чем стремительнее несется поток.
– Святые слова! – воскликнул Перси. – Воистину ваше сиятельство зрит в корень! Я пресыщен полуфранцузскими-полуитальянскими и совершенно райскими прелестями моей обворожительной Луизы – ее ласками, ее мелодичным голосом, ее будуаром, обставленным слишком роскошно, слишком безукоризненно, ее живой умненькой дочерью (от меня, к слову), истерзан ее желанием единолично владеть моей бесценной особой и ревностью к тем, на кого мне вздумается взглянуть; напуган (вы же знаете, у меня слабые нервы) ее привычкой закатывать буйные сцены. Я уже надеялся, что она, как обещала, убьет меня или себя, но этого не произошло, и я отбыл, не прощаясь, в очень странном состоянии духа, практически не в себе, позабыв, что предпочитаю закрытые экипажи, снятые заранее гостиничные номера и тому подобное. Не знаю, как я добрался сюда один, без Джеймса Бритвера, и когда наконец я вхожу в дом после, как говорят в газетах, почти трехмесячного отсутствия, моя жена вместо ласкового слова начинает пересказывать мне свою родословную.
Зенобия слушала эти легкомысленные разглагольствования печально и даже с некоторой тревогой. Муж, угадав ее мысли, промолвил:
– Скажите, моя кастильская графиня, а вы уверены, что ваш отец и впрямь Генри лорд Элрингтон? В юности я немало слышал о донне Паулине. Утверждают, что она была придворная красавица, каких нынче не сыщешь, и что этот негодяй из Грассмира, этот Маккарти долгое время склонялся перед ее алтарем. Вполне возможно, что вы – его дочь, а значит – побочная тетка Заморны.
Зенобия с необычным для нее спокойствием расчесывала перед зеркалом волосы, словно собиралась отойти ко сну. Она молчала. Граф продолжал:
– Кстати, разговор о тех временах напомнил мне о некоем Александре Перси. Годы почти стерли его из моей памяти, но в одном я уверен: он не был столь безнадежно скорбен головой, как нынешний всесильный граф Нортенгерлендский. Зенобия! Что означает ваш взгляд? Он означает, что вы считаете меня безумцем. – Он подошел ближе, положил руки на плечи жене и глянул на нее с самым печальным выражением. – Не стану уверять, что я повредился в уме, или много страдал от людской несправедливости, или безнадежно отчаялся; по правде сказать, мне всего лишь тошно жить. Однако… однако, миледи, это худшее из несчастий. Я изо всех сил тщился обрести хоть миг покоя и удовлетворения, но понял, что не могу. Луиза мне противна, я ненавижу Францию, Африка мне осточертела, Эдем-Коттедж, вилла в Сен-Клу, Олнвик и Элрингтон-Хаус внушают равное отвращение.
– Тогда, – проговорила графиня, быстро оборачиваясь, – привяжите свой разбитый корабль ко мне; у меня довольно твердости и верности, чтобы стать вам надежным якорем. Доверьтесь мне!
Мгновение Нортенгерленд смотрел на нее так, будто и впрямь обрел тихую гавань, затем рассмеялся.
– Другими словами, миледи, – промолвил он, – привязать себя к вашей юбке. Я мог бы поддаться – но тут меня посетила нежданная мысль. Есть еще область, которую я не испробовал. План, родившийся у меня в голове, гадок, ничтожен и достоин порицания, то есть идеально соответствует моим нынешним чувствам. Доброй ночи, Зенобия!
Графиня не ответила – она не могла говорить; однако резкий звон и сверкающие осколки разлетевшегося вдребезги зеркала вполне выразили ее состояние.
Риво! Знакомо ли тебе это имя, читатель? Думаю, нет. Тогда слушай. Это зеленый, очаровательный, тихий уголок на полпути между Ангрией и подножием Сиденхемских гор, под сенью Хоксклифа, на самом краю тамошних королевских угодий. Маленькое крыльцо обрамляют шпалеры, на которых все лето цветут розы. В хорошую погоду дверь всегда открыта, и виден просторный коридор; в его дальнем конце начинаются низкие белые ступени с ярким ковром посередине. Здесь нет сада, только лужайки, розовые кусты и несколько высоких вязов – последних часовых Хоксклифского леса. Ты тщетно ищешь глазами стену с воротами – их тут нет. Есть лишь замшелый обелиск с полустертым распятием на одной стороне, в зарослях полевых цветов. Да, не слишком внушительное место, однако вечерами я нередко видел, как человек, которого всякий в Ангрии узнал бы с первого взгляда, выходит из уютного полумрака, задевая кудрями цветы и листья, и останавливается на крыльце подышать летней прохладой. Хотя Риво и стоит в укромном месте, оно не принадлежит к числу тайных убежищ Заморны – сюда может приехать любой из его друзей. Это просто охотничий домик; попасть туда легче, чем в Хоксклиф несколькими милями дальше в густой чаще. День ясный, безветренный, близится вечер, и низкое солнце заливает все теплым янтарным светом. Двери домика, как всегда, гостеприимно распахнуты, широкий коридор гудит от звука голосов из прилегающих комнат. В такой погожий вечер всех обычно тянет на воздух; и впрямь, на крыльце расположились два джентльмена – они принесли из гостиной кофе и попивают его здесь, наслаждаясь предзакатным благоуханием. Третий растянулся на мягком мху у подножия обелиска. Эти трое нарушают безмятежное очарование пейзажа, составленного из солнца, неба, прелестного домика и застывших деревьев. Они в мундирах – это офицеры из ставки Заморны. Сказанное относится к двоим на крыльце. Третий джентльмен, тот, что лежит на траве, одет в штатское платье. В нем нетрудно узнать мистера Уорнера, государственного секретаря. И он не один. Особу, с которой он беседует, непременно следует описать. Это красивая девушка в богатом платье черного атласа. Такое обилие украшений, как на ней, вполне пристало бы подруге разбойника. Невольно думается, что на них ушло целое состояние, и немудрено – ведь это подарки короля! В ушах (она не чурается варварской роскоши серег) блестят две длинные капли, алые, как огонь, с пунцовым отливом, говорящим, что это настоящие восточные рубины. Изящные звенья золотой цепочки в несколько рядов обвивают шею, на груди лежит усыпанный драгоценными каменьями крест; центральный камень – с секретом, под ним спрятана прядь темно-каштановых волос, которую хозяйка не променяла бы на целое царство: этот маленький локон срезан с головы помазанника Божия. Уорнер заинтересованно разглядывает мисс Лори, которая склонилась над ним, – воплощение молодости и здоровья; в изящном стане, в манере держать головку, в развороте покатых плеч угадывается военная выправка; так стоять, плотно упершись в землю маленькой ножкой, может лишь дочь сержанта, с детства знающая, что такое муштра. Весь вечер она занимала высоких гостей – ибо два джентльмена на крыльце не кто иные, как лорд Хартфорд и Энара, – беседуя с ними искренне и непринужденно, однако без тени легкомыслия, с привычной целеустремленной собранностью, которая сразу расположила к ней государственного секретаря. Эти трое и лорд Арундел – ее единственные друзья в целом мире. Подруг она никогда не искала, а если бы искала, то не нашла. И так умна, рассудительна и толкова мисс Лори, что кичливые аристократы без колебаний обсуждают с ней вопросы первостатейной важности.
Сейчас мистер Уорнер говорил с мисс Лори о ней самой.
– Мадам, – убеждал он властно и в то же время вкрадчиво, – вам не следует оставаться так близко к опасности. Я ваш друг; да, мадам, искренний друг. Почему вы меня не слушаете и не хотите признать мои доводы? Вам следует немедля покинуть Ангрию.
Дама покачала головой:
– Нет, пока мой господин не прикажет; его земля – моя земля.
– Но… но, мисс Лори, вы знаете, что Всевышний не гарантировал нам победу. Наши враги могут одержать верх, по крайней мере временно, и что в таком случае будет с вами? Когда герцог силится уберечь страну от гибели, когда его славу поглотила пучина и он отчаянно бьется, чтобы ее вернуть, до вас ли ему? Вы оглянуться не успеете, как окажетесь в руках у Квоши или шейха Медины – я говорю о гнусном предателе Джордане.
Мина улыбнулась: