Заклятие (сборник) - Шарлотта Бронте 20 стр.


– Аминь! Аминь! – воскликнул каждый из глубины своего сердца.

– Мошенники, лихоимцы, – добавил я, глядя на своих соседей справа – Тима и Сурену.

– Скарб и дрова для дьявола, – подхватил голос из зала. Я вздрогнул и глянул с галереи, но все внизу скрывал непроницаемый мрак. Мистер Бромли продолжил:

– Яви мы взгляду все, что сделали, что передумали за полчаса под этим кровом, солнце бы почернело от омерзения. Излей милость Твою на нас, словно водопад, очисти нас, ототри песком и мылом, швырни нас в печь Навуходоносорову связанными в сюртуках и панталонах, в башмаках и шляпах, вместе с нашими кроватями и постельным бельем, одеялами, чехлами и наволочками, котлами и грелками, кастрюлями и сковородками, с нашими супницами и половниками – да ничто не уцелеет, ибо язва наших беззаконий на всем этом. О! пусть мы сгорим дотла, пусть от нас останется лишь кучка пепла на алтаре. Не дай нам выйти, как Седраху, Мисаху и Авденаго, чтобы и волосы на голове нашей не опалились и даже запаха огня не было от нас . Нет, Господи! Орудуй кочергой хорошенько! Пусть будет много угля!

Громкое и дружное "аминь" вновь подтвердило, что паства всецело присоединяется к молитве своего пастыря. Голос, звучавший раньше, вновь выступил с дополнением:

– И особенно, Господи, яви милость свою и могущество на возлюбленном брате нашем Бромли, да превратится он в кучку золы и окалины!

Голос и впрямь сильно отличался от грубого баса Бромли – спокойный, проникновенный, довольно громкий, с очень четким выговором и отвратительной гнусавостью. После часа невыносимых страданий молитва наконец закончилась; из ризницы вышел пономарь с двумя большими свечами (купленными, не сомневаюсь, в нашей лавке), которые и водрузил на высокие подсвечники по обе стороны кафедры. В их тусклом свете я наконец смог разглядеть даму на дальнем конце нашей скамьи. Она была в шелковом платье и куталась в большую красивую шаль. Очевидно, они с Масарой друг друга узнали, поскольку теперь негромко о чем-то беседовали; ее рука лежала в его руке. Таким образом, лицо дамы было обращено в мою сторону. Я видел влажные голубые глаза, бледную кожу, рыжеватые волосы и миловидные черты, исполненные глупого кокетства и притворного смирения. Во всем этом без труда угадывалась моя тетка, бывшая маркиза Уэлсли. Не желая подавать виду, что узнал ее, и вполне уверенный, что она меня не узнает, поскольку за время с нашей последней встречи мой облик совершенно переменился, я промолчал и вновь перенес внимание на кафедру. На сцене как раз появился новый актер: за маленькой кафедрой теперь помещались двое, и казалось, что сейчас она разломится пополам. Один – низкорослый и кряжистый мистер Бромли – сидел, второй стоял в полный рост: очень высокий и столь же худой человек с необычным, заострившимся лицом, точеными чертами, блуждающим взглядом и копной черных волос, в беспорядке падающих на лоб. Платье на нем было простое и приличное, однако облегающий покрой являл взорам ужасающую впалость живота и худобу ляжек. Джентльмен начал читать отрывок, не раскрывая Библию: "Не спасать пришел я, а губить" . С первых же слов я узнал голос, звучавший раньше из зала. Последовала проповедь: дикая, сумбурная и жуткая. Она целиком состояла из проклятий и обличений, затем перешла в странную политическую тираду, и вновь оратор говорил тем же нелепым тоном, словно глумясь над собственными словами. По-видимому, он приберегал силы для заключительных фраз и завершил мощным призывом к религиозному возрождению. Проповедник сошел с кафедры под стоны, вопли и громкие восклицания. Мистер Бромли представил его как "нашего дорогого брата Эшфорта", но меньше чем через две минуты после начала проповеди едва ли не каждый в часовне понял, что слушает Александра Перси! Едва наша компания, добравшись до выхода, ощутила дыхание ночной прохлады и увидела отблеск звездного неба, как к нам через толпу протиснулся джентльмен в крылатке. Он взял за плечо Луизу Дэнс, шедшую под руку с Масарой Лофти.

– Миссис Эшфорт, – сказал он, – сейчас в ризнице пройдет молитвенное собрание. Вам следует дождаться его конца.

То был Нортенгерленд. Утонченное, надмирное существо в толпе сектантов с городской окраины! Масаре, Тиме, Сурене и мне было о чем поговорить в тот вечер за бараньей отбивной и стаканом разбавленного джина.

Ловя разговоры в кофейнях, обмениваясь сплетнями в клубах, читая домыслы газетчиков, иными словами – теша себя обсуждением скандальных поступков и возможной судьбы великих людей, мы не задумываемся, что их близкие, их жены и дочери, скрытые от наших взоров в полутьме дворцовых сералей, слышат те же рассказы, и то, что кажется нам облачками, для них – грозовые тучи, а то, что мы считаем снежинками, в их глазах – наконечники стрел. Мы издали смотрим на обиталища знати, будто на храмы; когда мы проходим мимо, задернутые окна кажутся безжизненными; трудно вообразить внутри существ из плоти и крови, подверженных тем же страстям, огорчениям, надеждам и страхам, что остальные смертные. Взгляни сегодняшним ясным апрельским вечером на Уэллсли-Хаус! Утром лил дождь, но сейчас небо прояснилось; солнце, клонясь к закату, заливает все таким ясным и теплым светом, что белое здание словно погружено в золото. Подойди ближе, поднимись по ступеням, встань у дверей. Изнутри не доносятся голоса, площадь тиха и пустынна, далекий городской гул и рокот морских волн лишь усиливают впечатление дремотной безмятежности. Думаешь ли ты сейчас о горестях и смятении, о сердцах, с замиранием ждущих свежих газет, утренней и вечерней почты? Не думаешь, mais allons, nous verrons davantage .

– Гринвуд, сегодня герцогиня будет пить чай в западной гостиной.

– Да, мэм. Уильям уже отнес туда сервиз. А вот карточка для миледи.

– Карточка? Да, верно. Подайте мне ящик для письма, Гринвуд.

Мистер Пискод повиновался. Дама, говорившая с ним, села за стол, взяла лист веленевой бумаги и начала писать. Кроме нее и дворецкого, в большом зале никого не было, я имею в виду – никого живого, ибо в нишах застыли безмолвные мраморные фигуры: бледные и холодные в тени, они словно оживали в закатном сиянии из окна. Один солнечный луч падал на даму, о которой говорилось раньше, озаряя ее теплым сиянием. Это была высокая, прекрасно сложенная женщина двадцати пяти лет с очень темными, вьющимися вдоль шеи волосами, бледной кожей, итальянскими чертами узкого лица, выразительными карими глазами и осанкой, исполненной аристократического достоинства. Черное шелковое платье со свободными батистовыми рукавами украшала спереди меховая оторочка; боа из такого же меха свободно укутывало величавую шею, на которой было застегнуто серебряное колье с жемчугами. Дописав, дама велела подать свечу, запечатала записку и протянула ее Гринвуду со словами: "Пусть отошлют немедленно". Затем она встала и плавно скользнула в западную гостиную. Это очаровательная комната: ее окна выходят на цветущую лужайку, которую и солнечный, и лунный свет расчерчивает тенями молодых осинок. Королева Ангрии сидела у большого пылающего камина – подальше от окон, солнечного света и трепета осиновых листьев. На диване подле нее валялось множество прелестных томиков, переплетенных в белый, малиновый, зеленый и пурпурный сафьян. Некоторые были раскрыты, являя взгляду изысканные гравюры, папиросную бумагу и красивый шрифт на страницах цвета слоновой кости. Один выпал из ее руки и лежал на скамеечке для ног. Королева полусидела, откинувшись на подушки, глаза были закрыты, мысли блуждали в блаженных или скорбных видениях. Даже звук открываемой двери и шаги мисс Клифтон не вывели ее из полудремы.

– Так не годится, – вполголоса проговорила упомянутая дама, с тревогой глядя на августейшую госпожу, чье выражение – вернее, отсутствие выражения – явственно указывало на обморочное забытье. Мисс Клифтон ласково потрясла хозяйку за плечо. Та открыла глаза и слабо улыбнулась.

– Я не спала.

– Вы были без чувств, миледи, – ответила мисс Клифтон.

– Почти да. Но скажите, Амелия, который час? Почту уже принесли? Есть ли письмо?

– Семи еще нет, миледи, но ваша светлость сейчас будет пить чай.

И мисс Клифтон принялась расставлять серебряный сервиз. Герцогиня уронила голову на руки.

– Я что-то сегодня совсем вялая, – проговорила она. – Это солнце так сильно печет?

Увы, не слабое апрельское солнце, сверкающее на каплях утреннего дождя, вызвало недомогание ее светлости; так подумала мисс Клифтон, но придержала язык.

– Скорее бы почта, – пробормотала герцогиня. – Как давно было последнее письмо, Амелия?

– Три недели назад, миледи.

– Если и сегодня ничего не будет, что мне делать, Амелия? Я не засну до завтра. О, как меня страшат эти долгие бессонные ночи! Ворочаться столько часов на просторной одинокой постели, глядя на догорающие светильники. Я бы наверняка сумела уснуть, будь у меня одно ласковое письмо, чтобы прижимать его к груди всю ночь как талисман. Я бы все на свете отдала, только бы получить сегодня с востока квадратик бумаги, исписанный его быстрым почерком. Но нет! Если слухи о том, что отец встречался с Ардрахом, уже достигли Ангрии, мне остается лишь ехать в Олнвик и забыть всякую надежду. О, если бы он черкнул мне хоть две строчки за своей подписью!

– Миледи, – сказала мисс Клифтон, ставя перед госпожой серебряную чашечку и блюдце с печеньем, – вы получите вести с востока сегодня вечером, причем совсем скоро. Мистер Уорнер в Витрополе и через несколько минут будет у вас.

Приятно было видеть, как внезапный луч радости блеснул на скорбном лице королевы Марии.

– Благодарение небесам! – воскликнула она. – Даже если он привез дурные известия, это лучше мучительной неопределенности, а если добрые – мне ненадолго станет легче.

Пока она говорила, в соседней комнате раздались шаги. В дверь постучали, и вошел мистер Уорнер, закутанный с ног до головы, что диктовала необходимость: будучи узнан на улице, он бы в тот же миг утратил свободу. С рыцарственной преданностью министр встал на одно колено и поцеловал руку, протянутую ему герцогиней. Тревога блеснула в его глазах, когда он поднялся, оглядел королеву и увидел тень скорби на ее дивных чертах, увидел, как истончились и побледнели [ конец строки утрачен ].

– Ваша светлость чахнет на глазах, – резко проговорил он после того, как с приветствиями было покончено. – Вы изводите себя фантастическими домыслами и воображаете, будто все много хуже, чем на самом деле.

– Хотела бы я, чтобы вы оказались правы, – ответила герцогиня. – Хотела бы я верить, что мои опасения надуманны и я напрасно терзаюсь нервическими страхами. Докажите мне это, мистер Уорнер, и я ваша вечная должница.

Мистер Уорнер не дал прямого ответа. Он два или три раза прошел по комнате, потом сел и заговорил о деле, которое его сюда привело. Оно состояло в том, чтобы перебрать некоторые государственные документы, вверенные заботам королевы в пору ее регентства на время последней Этрейской кампании. Получив документы и необходимые пояснения, Уорнер углубился в бумаги. Герцогиня стояла у окна, глядя на игру золота, зелени и серебра в озаренных солнцем осиновых листьях, но думая совсем о другом. Она гадала, как заговорить о том, что тяжким грузом лежало у нее на сердце. Уорнер не передал ей письма или хотя бы устного сообщения, даже не упомянул имени, которое постоянно звенело в ее ушах. Покуда она ждала в томительном беспокойстве, мистер Уорнер наконец нарушил тишину.

– Миледи, – проговорил он очень тихо и мягко, – дозволено ли мне спросить, знаете ли вы что-нибудь о действиях вашего отца, графа? Виделись ли вы с его приезда в Витрополь?

– Нет, сэр, и не получала никакой корреспонденции; все, что я знаю о нем, почерпнуто из слухов и газет, а пресса всегда чернит моего отца. А что слышно касательно него в Ангрии?

– Что он вступил в сношения с Ардрахом и Монморанси, – коротко отвечал государственный секретарь.

– И как восприняли это известие?

– Армия и народ возмущены. Ангрийцы негодуют, что номинальный премьер-министр страны заключил союз с ее злейшими врагами.

Мария Генриетта отвернулась от окна.

– Мистер Уорнер, – вымолвила она, понизив голос почти до шепота, – вы знаете, что этот вопрос занимает меня лично. Что герцог Заморна говорит о дурных известиях?

Уорнер свел брови.

– Я предпочел бы обойти эту тему молчанием, но раз ваше величество приказывает, вынужден ответить. Герцог не говорит ничего!

– Но что он думает? – не отставала Мэри. – Как он выглядит! Вы умеете читать по его лицу, по крайней мере я бы сумела!

– Его лицо бледнее, чем когда ваша светлость видели его последний раз, и на нем читается умственное и душевное смятение.

– И… и… – продолжала герцогиня, уже не пытаясь скрыть нетерпение, – он не передал с вами письма, мистер Уорнер? Не просил на словах сообщить что-нибудь о себе и осведомиться, как я?

– Миледи, у меня нет для вас даже слога, не то что клочка бумаги.

– А дети? – проговорила она с усиливающимся волнением. – Наверняка он поручил вам спросить о Фредерике и Юлии, они ж его плоть и кровь! И мой маленький Артур – когда герцог уезжал, ему было всего два месяца! Разве герцог не хочет знать, по-прежнему ли мальчик обещает вырасти точной его копией?

– Миледи, о детях он упомянул. Он сказал: "Если увидите мальчиков, сообщите мне, как они", – и явно хотел что-то добавить, но промолчал. Когда же я спросил, будут ли еще распоряжения, он торопливо ответил: "Нет". Однако не сомневайтесь – он думал о вас.

– И он не упомянул меня! – воскликнула герцогиня. – Я для него ничто! Я совершенно не ждала от отца подобного шага! О, я греховно гордилась таким отцом, горжусь и сейчас, но моя гордость ест мое счастье, как ржавчина! Мистер Уорнер, вы не можете вообразить, что я испытываю. Меня всю трясет, я не в силах этого выносить. Только подумать, что герцог Заморна внушает себе черные мысли, каменеет в решимости заставить меня страдать за безумства своего премьера! А я не в силах его смягчить, потому что нас разделяют сто двадцать миль! Будь я рядом, уверена, он бы видел во мне женщину, а не бестелесное звено между собой и моим грозным отцом. Уорнер, я не могу сносить это ужасное напряжение в каждом нерве. Я привыкла получать что хочу и не приучена ждать. Когда вы возвращаетесь в Ангрию?

– Завтра, миледи. Намереваюсь выехать до света.

– И вы, конечно, путешествуете инкогнито?

– Да.

– Приготовьте мне место в вашей карете – я еду с вами. Не возражайте, мистер Уорнер, умоляю вас. Если бы я не отыскала этот выход, то умерла бы к завтрашнему утру.

Мистер Уорнер слушал молча. Он видел, что спорить бесполезно, однако вся затея крайне ему не нравилась. Он понимал, что план – скоропалительный и опасный. Кроме того, мистер Уорнер уже многократно просчитал последствия герцогского решения, его плюсы и минусы, выгоды и вероятные издержки, и со своей холодной рассудочностью пришел к выводу, что страдания дочери – не слишком высокая плата за возможность сломить отца. Он поклонился герцогине, сказал, что исполнит ее волю, и вышел.

Утро занималось, но дворец был тих, как в самый глухой полуночный час. Одну из комнат в западном крыле окутывало особенное безмолвие; темные занавеси и ковры усиливали дремотный полумрак. Робкий рассвет заглядывал в окна, но еще не приглушил сияние алебастрового светильника под потолком, озарявшего две белые кроватки, составленные бок о бок, маленькие, самой изысканно-классической формы. Белоснежные пологи были собраны в фестоны белыми шелковыми шнурами; за ними на пуху и чистейшем батисте спали три малыша. Их головки не оскверняли чепцы, темные кудри одного розового ангелочка и золотистые – двух мальчиков постарше поблескивали в свете лампы на ясных лобиках. У всех троих были безупречной формы веки, очерченные длинной бахромой ресниц. Все трое блаженно спали – символы безмятежности. Рассвело, лампа померкла. Перемена освещения разбудила младшего. Он проснулся, обнаружил себя в одиночестве, и, по обыкновению младенцев – ибо это был живой ребенок, а не восковая кукла, – запищал, выражая свое неудовольствие. Тут же двое других раскрыли глаза, черные, как ночь. Один встал и, перегнувшись через край собственной колыбельки, устремил не по годам сообразительный взгляд в колыбельку брата, затем резво перебрался к тому в гнездышко и, заткнув ручонкой рот малыша, попытался силой добиться соблюдения тишины, впрочем, сопровождая свои действия поцелуями и такими словами, как: [ неразборчиво ] Артур! Маленький [ конец строки утрачен ].

К счастью, в этот миг дверь королевской детской тихо приотворилась, и вошла дама. Она была в пелерине серого шелка с серебряными пряжками на груди и сдвинутой назад соломенной шляпке, из-под которой выбивались золотистые кудри, обрамляющие воистину аристократическое чело. Поверх шляпки дама набросила газовую вуаль, а в руке держала горностаевую муфту. Идеальная леди, воплощенная элегантность: не королева или герцогиня, не оранжерейный цветок, не дикая роза, но изящный садовый нарцисс. Она скользнула к кроваткам и нагнулась взглянуть на своих детей – ибо то были ее дети. Самым нежным тоном она укорила крошечного деспота и взяла на руки маленького крикуна, теплого и уютного в своей муслиновой ночной рубашонке. Малыш улыбнулся и умолк в тот же миг, как его щека коснулась материнской груди. Затем она с ласковым упреком взглянула на старших. Луч гордости вспыхнул в ее глазах, когда они, с такой здоровой резвостью, вскочили и кудрявыми головками приникли к ней, чтобы разделить с Артуром его подушку. На эту картину стоило посмотреть, и Мэри чувствовала, что даже ее гордый супруг порадовался бы такому зрелищу. Входя в комнату, она была бела как мрамор, сейчас раскраснелась и ожила, лаская королевских детей и думая о том, что они – дети короля. "До свиданья, Ромелла, до свиданья, Хоксклиф", – проговорила Мэри, с гордостью называя своих первенцев их титулами и разом сжимая в объятиях обоих наследников воинственного престола. "И до свиданья, Артур Уэлсли, – продолжала она, осыпая самыми нежными поцелуями дитя, в котором было меньше всего ее собственной бледной утонченности и больше всего – отцовского румяного пригожства. – Сегодня папа о вас услышит, если маму примут хорошо и она посмеет замолвить словечко за других. Думаю, я имею право немножко его разжалобить, раз я мама трех таких благородных сыновей".

Назад Дальше