Погадай на дальнюю дорогу - Анастасия Дробина 5 стр.


Время шло. За пятнадцать лет они сменили несколько городов, следуя за торговыми делами Ильи, жили в Киеве, Смоленске, Медыни, Калуге и, наконец, остановились в Старом Осколе. Один за другим рождались дети, пять человек – и все мальчишки. Всех детей Настя сама учила грамоте и счету, каждому чуть ли не с пеленок совала в руки гитару, а старшего, Гришку, даже отдала в Киеве учиться играть на скрипке. Долго, конечно, это ученье не продлилось – всего полгода, до тех пор, пока они не съехали в Смоленск. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из Гришки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до двенадцати лет, – пока не начнет ломаться голос, – учиться петь ему не нужно. Серьезное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый киевский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придется. Из Киева он вывез заунывные еврейские мелодии; в Одессе с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Смоленске часами простаивал около театра, принося домой обрывки "Лебединого озера" и "Аиды"; на ярмарке в Калуге высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.

Дашка тоже росла, и к двенадцати ее годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, глядя на дочь, только диву давался: всем она напоминала его – и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, черными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом... и все же Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог снова решил пошутить. Дашка росла тоненькой и стройной, и если бы не слепота – могла бы быть хорошей плясуньей. Голос у нее прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: "Пала гнедых, запляженных с залею..." А в пять лет Дашка, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросилась:

– Возьми меня на Конную...

– Зачем, чайори? Иди вон матери помоги...

– Нет. Хочу с тобой.

Он взял – забавы ради. Все равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки еще были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь, сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. А весной, когда цыганские таборы муравейниками гуртовались у больших дорог, Дашка спрашивала первая: "Дадо, когда пойдем в цыганам?" Настя не спорила, хотя, кажется, ей это и не очень нравилось. Сердилась:

– Зачем ее на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она – девочка, пусть хоть петь учится, хоть на картах гадать. Ты еще верхом на лошадь ее посади и кнут в руки дай!

– И дам! – отшучивался он. – Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадет!

– Ее же замуж никто... – начинала было Настя и... обрывалась.

Было очевидно, что замужем Дашке не бывать. Ни таборным, ни оседлым не нужна слепая жена. И поэтому Дашка делала что хотела, бродя за отцом как тень, и занимаясь тем, чем цыганская девчонка вовсе не должна была интересоваться.

Больше всего ей нравилось расспрашивать Илью о таборной жизни. Родившись в таборе, она почти не помнила его, как не помнила солнца, цветов и земли, и рассказы отца были для нее чем-то вроде заморской сказки. Весной, едва стаивал снег, они уходили за город на большую дорогу. Илья долго не мог привыкнуть к тому, что больше никогда не уйдет по этой дороге вслед за ветром и клекочущими клиньями гусей. От теплого и сырого ветра щемило грудь, в чистое небо хотелось смотреть бесконечно, в глазах, хоть плачь, стояли вереницы кибиток, усталые лошади, пестрые одеяла и платки. Настя в такие дни старалась не трогать мужа, поменьше разговаривать с ним. И не спорила, когда он, взяв за руку Дашку, уходил прочь из дома.

Они уходили далеко за город, поднимались на какой-нибудь холмик, сплошь поросший мать-и-мачехой и первыми голубыми фиалками. Илья садился на еще влажную землю, по-таборному скрестив ноги. Дашка, подобрав юбку, точно так же усаживалась рядом, запрокидывала голову, подставляя солнцу безжизненное личико, мяла в пальцах травинки, слушала гусиный клекот, падающий сверху, из облаков. И из нее сыпались вопросы: "Дадо, а как же вы кочевали зимой? А разве в шатре не холодно? А почему перины, а не одеяла? А почему шатры всегда на горке? А почему маму за тебя отдали? А зачем она кочевать не хочет?"

Он смеялся, отвечал. Сам не замечая, рассказывал такое, о чем, казалось, давно забыл, о чем не говорил даже Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую,полузабытую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у нее был, как у Варьки, – низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила ее Настя, и без труда тянула "Лучинушку" или "Уж как пал туман". Но стоило ей завести глубоко и сильно: "Ай, доля мири рознесчастно..." – и у Ильи сердце останавливалось. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. А когда они вдвоем приходили в очередной табор, расположившийся на окраине города, Дашка тут же пристраивалась к какой-нибудь сморщенной старухе или скрюченному деду и вела с ними долгие беседы вполголоса. Илья знал: расспрашивает о таборной жизни. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетенными в волосы ромашками плясали у углей... а Дашка даже не подходила к ним. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала сказки. К четырнадцати годам она знала этих сказок великое множество. И если в цыганском переулке средь бела дня наступала тишина, никто уже не пугался и не шептал: "Начальство из управы приехало..." Все знали: Дашка Смолякова рассказывает сказку. И, выглянув на улицу, можно было увидеть толпу детей вокруг сидящей на земле Дашки. А та, глядя неподвижными глазами в небо, рассказывала. И рассказывала так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и долго потом крутили от удивления головами, недоумевая – откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока в Старом Осколе ее пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.

"Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре ее на руках носить будут!"

Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился у отца в хор и Гришка со своей скрипкой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он не хотел, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:

"Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле!"

Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не надо было так шутить.

Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Еще бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли чуть ли не втрое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару ее отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел – если только нужно было подвторить Дашке. Почему-то стоило запеть – и вспоминались далекие годы, Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за семнадцать лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла...

И вот – Варькино предложение. Поезжайте, мол, в Москву. Настька, видите ли, скучает. Кто ее знает, может, и правда... Столько лет никого из своих не видела. Ни разу за эти годы они не виделись с цыганами из хора Якова Васильева. Только Варька, ездившая иногда в Москву, привозила оттуда ворох новостей. Родня слала приветы и звала в гости. Илья делал вид, что ничего не слышит, Настя молчала. А вот теперь...

Что ж, семнадцать лет – большой срок. Может, и правда забылось все. Да и он уже не мальчишка, тридцать восемь лет – не двадцать. У него дети взрослые. И Дашку надо от Пашенного увозить. И невесты на Москве хороши, а Гришку женить пора. Верно, все так. Только душа болит и болит, проклятая. Словно загодя знает, что добра из этого не выйдет.

Илья встал, подошел к окну. На дворе было темно, хоть выколи глаза, вьюга не успокаивалась, швыряла в окна комья снега, выла в печной трубе. Илья стоял у окна, прижавшись лбом к заиндевевшему стеклу, смотрел в темноту.

За спиной послышались тихие шаги. Не оглядываясь, он понял – Варька. Теплая рука легла на его плечо.

– Что ты, пхэнори?

– Ничего. Ступай спать. Утро вечера мудренее.

Глава 2

Апрельское солнце заливало Москву золотом. Вся Рогожская застава сияла куполами церквей, ручьями, бегущими по мостовым, лужами у порогов лавок, сусальным кренделем над булочной и окнами низеньких деревянных домишек. Здесь, в Москве, лишь недавно сошел снег и высохли улицы. Таганка была полна гуляющим народом, отовсюду слышались песни, смех, завывание гармони. В лужах гомонили воробьи, с крестов церквей хрипло орали вороны. По мостовой стучали копыта лошадей, грохотали пролетки. Неожиданно из Гончарного переулка с громом и треском, как колесница Ильи-пророка, вынеслась огромная ломовая телега.

– Дорогу! Эй, дорогу, проклятуш-шие!!!

Грохот, брань, свист кнута, обезумевшие лошадиные морды с выкаченными глазами, пьяная, красная рожа возчика – и стоящая у церкви толпа цыган с криками бросилась врассыпную.

– Холера тебя раздери! – выругался Илья вслед ломовику, ставя на ноги Дашку, которую едва успел выдернуть из-под копыт. – Варька! Вот она, твоя Москва! А врала – "обер-полицмейстер новый, порядок навел"! Где он, порядок?

– Весна... – Варька, шлепнувшаяся в лужу, с кряхтеньем отжимала край юбки. – Все с ума посходили.

– Вы целы? Живы? – встревоженно спросила с другой стороны улицы Настя. Взобравшись на ступеньки булочной, она торопливо, по головам, пересчитывала мальчишек: – Четыре... пять... шесть... Все! Илья, пошли дальше!

"Ишь, раскомандовалась", – неприязненно подумал он, беря за руку Дашку. Конечно, ей чего... Домой приехала. Вон, светится вся, будто луну съела, вертит головой, как девчонка, любуется на церкви, показывает детям: "Вон Вознесения Христова храм. А в этом доме купец Прохоров жил, мы ему каждое Рождество пели. А по этой улице на тройках зимой катались!" И ведь помнит все, чертова баба, как будто только вчера из Москвы уехала...

Через час они будут в Грузинах. И что там? Как встретят? Примут ли? Илья сам не думал, что будет так бояться встречи с жениной родней. Особенно с Яковом Васильевым. Варька рассказывала – отошел сердцем старик... Дай бог, конечно, если так, а вдруг нет? Ох, что будет... Думать не хочется! Илья в сотый раз напоминал себе, что ему, Смоляко, уже не двадцать лет, а, слава богу, скоро сорок, что он не мальчишка, а всеми уважаемый цыган со своим делом, с лошадьми, с огромной семьей; наконец, что у него самого скоро будут внуки, – но ничего не помогало. Решив про себя, что в случае чего они в тот же день уедут из Москвы – и тогда уже никакие Настькины слезы не помогут! – Илья немного успокоился.

Позади осталось сонное купеческое Замоскворечье, сверкающая витринами модных магазинов Тверская, шумная, запруженная извозчиками Садовая, и впереди мелькнули кресты церкви Великомученика Георгия в Грузинах. Начались знакомые места. Илья даже забыл о своей тревоге и, как Настька, завертел головой, вспоминая. Вот трактир "Молдавия", самый "цыганский" в Москве, куда они всем хором заваливались после рабочих ночей в ресторане – пить чай и наливки да хвастаться доходом. Вот Живодерка, такая же узкая и грязная, без мостовой, с лужами вдоль домов, с курами и поросятами, роющимися в пыли. Вот развалюха Маслишина, которая прежде сверху донизу была забита студенческой братией. Маслишинский дом еще больше осел на одну сторону, покосился, облез до дранки, но окна были распахнуты настежь, и из одного из этих окон до Ильи донесся молодой басок, нараспев декламирующий что-то на нерусском языке. Видно, по-прежнему Маслишин жирует на студентах... Ага, а вот "заведение", публичный дом мадам Данаи, – стоит себе, не падает, и вывеска на дверях та же, зеленая, хоть и полинявшая малость. Бог ты мой, а вот и хозяйка! Сидит перед крыльцом на старом стуле и вяжет, суетливо двигая спицами, а у ног ее две девицы увлеченно разбирают клубки. Проходя мимо, Илья не удержался:

– Здоровы будьте, Даная Тихоновна!

– И вам доброго здоровья! – бодрым голосом ответила содержательница дома свиданий, не узнав Илью.

Тот хотел было остановиться и поговорить с почтенной дамой, но Варька ткнула его кулаком, зашипев: "Одурел, кобель старый! Дети..." – и он поспешно ускорил шаг.

Впереди показалась ветвистая старая ветла во дворе дома Макарьевны. Сам дом ничуть не изменился, и даже лужа перед его калиткой была все такой же – широкой, желтой, затопляющей островки молодой травы. В луже с воплями плясали несколько чумазых мальчишек. Илья остановил взгляд на одном из них, лет десяти, прыгающем выше всех, так что брызги веером летели. В такт прыжкам мальчишка выкрикивал слова романса:

Под вечер... осенью... ненастной...
В далеких... дева... шла лесах...

"И тайный плод любви несчастной держала в трепетных руках", – неожиданно для себя вспомнил Илья продолжение. Покосился на хихикнувшую Варьку и крикнул:

– Эй, чаворо! Яв адарик!

Услышав цыганскую речь, мальчишка выскочил из лужи и понесся к ним. Поздоровался, поклонился, с любопытством оглядел незнакомых людей.

– Чей ты будешь? – спросил Илья.

– Жареного черта! – гордо ответствовал мальчишка, и Варька с Настей расхохотались: "Жареными чертями" называли на Живодерке троих братьев Конаковых.

– Вижу, – кивнул Илья. Нос и губы мальчишки не оставляли сомнений в его принадлежности к конаковской родне. – Ивана или Петра?

– Ефима. А вы, морэ, чьи? Тетя Варя, это твоя родня?

Варька улыбнулась.

– Это, Мишка, мой брат и его жена.

Черные глаза Мишки округлились.

– Смоляковы? Ох ты... Да я сейчас побегу нашим скажу!

– Постой. Мы сами, – остановила его Варька.

А Илья уже не слушал разговора, глядя через плечо сестры на Большой дом.

И здесь все по-прежнему. Те же деревянные, облезлые, когда-то голубые стены, то же покосившееся крыльцо с некрашеными, потемневшими от дождя перилами, та же сирень в палисаднике, те же распахнутые окна с геранью на подоконниках и с кружевными занавесками. И даже женский визг, доносящийся из одного окна, Илья узнал сразу же: так верещать могла только Стешка Дмитриева, двоюродная сестра Насти, первая на всю Живодерку скандалистка.

Илья взглянул на жену. Та стояла бледная, прижав руки к груди.

– Господи, Стеша... сестричка... – только и сумела выговорить она. И, бросившись к крыльцу, ударила кулаком в запертую дверь.

Та открылась быстро, и на порог вышла молодая цыганка. Длинные косы ее были растрепаны, поверх кое-как застегнутого платья была наброшена шаль: очевидно, девчонка недавно проснулась. Под мышкой она держала отчаянно сучащую ногами кошку.

– Здравствуйте, ромалэ. Вы к кому? – суховато спросила она, подняв взгляд на пришедших.

Илья тихо охнул, сделал шаг назад. От внезапного страха вспотела спина. Отчетливо и ясно, словно это было вчера, встала перед глазами та проклятая Масленица семнадцать лет назад, темная кухня Макарьевны, он, Варька и Настя, молча сидящие по углам, сгорбившийся за столом Митро с опущенной на кулаки головой, а из-за стены – бабий шепот, топот ног, низкие хриплые стоны Ольги, красавицы Ольги – первой жены Митро. Она умерла тогда от родов, и он, Илья, держал на руках новорожденную, отчаянно вопящую девочку, а два дня спустя шел за гробом ее матери, но... Но разве это не Ольга стоит перед ним сейчас? Высокая и тонкая, с матово-смуглым лицом, тонким носом с горбинкой, тяжелыми косами, густыми бровями... И смотрит так же, как тогда, вот только... глаза почему-то зеленые. Зеленые, как трава в болоте.

– Чайори, чья ты? – едва сумел выговорить он.

– Я – дочь Арапо... – цыганка тоже не сводила с него глаз, лицо ее стало испуганным.

– Маргитка! – выручила Варька. – Своих не узнаешь? Я это, я, тетка Варя! Зови отца, мать, теток зови! Кричи – Смоляковы приехали!

Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени. Илья, приходя в себя, шумно вздохнул, помотал головой.

– Варька, так это что же... Митро дочка?

– М-гм... – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли? Ольги и Рябова дочь. Ты же ее двух дней от роду на руках носил.

– Бог ты мой, – только и сумел выговорить Илья.

Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошел за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль. С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потертым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было... С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своем белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, темные и большие, полные слез, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.

– Взгляни... – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.

– Вижу, – эхом отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то еще, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки и пятки.

"Смоляковы! Настя! Илья! Варька!" – доносилось отовсюду. Ругань наверху сменилась радостным криком: "Да ты что говоришь?!" Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?

"Ага-а!" – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.

– Т-т-яв джиды, ромны,– с некоторой опаской, запнувшись, сказал Илья.

– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг.

Назад Дальше