Флорвиль и Курваль, или Фатализм - Маркиз Сад 2 стр.


Содрогаясь от подобных речей, я прекрасно понимала, что не вправе их оспаривать; ведь я нуждалась в опеке этой безнравственной женщины, а значит, вынуждена была приноравливаться к ней. О губительная опасность порока – стоит поддаться его зову, как он тотчас опутывает связями, прежде казавшимися презренными. Итак, я в полной мере воспользовалась попустительством госпожи де Веркен: каждую ночь Сенневаль представлял мне все новые доказательства своей страсти, и последующие шесть месяцев пролетели в таком опьянении, что у меня не нашлось времени осмыслить происходящее.

Зловещие последствия этого безрассудства вскоре раскрыли мне глаза на истинное положение вещей; я оказалась беременна и готова была умереть от отчаяния. Госпожа де Веркен потешалась над моим состоянием.

– Как бы то ни было, – как-то заявила она мне, – а приличия надо соблюдать. Рождение ребенка в моем доме будет выглядеть не вполне пристойно. Мы с полковником и Сенневалем уже обо всем условились: молодому человеку дадут отпуск, за несколько дней до этого ты отправишься в Мец, вскоре и он отправится за тобой, там, под его защитой ты подаришь жизнь незаконному плоду вашей любви; затем вы оба по очереди вернетесь.

Оставалось лишь повиноваться; кажется, сударь, я уже говорила, что, оступаясь единожды, мы непременно становимся игрушкой случайных людей и обстоятельств; забываясь и делаясь рабами страстей, мы словно предоставляем всем и каждому права на безраздельное господство над нашими судьбами.

Все устроилось так, как хотела госпожа де Веркен; на третий день мы с Сенневалем встретились в Меце в доме одной повитухи, чей адрес я взяла еще в Нанси, и я произвела на свет мальчика. Сенневаль по-прежнему относился ко мне с трогательной нежностью, казалось, он полюбил меня еще крепче с тех пор, как я, по его выражению, удвоила его обличье; он был предельно чуток и внимателен, умолял оставить сына с ним, клялся, что посвятит свою жизнь заботам о нем и не появится в Нанси до тех пор, пока не сдержит обещания.

Лишь в момент отъезда я высказала ему все, что наболело у меня на душе, я не скрывала, насколько несчастна из-за совершенной по его вине ошибки, я предлагала все исправить, соединив наши судьбы у подножия алтаря. Сенневаль не был готов к такому предложению. Он был смущен…

– Увы! – ответил он. – Я не волен принимать решение, я еще очень молод и завишу от родителей. Мне должно испросить согласия отца. Без соблюдения сей формальности союз наш не состоится. К тому же я для вас не вполне подходящая партия: племянница госпожи де Веркен (в Нанси все почитали меня таковой) достойна более завидного жениха. Послушайте, Флорвиль, давайте позабудем о наших безумствах, и будьте во мне уверены – я сохраню нашу историю в тайне.

Таких слов я от него никак не ожидала, с мучительной остротой ощущала я неисправимость содеянного; гордость не позволяла мне дать достойную отповедь, обида же становилась все горше: признаться, сударь, единственное, что смягчало в моих собственных глазах ужас моего положения – надежда однажды все поправить, выйдя замуж за возлюбленого. Святая простота! Вездесущая госпожа де Веркен не раз просвещала меня на сей счет, но я все равно не верила и не представляла, как можно вот так, играючи, соблазнить и покинуть беззащитную девушку. Не понимала и не предполагала я также, что честь – понятие столь высоко ценимое мужчинами, способно утратить для них силу в отношениях с женщинами. Неужели слабость наша узаконивает оскорбления, на которые они бы не решились в мужской среде, зная, что те смываются лишь кровью? Я ощущала себя обманутой и принесенной в жертву тем, за кого тысячу раз готова была отдать жизнь; страшное это потрясение едва не свело меня в могилу. Сенневаль не отходил от меня, был по-прежнему заботлив, однако не заговаривал о моем предложении, я же была настолько горда, что не стала во второй раз заводить столь мучительный для меня разговор. Сенневаль исчез, как только обнаружил, что я выздоровела.

Я решила больше не возвращаться в Нанси. Я уже предчувствовала, что никогда не увижу своего возлюбленного, и миг расставания с невероятной силой разбередил мои незажившие раны; все же мне достало мужества снести и этот последний удар… Жестокий! Он уехал, отстранившись от моей залитой слезами груди, не проронив при этом ни слезинки!

Вот к чему приводят любовные клятвы, которым мы безоглядно верим! Чем чувствительнее мы, тем хладнокровнее покидают нас наши соблазнители… Предатели!.. Они отдаляются от нас тем вернее, чем больше средств употребляем мы, стремясь удержать их.

Сенневаль забрал ребенка, он поселил его в неведомой мне деревне, лишив меня радости любить и воспитывать сладкий плод нашей связи. Казалось, Сенневаль старался заставить меня позабыть обо всем, что привязывало нас друг к другу; и я позабыла, или, вернее, думала, что позабыла.

Я приняла решение незамедлительно покинуть Мец и никогда не возвращаться в Нанси. Мне, однако, не хотелось ссориться с госпожой де Веркен; несмотря на свои прегрешения, она все же была близкой родственницей моего благодетеля, а значит, мне надлежало относиться к ней терпимо и в дальнейшем. Я написала ей изысканное письмо, в самых искренних выражениях уверяя, что стыжусь совершенного мною проступка и не могу более появляться в городе, а потому прошу позволения вернуться к ее брату в Париж. Она тотчас ответила, что я вольна поступать так, как пожелаю, и что ее расположение ко мне останется неизменным; далее она добавляла, что Сенневаль пока не возвращался, никто не знает, где он теперь, и что я просто ненормальная, раз огорчаюсь из-за подобных пустяков.

Получив это письмо, я тотчас возвратилась в Париж, где бросилась в ноги господину де Сен-Пра. Моя молчаливая скорбь и мои слезы ясно поведали ему о постигшей меня беде; однако я была осторожна, во всем случившемся обвиняла себя одну, никогда не упоминала об обольщениях его сестры. Подобно всем добродушным людям, господин де Сен-Пра был далек от подозрений в адрес своей родственницы и считал ее честнейшей из женщин; я не старалась лишать его иллюзий, и благодаря подобной сдержанности, о которой стало известно госпоже де Веркен, мне удалось сохранить ее дружбу.

Господин де Сен-Пра пожалел меня… укорил за мои прегрешения и в конце концов простил.

– О дитя мое! – говорил он мне с нежным участием, отличающим душу благородную от той, что охвачена безудержной тягой к преступлению. – О милая моя дочь! Как дорого приходится платить за отход от стези добродетели… Служить добродетели необходимо: она настолько тесно сплетена с нашим естеством, что едва мы отказываемся от нее, на нас непременно обрушиваются несчастья. Сравни безмятежный покой невинности, в коем ты пребывала, уезжая от меня, со страшным смятением, испытанным тобой по возвращении. Разве могут мимолетные радости, пережитые тобой в миг падения, облегчить страдания, терзающие ныне твою душу? Счастье возможно лишь в лоне добродетели, дитя мое, и хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует: девиз сильных мира сего – безнаказанность, добродетель же – химера. Кем бы ни был этот несчастный – супругом или отцом, богатым или бедным, господином или рабом – со всех сторон его подстерегают опасности, отовсюду готовы вонзиться в его грудь кинжалы: раз он осмелился разрушить в человеке те единственные начала, что способны уравновесить его порочность, то не остается никаких сомнений – рано или поздно этот нечестивец падет жертвой своих ужасных принципов. [1]

А теперь, если не возражаете, отвлечемся от религиозных понятий и рассмотрим этот вопрос с позиций человеческих. Верх неразумия полагать, что общество, которое ты оскорбляешь и чьи законы постоянно преступаешь в свою очередь, оставит тебя в покое. Человек создал законы, защищающие его безопасность, и всегда будет ратовать за разрушение того, что способно ей повредить. Власть и богатство могут на какое-то время ослепить злодея эфемерным блеском процветания. Но сколь недолговечно такое могущество! Узнанный и разоблаченный преступник становится предметом всеобщей ненависти и презрения. И что же, его недавние сторонники и апологеты утешают его в беде? Ничуть не бывало, ни один из них не признает его. Теперь, когда ему нечем расплачиваться с ними, они отбросят его, как ненужный хлам. Со всех сторон его обступят невзгоды, он будет чахнуть в позоре и лишениях, и не найдя убежища даже в сердце своем, погибнет в муках отчаяния. Итак, в чем же состоит абсурдный довод наших противников? В своих жалких попытках ослабить всесилие добродетели они осмеливаются утверждать, что все, что не является универсальным – химера, и на самом деле добродетели не существует, ибо в разных местностях понятия о ней различны. Так что же, выходит добродетелей вовсе нет именно оттого, что каждому народу удалось создать свои собственные о ней представления? Оттого, что в зависимости от особенностей климата и темперамента возникла потребность в тех или иных сдерживающих началах? Словом, раз добродетель многообразна и известны тысячи ее форм, значит на земле нет и не было добродетели? Это все равно, что сомневаться в действительном существовании реки лишь оттого, что она распадается на множество ответвлений. Словом, человек приспособил добродетель ко всему разнообразию своих нравов и даже заложил ее в основу их. Разве этот бесспорный факт – не лучшее доказательство как существования добродетели, так и насущной необходимости ее? Пусть мне укажут хоть один народ, живущий вне понятий добродетели, хотя бы один народ, не признающий за основополагающие общественные принципы человеколюбие и благодеяние. Я даже пойду дальше, пусть мне укажут хотя бы на одно сообщество негодяев, которое не было бы скреплено некоторыми принципами добродетели, – и тогда я перестану ее защищать. Если же, вопреки всему, добродетель существует, и полезность ее признана везде, если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного общества, ни одного индивидуума, способного обойтись без нее, если человек просто не может жить спокойно и счастливо вне добродетели, то разве неправ я, я дитя мое, призывая тебя никогда не сходить с ее стези? Посмотри, Флорвиль, – продолжал мой благодетель, обнимая меня, – посмотри до чего довели тебя заблуждения твоих юных лет. И когда тебя снова потянет к прегрешениям, когда чьи-либо обольщения или твоя собственная слабость вновь расставят тебе западню – вспомни о тяжелой расплате за твои первые проступки, подумай о человеке, любящем тебя, как родную дочь!.. глубоко страдающем из-за твоих ошибок, и пусть размышления эти придадут тебе сил для служения добродетели, в чье лоно я хочу вернуть тебя навеки.

Верный своим взглядам, господин де Сен-Пра по-прежнему не намерен был проживать со мной под одной крышей; он предложил мне поселиться у одной родственницы, известной своей набожностью – полной противоположности госпожи де Веркен. Это вполне отвечало моим чаяниям. Госпожа де Леренс с большой охотой приняла меня, и я переехала к ней уже на исходе первой недели своего пребывания в Париже.

О, сударь, сколь отлична была сия почтенная дама от той, чей дом я покинула ранее! Душою одной безраздельно владели распутство и порок – сердце другой являло собой средоточие всевозможных добродетелей. Одна ужасала меня своей испорченностью – другая утешала поучительностью своих наставлений. Слушая речи госпожи де Веркен, я испытывала горечь и раскаяние. Внимая же госпоже де Леренс – обретала кротость и покой… Ах, сударь, дозвольте обрисовать вам портрет этой замечательной, вечно боготворимой мною женщины. Не могу противиться порыву восхищения и не воздать почестей ее добродетели.

В свои неполные сорок лет госпожа де Леренс была еще необычайно свежа; смиренно-целомудренное выражение черт лица красило ее не меньше, чем на редкость гармоничное сложение, коим наделила ее природа; из-за благородства осанки она, на первый взгляд, казалось излишне величественной, однако стоило ей проронить хоть слово – и то, что вы готовы были принять за высокомерие, тотчас смягчалось и сглаживалось: душа ее была столь прекрасна и чиста, любезность столь безупречна, а искренность – неподдельна, что к глубокому уважению, испытываемому по отношению к ней, невольно примешивались самые трепетные чувства. Благочестие госпожи де Леренс не имело ничего общего ни с ханжеством, ни с суеверием. У истоков ее веры стояла необычайная чувствительность натуры; идея существования Бога и служения Высшему Существу – вот живейшее наслаждение этой любящей души; она открыто признавалась, что была бы несчастнейшей из смертных, если бы вероломные лучи рассудка когда-нибудь принудили ее разрушить в себе почтение и любовь к культу Всевышнего. Госпожа де Леренс была привержена не столько к религиозным обрядам, сколько к религиозной морали в высшем смысле этого слова, и именно на ее основе строила свои поступки. Уста этой женщины никогда не осквернялись клеветой; она не позволяла себе даже шуток, способных задеть ближнего; преисполненная нежности и участия к окружающим, она считала всех людей интересными, даже в их недостатках, и заботилась исключительно о сокрытии чужих изъянов, либо об их ненавязчивом порицании. Утешение несчастных было высшей ее радостью; не дожидаясь, пока сирые и убогие придут, дабы воззвать к ней о помощи, она сама находила страждущих… загодя догадываясь об их бедах; черты ее озарялись светом, когда она облегчала горе вдов и сирот, возвращала достаток бедствующему семейству или собственными руками разрывала оковы отверженных. Вместе с тем ее никак нельзя было упрекнуть ни в строгости, ни в суровости: если предлагаемые ей развлечения были невинны – она самозабвенно предавалась им, волнуясь лишь о том, чтобы никто не скучал в ее компании. Эта благоразумная дама с равным успехом поддерживала просвещенную беседу с моралистом, вела глубокомысленный спор с теологом, вдохновляла романиста, одаривала улыбкой поэта, поражала глубиной познаний политика или законодателя и направляла игры ребенка. Необычайно способная во всех отношениях, она владела особым даром внимания и чуткости к людям, редким умением проявлять в других их таланты. Предпочитая уединение и общаясь в узком кругу друзей, госпожа де Леренс являла собой образец для подражания как женщинам, так и мужчинам – ей удавалось сообщать окружающим ощущение тихого безмятежного счастья… небесного блаженства, предназначенного честному человеку святым Господом, чей образ она представляла здесь, на земле.

Не стану утомлять вас, сударь, однообразными подробностями моего блаженного семнадцатилетнего пребывания в доме этой замечательной женщины. Беседы о религии и нравственности, разнообразные благотворительные дела – вот чем мы с ней сочли необходимым заполнить наши дни.

– Религия отпугивает людей лишь в том случае, милая моя Флорвиль, – говорила госпожа де Леренс, – когда неумелые наставники заставляют их чувствовать лишь ее цепи, не сумев при этом разъяснить бесчисленных ее преимуществ. Вряд ли отыщется смертный, дошедший до такого абсурда, чтобы, окинув взором нашу вселенную, не признать, что несметные чудеса ее сотворены всемогущим Господом. Неужели после этого сердце его, ощутившее сию основополагающую истину, нуждается в дополнительных подтверждениях?.. Сколь же груб и неотесан тот невежда, что откажется воздать почести всеблагому создателю своему! Правда, кого-то может смутить многообразие культов, в разноликости их он попытается усмотреть их фальшь. Нелепый софизм! Единодушное признание всеми народами Бога и их служение Ему, сие молчаливое принятие, запечатленное в стольких сердцах человеческих – разве не является оно еще в большей степени, нежели совершенство природы, неопровержимым доказательством существования Вседержителя? Человек не может жить в неприятии Бога, ибо заглянув в душу свою – непременно обнаружит в ней свидетельства Его существования, а открыв глаза свои повсюду заметит следы Его присутствия. Неужели после этого осмелится он сомневаться?

Нет, Флорвиль, уверяю тебя – среди атеистов ты не отыщешь людей с чистой совестью. Гордыня, упрямство, безудержные страсти – вот орудия, что разрушают веру в Господа, беспрестанно возрождающуюся в сердце и рассудке человеческом. Каждое движение души, каждый светлый луч разума представляют мне бесспорные доказательства присутствия Всевышнего. Так неужели я не воздам Ему почести, неужели укрою от Него ту жалкую дань, которую Он великодушно позволяет мне преподнести Ему, неужели не склонюсь перед Его величием, не испрошу милости, не стерплю любые жизненные невзгоды во имя ничтожной своей доли участия в торжестве Его славы! Выходит, вместо того, чтобы добиваться радостей жизни вечной в лоне Господа, я стану рисковать вечностью ради ожидающей меня пучины страшных мук, и все по причине отказа поверить неоспоримым доказательствам, коими Всевышний соизволил убедить меня в истинности своего существования! Дитя мое, разве выбор не очевиден и требует раздумья?

Назад Дальше