Молох - Марсель Прево 10 стр.


– Вы знаете, месье Дюбер, как я уважаю вас. Вы думаете, как француз, я – как немец, это вполне естественно… Я думаю, что вы не имеете причин жаловаться на то, как с вами обращаются здесь? Я всегда приказываю, чтобы в этом отношении соблюдались величайшее внимание и уважение…

– О, в таком случае вашему высочеству повинуются как нельзя лучше! – ответил я.

– Вот я и хочу поговорить с вами, как… как с другом; Все это циммермановское дело становится просто смешным. Министр полиции, который орлиной зоркостью не отличается, не может найти точные улики против доктора. Ничего, кроме предположений! Теперь установлено, что в день празднования Седана Циммерман вышел из дома с гербарием, как и всегда. Он оставил этот гербарий в каретном сарае Фазаньего Павильона по предложению маленького Ганса, молочного брата принца Макса, а затем зашел за ним, после того как его согнали с трибуны. Следовательно, надо предположить, что у него в гербарии было небольшое количество сесилита, как он назвал изобретенное им взрывчатое вещество, и что под влиянием раздражения он сунул петарду в ящик на задке коляски майора. Заметьте, что самую оболочку бомбы не удалось найти! Правда, нашли осколок медной трубки и обрывки листового цинка. Но как раз утром в этот день из таких трубок пробовали действие фейерверочных составов, назначенных для дня Седана… Значит, остается предположить, что Циммерма воспользовался взрывчатым веществом, известным лишь ему одному и способным развить при самом незначительном количестве адскую разрушительную силу. Разве он не говорил сам о часовом стеклышке? Вот на чем обосновывается обвинение. Какого вы мнения об этом?

– Я думаю, ваше высочество, что очень много невинных пострадало от несравненно менее веских улик.

– Так вы думаете, что доктор не виноват? Но пусть же он защищается, животное! Судебный следователь не может вытянуть у него ни слова, от адвоката он тоже отказывается. Мы вынуждены ограничиваться предположениями. А в то же время сатирические журналы Мюнхена и Берлина высмеивают то, что они называют "ротбергской петардой". Видели ли вы последний номер "Симплициссимуса"? Там изображают меня бегущим с обнаженной шашкой за мальчишками, которые забавляются елочными хлопушками! А "Форвертс" уверяет, что все это покушение было организовано мной и министром! Эта фурия-докторша, которая казалась такой безобидной, пока муж был около нее, просто взбесилась, когда мы посадили его в тюрьму. Она наводняет своими писаниями все немецкие газеты, подняла на ноги всю так называемую интеллигенцию: один протест подписывается в Мюнхене, другой в Дрездене, и нет такого писаки по копейке за строку, который не уверял бы, что я – палач и что в Ротберге хуже, чем в России. Берлин пользуется всем этим для того, чтобы отменить все привилегии, которыми Ротберг издавна пользуется. В конце концов, ожидается депутация из Вены, состоящая из учеников доктора Циммермана, забубённых голов и пьяниц, которые только спугнут жильцов Люфткурорта своими манерами и песенками… Ах, проклят тот день, когда этот старый дурак Циммерман ступил на мою территорию! Я оказывал ему всяческое внимание, а он грубо отмахивался от меня. Он поносил империю, а я удовольствовался тем, что приказал согнать его с трибуны… Возможно, что он хотел просто подстроить майору школьническую шутку… Я послушался голоса общественного мнения и приказал арестовать Циммермана: ему очень удобно в тюрьме, потому что это – вовсе не какая-нибудь ужасающая злая яма, как уверяют господа интеллигенты… И из-за него я попал в смешное положение, меня высмеивают, меня оскорбляют! С меня довольно! Все равно, виновен ли Циммерман или нет, но он заплатит мне за все это!

Принц встал и резким движением бросил сигару в камин. Встал и я, думая, как скоро оправдалось предсказание Молоха: идея, которую хотели убить, сама убивает своих врагов.

– Что же вы скажете на все это? – спросил принц, останавливаясь предо мной.

– Ваше высочество, я жду ваших приказаний!

Он пожал плечами.

– Моих приказаний, моих приказаний! Разве я могу давать вам приказания… этого рода, по крайней мере! Я обращаюсь к вам не как к преподавателю моего сына, а как к джентльмену… Жена Циммермана хочет, чтобы допустили ее свидание с мужем? Ну что же, я согласен. Но я ставлю условием, чтобы первоначально вы одни сходили к этому старому безумцу и представили ему в надлежащем свете то затруднительное положение, в которое он ставит меня, отказываясь защищаться. Раз у него имеются доказательства его невиновности, так почему ему не представить их нам? Неужели он воображает, что я хочу судить невиновного?

– Ваше высочество, – ответил я, подумав, – прежде всего, позвольте поблагодарить вас за разрешение друзьям и родным навещать профессора Циммермана. Завтра же я повидаюсь с узником. Разумеется, я навещу его, как друга: мне не к чему вмешиваться в судебное следствие. Но я скажу ему о ваших милостивых намерениях и… все, что он уполномочит меня передать вам из нашего с ним разговора, я сообщу вам.

– Отлично! Отлично! – сказал принц, лицо которого просветлело. – Спасибо вам! Я уверен, что вы извлечете все, что нужно, из этого посещения.

Он протянул мне руку и крепко пожал мою. Я видел, что он взволнован…

"В конце концов, – подумал я, – он – порядочный человек и только притворяется тигром!"

В дверь постучались. Вошел старый лакей и доложил с низким поклоном:

– Ее высочество владетельная принцесса приказали сообщить вашему высочеству, что ее высочество на террасе с прекрасными дамами, и что ее высочество просит господ мужчин присоединиться к прекрасным дамам.

– Хорошо, хорошо! – сказал принц. – Будем галантны! Не надо забывать прекрасный пол… Еще сигарку, месье Дюбер? Нет? Отлично, идем!

Он фамильярно обнял меня за плечи и вышел, таким образом, со мной в курилку, что вызвало явное недовольство министра и майора. Мне показалось, что даже Липавский был несколько недоволен этим, потому что он успел шепнуть мне:

– Черт возьми, да вы в милости! Вы избрали отличный путь! Ведь ваши предки когда-то покорили всю Европу только благодаря тому, что начали с покорения женских сердец!

Терраса, где нас ожидали "прекрасные дамы", представляла собою обширную песчаную площадку, обставленную апельсиновыми деревьями и расположенную около замка. Она возвышалась над отвесным обрывом, который вел к Роте. Туда можно было пройти стеклянной галереей, представлявшей собою одновременно и зимний сад, и биллиардную.

Когда мы вышли на террасу, была уже глубокая тьма; редкие звезды мигали среди неподвижно нависших тяжелых туч. Электрические лампочки, подвязанные к апельсиновым деревьям, бросали яркий свет на садовые кресла, на которых сидели дамы; но свет этих ламп рассеивался уже в двух шагах, поглощаемый жадной тьмой. Наше появление было встречено обычными шуточками насчет страсти мужчин уединяться и невозможности женщинам обойтись без них… Принцесса вскоре отвела меня в сторону.

– Пойдемте сюда, – сказала она, – посмотрим на обрыв: ночью это так страшно! – А когда мы отошли на несколько шагов, она прибавила: – Ведь вы должны знать, что здесь это принято… Все разбегаются по сторонам. Принц подхватил эту язву Фрику и удаляется с нею в парк!

Тоненький силуэт Фрики, сопровождаемой массивным силуэтом принца Отто, уже скрывался в темной мгле, окутывавшей террасу. За столом, где были поставлены напитки и стаканы, остались теперь супруга министра полиции, в полусне занимавшаяся пищеварением, майор с министром, горячо разговаривавшие о чем-то, и успевшие помириться Макс и Грета.

Не заботясь о том, что за нами будут следить, Эльза повела меня в сторону, противоположную той, куда скрылся принц с Фрикой. Здесь было так темно, что мы не видели даже лица друг друга, и я с трудом различал белое платье принцессы и шарф, наброшенный на ее плечи.

Она лихорадочно пожала мою руку и сказала:

– Эта ночь опьяняет меня! В воздухе чувствуется гроза: наверное, она скоро разразится. О, мой друг, я не могу более обходиться без вас! Во время обеда я была так счастлива вашей близостью, но, как только вы удалились вместе с принцем, я больше не могла жить… Вот почему я послала за вами…

– Благодарю! – сказал я, нежно пожимая эту горячую руку.

Говоря по правде, это уединение на глазах всего общества заставляло меня испытывать некоторую досаду. Я видел, что наша интимность не составляет тайны ни для кого; наверное, считают даже, что мы зашли гораздо дальше, чем было на самом деле… Я чувствовал это не только из дерзких намеков Липавского, не только из косых, иронических взглядов слуг и их перешептывания при моем появлении; это подтверждали также крайняя почтительность Грауса и чиновников, все увеличивавшаяся злоба майора, к которой теперь примешивалось презрение и какое-то недоброжелательство, сверкавшее даже во взглядах простых обывателей. Все это приводило меня в нервное, кислое настроение. Да и отношениях Эльзой уже не представляли для меня той прелести, как вначале. Они привели меня теперь к решительному поворотному шагу, и если бы я был очень доволен положением наивного, невинного флирта, подобного встрече в комнатах Комболь в день Седана, то избыток счастья в этой любовной интриге просто угнетал меня.

– Как молчаливы вы, друг мой! – пробормотала Эльза. – Не правда ли, эта темная ширь, разверзнувшаяся перед вами, подавляет вас? Разве вам не кажется, что хорошо было бы промечтать здесь всю ночь, нежно пожимая руку друг другу, но, не говоря ни слова?

– О, да! – ответил я, надеясь, что Эльза отдастся этому желанию помолчать и таким образом избавит и меня от необходимости говорить.

Но женщины – увы! – мало заботятся о последовательности и, признав прелесть молчания, принцесса быстро заговорила:

– Я была так счастлива во время обеда. Вы были около меня, совсем близко, как я и хотела этого, потому что это я приказала Липавскому посадить вас по левую руку от меня. Он очень хитер и нашел оправдание моему желанию в старом линцендорфском обычае, который называют "правом путника". Путник, будь то простой землепашец, имеет право раз в году обедать рядом с принцем. И вот, в то время как слуги торжественно служили нам в этом парадном зале, я думала, что это историческое задание принадлежит мне, что я тоже имею свою часть в славной истории Ротберга… И я была счастлива, что хочу покинуть все это ради вас, пожертвовать все это любви… – Она помолчала, ожидая моего ответа, и потом тихо сказала: – можно подумать, что моя радость чужда вам?

– Простите меня, – ответил я, – не могу же и я в свою очередь не оценить всей величины той жертвы, которую вы предполагаете принести. Я просто колеблюсь принять эту жертву… только и всего!

– Вот как? Значит, вы не любите меня! – сказала Эльза, отталкивая мою руку; но затем тотчас же опять схватила ее, поднесла к своим губам и продолжала: – простите меня и вы, ваши сомнения проистекают из деликатности вашего сердца… Но все эти колебания Вы должны отбросить из любви ко мне. Я собираюсь отказаться ради вас от всего: от семьи, положения, чести, состояния и уважения людей; меня надо вознаградить за это, всецело признав мою власть. Вспомните истории Марии-Елены, матери принца Эрнста. Она полюбила простого безродного офицера, которого ежедневно встречала в парке… Этот офицер отправился на войну. Однажды, соскучившись по нему, Мария-Елена написала ему, что хочет видеть его. Он не стал колебаться, дезертировал, был пойман и расстрелян… Вот это – любовь… Но ведь Гретс фон Биллейн не был легкомысленным французом!

В этот момент из ночной тьмы до нас донесся чистый, довольно приятный голос Фрики, запевшей романс Гейне:

Не знаю, что все это значит,
Что стало так грустно вдруг мне,
И часто старинная сказка
Встает предо мной, как во сне.

Пение внезапно прервалось и сменилось взрывом смеха.

– Отто целует ее, – сказала принцесса. – Прежде мое сердце больно сжималось, когда около меня происходили такие вещи, а теперь это доставляет мне почти удовольствие: это рассеивает все мои сомнения. Я не могу жить без любви, а любовь принца – не для меня. И вот я уезжаю…

Наступила глубокая тишина. Бесконечная грусть овладела мной. У меня было такое чувство, будто я увязаю все более и более…

"Кончено! – думал я. – Сколько бы я ни отбивался, она сделает то, что хочет. Но почему же это погружает меня в такую меланхолию?"

– Обнимите меня! – шепнула Эльза.

Я повиновался. Разве она – не повелительница мне? А потом у мужчин имеется особая доброта, своего рода сентиментальное сострадание, на которое женщины не способны, раз они перестали любить. Я стал целовать глаза и волосы Эльзы и почувствовал, что моя нежность к ней еще не совсем умерла. Только ее парализовал кошмар принятых решений…

Когда я выпустил Эльзу из объятий, она заговорила задыхающимся, прерывистым тоном:

– Я не перестаю считать дни, остающиеся до моего освобождения. Теперь у нас двенадцатое сентября: через шесть дней, как вы говорили, ваша прелестная сестра уезжает? Это будет, значит, восемнадцатого. На следующий день я поеду в Карлсбад, отправлю под каким-либо предлогом Больберг в другой город, а сама уеду в Никлау, в Галицию, где у меня имеется собственный домик, завещанный мне госпожой Никлау, фрейлиной, воспитывавшей меня в Эрленбурге. Вы возьмете отпуск у принца и отправитесь ко мне. Двадцать третьего мы будем вместе у меня, в моем собственном доме, среди моих собственных людей, австрийских поляков, повинующихся мне, как собаки, и менее, чем через две недели, мы будем всецело принадлежать друг другу!

Ее голос окреп. Теперь она говорила так, как бы отдавая мне приказания.

– А принц? – пробормотал я.

– Письмо, которое я оставлю ему, объяснит ему мое поведение. В виду того, что в Карлсбаде я буду проживать инкогнито, под фамилией графини Гриппштейн, у принца будет достаточно времени, чтобы дать удовлетворительные объяснения по поводу моего отсутствия. Само собой разумеется, я постараюсь всячески облегчить ему развод.

– А Макс? – снова напомнил я.

Эльза вздохнула, но особого волнения не выказала.

– И Максу я тоже оставлю письмо. Я уверена, что он не осудит меня. Да и пострадает ли он от моего отсутствия? Уж и теперь он не принадлежит мне: он в руках принца и майора. К тому же я – далеко не первая женщина, не первая принцесса даже, которая бежит из-под супружеского крова… Чем более я думаю об этом, тем более убеждаюсь, что действую согласно указаниям Божьим. Мной руководят такая энергия, такая сознательность, ясность, которых я никогда не предполагала в себе.

Небо вспыхнуло далекой молнией. Я внутренне полюбовался, как удобно устраиваются женщины, чтобы навязать Господу Богу роль вдохновителя и соучастника в их сентиментальных делишках!

– Итак, – продолжала принцесса, – теперь вы мой! Никлау расположен вдали от населенных пунктов, ближайшим является Ольбиц, имеющий населения всего две тысячи душ. Мы будем всецело и на всю жизнь принадлежать друг другу!

– Совсем близко от нас раздался детский голос, помешавший мне выразить, как восхищает меня такая перспектива. Этот голос тихо спросил:

– Мама, вы здесь?

– Иди, Макс, мы здесь, у конца террасы, – ответила Эльза.

Мальчик бросился к матери и нежно поцеловал ее.

– Я не сделал ни одной ошибки во французском языке за вечер, разговаривая с мадемуазель Дюбер, – сказал он. – Она не могла поймать меня ни на одной ошибке и теперь проиграла пари!

– А где Грета? – спросил я мальчика, нежно ласкавшегося к матери.

– Граф Липавский дает ей урок игры на бильярде.

Мы медленно вернулись втроем в освещенную часть террасы.

– Мама, – сказал Макс, не выпуская руки принцессы, – знаете, мне пришла мысль. Мадемуазель Дюбер следовало бы остаться здесь, чтобы учиться вместе со мной. Тогда она не разлучалась бы более с братом, и я уверен, что ее учение не пострадало бы!

– Так попроси ее! – сказала Эльза.

– О, ради меня она не согласится!.. Но если бы господин доктор согласился… Ну, а вы же знаете, мама, что господин доктор сделает все, что вы захотите!

У стола мы застали Фрику, прическа которой была сильно смята и растрепана; она тянула из соломинки цитронад. Госпожа Дронтгейм спала глубоким сном. Принц, майор и министр сидели несколько в стороне и горячо беседовали о чем-то. В окна зимнего сада можно было видеть Грету, стоявшую около бильярда в позе летящего гения. Она держала в руках кий и пыталась положить по указанию Липавского трудный шар. От напряжения она даже слегка высунула свой розовый язычок.

– До завтра, – сказала мне принцесса, чуть-чуть касаясь моей руки.

Принц, заметив меня, подошел и сказал:

– Так я рассчитываю на вас, господин Дюбер, в том, что было между нами условлено!

Я поклонился, вместе с тем с трудом удерживаясь от смеха при виде того, как министр полиции пользовался тем, что общее внимание было отвлечено, и будил свою жену отчаянными щипками в ее жирную спину. Толстуха проснулась, привскочила и была, видимо, в отчаянии, что сидела в то время, как их высочества стояли.

Я сказал Граусу, чтобы он прислал мне экипаж только в том случае, если погода окончательно испортится. Предупредительный немец прислал нам лучшее ландо, и это оказалось далеко не лишним, так как крупные капли дождя уже начинали падать из тяжелых туч.

Уходя Макс подошел проститься к Грете, кутавшейся как раз в свое манто. Мне показалось, что ее "до свидания" было крайне холодно.

Когда мы уселись в карету, Грета прижалась ко мне, я крепко обхватил ее, и в этой позе мы молча доехали до дома: мы оба чувствовали, что у каждого есть свой секрет. Только подъезжая к вилле, Грета высвободилась из моих объятий и сказала:

– Не правда ли, Волк, ведь ты никогда не бросишь меня?

Из ее глаз брызнули слезы. Я сердечно прижал ее к себе снова.

– Да нет же, милая, обещаю тебе!

– Ведь у меня кроме тебя нет никого на свете!

Надо было выходить из экипажа. Грета высоко подняла ворот манто, чтобы скрыть следы слез от кучера.

Глава 10

Восемнадцатого сентября, накануне отъезда Греты в Париж и принцессы в Карлсбад, я чувствовал себя скверно во всех отношениях. Решительный шаг, предстоявший мне, пугал меня. К тому же участь Молоха, которого я успел оценить и полюбить еще более в последние дни, немало тревожила меня: судебный следователь объявил следствие законченным, и профессору предстояло появиться перед судом присяжных в Линцендорфе. Ну, а как говорил Молох, было "мало надежды, что двенадцать присяжных тюрингцев окажутся более проницательными, чем один тюрингский следователь"! Поэтому опасность обвинительного приговора казалась неизбежной, и предстояло совершиться бессмысленнейшему, несправедливейшему делу: осуждению знаменитого ученого, человека с детски ясной, доброй душой, за преступление, которого он не только не совершил, но и не мог совершить!

Именно об этом и говорили мы, когда сидели в камере профессора Циммермана за кружками пива в обществе госпожи Циммерман, той самой Берты Эфенгоф, которой было адресовано письмо, поставленное в начале предыдущей главы, и упомянутых в этом письме Альберта Гриппеншталя, Франца Капича и Мишеля Урниц, поспешивших прибыть на зов госпожи Молох в Ротберг.

Вдруг дверь камеры раскрылась и вошедший сторож почтительно сказал:

Назад Дальше