Как печально было у меня на сердце! И, занимаясь своим туалетом, я пытался проанализировать причину этой печали.
"Разве я виноват, что маршал Мак-Магон не досмотрел флангового движения Фридриха-Карла? Что он неосторожно прижался к железной дороге? Что он отодвинулся к Седану, отвратительно выбранному месту? Что 31-го августа, в тот момент, когда враг начал окружать его, он отдал строгий приказ по армии, назначая на "следующий день" отдых всей армии? А на "следующий день" была битва при Седане, далеко оставившая позади себя Павию и Ватерлоо.
Виноват ли я, что в семь часов вечера генерал Вимфен неосторожно лишил командования Дюкро, который по крайней мере спасал остатки армии? Виноват ли я, что в этот день слепой случай поражал все, в чем были судьбы Франции? И виноват ли я, что со средины августа император Наполеон III истекал кровью?
Я родился на свет в тот момент, когда все это было уже в прошлом. Самое сильное ретроспективное горе не может изменить тут что-либо. Неужели моя душа будет носить траур в годовщины Азинкура, Трафальгара? Оденется ли она в праздничные одежды в годовщины Бувина, Пай, Аустерлица? Жизнь превратится в кошмар, если прошлое будет на все набрасывать свою тень. Я ответственен только за самого себя. Так отступите же назад вы, призраки истории! Пусть мертвые хоронят своих мертвых!"
Среди подобных рассуждений я занимался своим туалетом; но вдруг моя рука дрогнула и галстучная булавка уколола мне грудь: со стороны замка послышался второй пушечный выстрел.
Сегодня второе сентября, день Седана! Как бы ни восставал против этого мой ум, а воля победителя заставляет меня отделять эту дату от прочих. Пушки победителя, его знамена, парад ветеранов, даже радостные возгласы ребятишек заставляют меня верить в реальность моего личного поражения, но не в качестве исторического воспоминания, а как жестокий закон настоящего. Забыть? Но как могу я забыть! Ведь победитель ежегодно кричит мне: "В этот день я нанес тебе чувствительный удар, я поверг тебя ниц". И в этом крике я слышу: "Я поверг тебя ниц, и ты с тех пор не встал на ноги, да я и не потерплю, чтобы ты встал!"
Однако довольно рассуждений! Раз этот устарелый клич неприятеля напоминает мне, что я – враг, я буду врагом. И я не подумаю оставаться дома, чтобы не стали говорить: "Этот француз не решается даже показаться на улице!"
Я открыл окно. Замковые часы отбивали половину девятого. Боже! Какой долгий день предстоит мне!
Я мысленно перебирал программу дня. В четверть одиннадцатого у меня свидание с принцессой в Фазаньем павильоне Тиргартена. Прогулка продлится до полуденного обеда. Открытие статуи Бисмарка состоится в три часа. Принц позаботился с надменной улыбкой сообщить мне, что не рассчитывает на мое присутствие на этом торжестве. Я же с иронией, которая всегда раздражает его, ответил, что, наоборот, непременно буду присутствовать, так как надо же быть в курсе неприятельских намерений! Но мы с принцессой решили, что я буду смотреть на парад из Фазаньего павильона. А вечером после ужина я уйду к себе в комнату, отказавшись от лицезрения иллюминации и фейерверка.
В течение этого долгого дня предстоит только один единственный забавный эпизод, о котором мне напоминает красная рукописная афиша, приклеенная к противоположной стене и извещающая, что после церемонии профессор Циммерман из Йены прочтет в кафе Руммера доклад на тему "День Седана и эльзас-лотарингский вопрос". Бедный Молох! Едва ли у него найдутся слушатели! Может быть, из Лицендорфа прибудет подкрепление тем пятерым социал-демократам, которые имеются в Ротберге? Только дадут ли ему еще говорить! И так уж ротбержцы пожимают плечами при виде афиши.
Вдруг я увидел, что к стене подошел полевой сторож, исполнявший также полицейские функции. В руках у него было ведерко с клеем, с кистью и несколько длинных полосок разноцветной бумаги. Он остановился около красной афиши, на которой вскоре оказалась приклеенной желтая полоска. Когда сторож ушел, я мог прочесть напечатанные крупными буквами слова: "Запрещено властями!"
"Бедный Молох! – думал я, направляясь в Фазаний павильон. – В самом деле, он уж слишком наивен для ученого философа. Неужели же он воображал, что принц допустит в такой день конференцию об упразднении празднования дня Седана и нейтрализации Эльзаса и Лотарингии? Бедный Молох!"
В этих думах я дошел до прелестного местечка, где, на полпути к Фазаньему павильону, в боскете цветущих олеандров, находилась так называемая "Скамья философа". Я был разгорячен ходьбой, и мне захотелось присесть отдохнуть. Так я и сделал и закрыл глаза, вдыхая сладкий, опьяняющий запах цветущих растений. И вдруг я увидел на скамейке рядом с собой самого принца-философа в туфлях с серебряными пряжками, красных чулках, панталонах и камзоле цвета винных дрожжей, в плюшевом жилете огненно-желтого цвета, в высоком воротничке, в маленьком паричке; в пальцах у него были желтая тросточка с рукояткой в виде золотого яблока и саксонская табакерка. Его треуголка лежала на скамье, разделяя нас. Принц отнюдь не казался удивленным моим соседством. Он фамильярно заговорил со мной, как бы отвечая на мои собственные мысли.
– Мой юный друг, – сказал он, – должен согласиться, что вести интрижку с моей внучатой снохой очень приятно и развлекает вас в вашем изгнании. Я не буду читать вам нравоучений. В области отношений полов я отличаюсь крайней терпимостью. К тому же я ничего не имею против того, чтобы этот солдафон Отто оказался… – тут принц отчетливо выговорил самое что ни на есть французское слово. – Но мой опыт заставляет меня предупредить вашу юность против последствий этой интриги. Моя внучатая сноха очень романтична: ввиду того, что в ее характере заложен старый фундамент немецкой честности, и ее отталкивает мысль изменить мужу под его же крышей и на его территории, она начала подумывать о бегстве… Вы улыбаетесь? Вашему самолюбию, юный двадцатишестилетний француз, льстит проект бегства через весь мир с влюбленной в вас принцессой? Но подумали ли вы о положении бедного учителя, похищающего принцессу, а вместе с нею ее драгоценности и капиталы?
– Ваше высочество, – ответил я, – если принцесса действительно хочет быть похищенной, ей остается только оставить в Ротберге свои драгоценности и капиталы. Я отважен и силен. Меня не затруднит прокормить жену!
Принц, собиравшийся сделать изрядную понюшку, так расхохотался, что табак рассыпался по жилету.
– Мой юный друг, – сказал он, – вы не можете серьезно думать, что принцесса Эльза удовольствуется жизнью разоренного буржуа, который может доставить ей пищу и одну прислугу!
– Но разве она не любит меня?
– Хе!
– Во всяком случае она держит себя так, как если бы она любила меня… На каждом шагу нежные записки, свиданья, беглые объятия… О! Пока еще ничего решительного.
– Знаю, знаю, – заметил принц.
– Должен сознаться вам, ваше высочество, что все это, тронувшее вначале лишь мое тщеславие, ныне глубоко тронуло мое сердце. И теперь, в те дни, когда не бывает торжеств по поводу взятия Седана и когда ваш внук Отто ее раздражает меня чересчур рассуждениями о Германии, я, благодаря Эльзе, даже чувствую нечто, похожее на счастье!
Принц потряс париком и воскликнул:
– О, молодой человек, молодой человек! У вас дело обстоит совсем плохо! Вы готовы забыть, что принцесса и учитель не могут долго любить друг друга, в особенности, если эта принцесса – немка, а учитель – француз. Я был утонченнее и могущественнее вас и пытался осуществить нечто несравненно менее трудное: держать здесь француженку-возлюбленную. В продолжение трех лет ваша соотечественница, мадемуазель Комболь, честно старалась любить меня, и я делал для этого все, что мог… Заметьте, что физически мы взаимно нравились друг другу и что я был настолько француз культурой и нравами, насколько может быть французом человек, родившийся среди этих угрюмых гор. Все шло хорошо, пока чувственный бред держал нас в цепях иллюзии. Но после шести месяцев, проведенных здесь вместе, на свет Божий всплыла разность наших натур. Все раздражало нас друг в друге. Из-за самых ничтожных причин у нас происходили ужасающие ссоры. Местожительством для своей возлюбленной я назначил Фазаний павильон вместе со всем этим парком, а ее мучило желание во что бы то ни стало жить в замке. Напрасно я доказывал ей, что с незапамятных времен у моих предков установился обычай чтить это здание, и что обитатели Штейнаха и Ротберга соединятся, чтобы жестоко проучить меня, если я осмелюсь обесчестить замок любовными интригами. Она ничего не хотела слышать и продолжала твердить: "Мой милый Роберт! – Так она переделала на французский лад имя Ротберг", – или я буду спать под пологом императора Гюнтера, или вернусь обратно в Шайлье". И хотя эта девчонка была вовсе не глупа, я не мог заставить ее понять, что кровать немецкого императора не для развратной француженки, будь она хоть и из Шайлье!.. Со своей стороны, она упрекала меня в грубости, которая заключалась в том, что в кульминационные моменты ссор я начинал бранить ее на своем родном языке. "Ругай меня, как хочешь, по-французски, – говорила она в таких случаях, – я могу понять взрывы страсти у мужчин! Но что это за манера бормотать что-то по-собачьему? Этого я не переношу!" Все это кончилось так, как вы можете себе представить. Комболь добилась наконец того, что вывела меня, несмотря на все мое миролюбие, из себя. Она издевалась надо мной, я стал отвечать ей на это ударами. Когда Комболь надоело это, она нашла возможным сбежать с одним из моих псарей. Они укрылись в Баварии, где чудака скоро повесили, а Комболь поступила на содержание к какому-то финансисту. Что же касается меня, то я написал по поводу этой измены французские стихи, но здравое рассуждение подсказало мне, что так все равно должно было случиться, и что наследственный немецкий принц не может прочно сойтись с потаскушкой из Шайлье, так как между ними неизбежно возникнут трения, которых могло бы и не быть, если бы эта потаскушка родилась в Рудольфштате, или я – в Версале.
– Ваше высочество, – немного обиженно ответил я, – не находите ли вы, что не совсем одно и то же расстояние отделяет учителя от принцессы и принца от потаскушки?
– Вы плохо поняли меня: я имел в виду разницу не рангов, а рас!
– Допустим, ваше высочество… Но еще одно замечание: ведь вы и Комболь чувствовали друг к другу исключительно физическое влечение, ну а принцесса действительно любит меня!
– Гм… – буркнул принц. – А вы?
– Я, ваше высочество?.. Но я тоже люблю ее!
В ответ на это у принца в камзоле цвета винных дрожжей вырвался такой взрыв хохота, что, забыв про всякие социальные перегородки, я размахнулся и хотел ударить его по лицу. Но в это время меня сзади охватили две голые ручки, которые закрыли мне глаза. Я стал вырываться, и это стряхнуло последние остатки сна, охватившего меня на скамье под олеандрами. Когда я вырвался из обхвативших меня ручек и обернулся, я увидел Грету, которая громко хохотала, тогда как принц Макс в нескольких шагах от нее с веселой улыбкой смотрел на меня.
– Вот это мило, – крикнула Грета, – это мило, мой докторальный брат! Не успел соскочить с постели, как засыпает на первой попавшейся скамейке! А мы с наследным уже успели подзаняться часок литературой!
Макс подошел, чтобы пожать мне руку. Неуважительность к венценосному другу перешла все границы: она звала его просто "наследным". Разумеется, так она называла его только с глазу на глаз или при мне. Макс не протестовал: я не видал в нем даже и проблесков грубых вспышек бешенства, этого наследия отцов. Видно было, что Макс был всецело пленен Гретой. Я понимал, что в мечтательности его четырнадцатилетней весны Грета должна была казаться ему первым очаровательным воплощением женщины.
– Знаете ли, господин доктор, – сказал он мне, – а ведь и мне самому не раз случалось засыпать на этой скамье! Мне кажется, что это – результат опьяняющего аромата олеандров. И каждый раз мне снился мой предок, принц Эрнст… Простите, что мы разбудили вас… Но мама уже в Фазаньем павильоне и ждет вас!
Мы отправились вместе по широкой, посыпанной песком дорожке. Макс нежно опирался на мою левую руку. Грета держала меня за правую.
– Принц Макс, – сказала Грета, – расскажите брату, что я начинаю недурно произносить "ша".
– Да… Это так мило, когда вы говорите… мило и нежно, словно детский лепет. Ну, а я, разве я не делаю успехов во французском языке?
– Вы говорите теперь не так плохо, как прежде. Это благодаря мне!
– А не господину доктору?
– Нет, только благодари мне одной. Брат слишком церемонится с вами! А знаешь, Волк, – обратилась ко мне Грета, меняя тему, – там, в Фазаньем павильоне, целая куча знамен и выстроена эстрада, обитая красным бархатом с золотом. Статуя, закрытая коленкоровым покрывалом, похожа на сахарную голову. Все это ужасно уродливо. Не правда ли, наследный?
Макс скорчил гримаску: критическое отношение Греты к изяществу вкуса и роскоши замка огорчало его. Он ограничился уклончивым ответом:
– Местность там очень красива. Прелестные деревья и домик такой славненький… Батюшки, всадник!
Мы насторожились. Действительно, стук копыт и позвякивание амуниции давали знать о приближении верхового. На первом перекрестке мы увидели графа Марбаха. Макс сейчас же выпустил мою руку и зашагал военным шагом. Его лицо приняло выражение недоверчивой скрытности, которое я встретил у него по прибытии в замок. Граф Марбах остановил в десяти шагах от нас лошадь и крикнул:
– Ваше высочество!
Макс походным шагом подошел к графу, не отпуская ладони рук от каскетки.
– Соблаговолите, ваше высочество, принять командование отрядом, который назначен сегодня для воинских почестей памятнику! – сказал граф. – Это – воля его высочества!
Макс не шелохнулся, только мускулы щек у него слегка запрыгали. Майор кивком головы отпустил его. Проезжая мимо меня с Гретой, Марбах с аффектированной сердечностью поклонился нам.
Вернувшись ко мне, Макс сначала помолчал немного, а потом сказал:
– Он знает, что я не хотел командовать на этом параде, и отец позволил мне оставаться обыкновенным зрителем на эстраде… Но Марбах хочет досадить мне и вам, потому что сегодня день Седана. Когда я буду владетельным принцем, в Ротберге не будет дня Седана. Ну, а его, Марбаха… Если только можно будет, я брошу его в тюрьму и уморю там медленной смертью!
Глаза Макса блеснули при этом таким диким огнем, что я невольно подумал:
"Мой послушный, кроткий ученик все же происходит по прямой линии от Гюнтера!"
Мы дошли до Фазаньего павильона. Со времени самой Комболь, должно быть, ни единый фазан не обитал в фазаннике, и сторож его прозаически воспитывал там домашнюю птицу для нужд стола принца. Но само место было действительно прелестным, и Грета была права: просто жалко было видеть этот очаровательный уголок обезображенным флагами кричащих цветов, красной эстрадой, коленкоровым чехлом памятника и временными ларьками, сооруженными на этот случай Граусом. Сам павильон был декорирован лавровыми деревьями, окаймлявшими окна зеленой стеной.
В одном из этих окон я увидел что-то белое. Мое сердце нежно затрепетало.
"Принц-философ ровно ничего не понимает в этом, – подумал я. – Я люблю… любим… как это хорошо!" Оставив обоих детей гоняться друг за другом по аллеям, я ускорил шаги по направлению к дому. Из круглого вестибюля узенькая винтовая лестница вела наверх, где, опираясь на балюстраду, меня ждала принцесса.
Как только я поднялся наверх, Эльза утащила меня в ближайший полутемный коридор и там наши уста лихорадочно приникли друг к другу. Но тут же нечто вроде протеста социального инстинкта побудило нас изменить интимность нашей встречи. Разойдясь в разные стороны, мы стали обмениваться ненужными, искусственными фразами, от которых, однако, все же дрожали наши голоса.
– Если хотите, пойдемте осмотрим театр, – пролепетала Эльза, отодвигаясь от меня. – Наверное, вы не видали его? Ведь этот домик так редко отпирают.
– Очень благодарен вам, – отозвался я. – Говорят, что здесь очень интересно.
Казалось бы, что естественным результатом этого обмена мнениями было направиться к театру, но мы снова укрылись в одном из темных уголков, и только отзвуки голосов Макса и Греты, игравших около домика, привели нас к сознанию действительности.
– Пойдемте, – сказала принцесса, – вот сюда!..
Она направилась по узенькому коридору, шедшему вдоль линии фасада. Я шел следом за нею, любуясь ее парижским светлым платьем и шляпой-бержеркой.
"Я отлично чувствую, – думал я, – что ради этого светлого платья и бержерки мне предстоит пуститься на окончательно сумасшедший шаг. Но, обожаемая принцесса, как красноречивы ваши губки, когда вы не пользуетесь ими для разговора!"
И я поторопился добраться до сцены, так как надеялся, что там не будет недостатка в темных уголках.