Однажды в воскресенье отец его отправился в город до рассвета и дорогой восхищался этим из молодых, да ранним, – плотью от плоти своей, кровью от своей крови. Даже лес слышал его дикий, веселый смех отшельника. В полдень он возвратился, принеся порох и крупную дробь.
– На-ка тебе, молодчага, – сказал он Гюберу. – Это тебе для забавы. Козули ходят по тридцати франков, а за зайцев дают по четыре, а то и по пяти. Но не забудь, что есть и жандармы, лесники и прочие канальи. Надо держать ухо востро.
С этого дня мальчик стал браконьером. Он начал стрелять ради денег после того, как стрелял ради удовольствия, получая столько-то и столько-то с головы, и его ловкость стрелка возрастала с каждым годом. Он сделался вскоре наводящим страх врагом, окружавшим сетями своей хитрости берлоги и норы за много миль вокруг.
Двадцати лет он покинул родной лес, обошел всю страну, перескакивая легким прыжком через низкие и пузатые заборы заграждений, минуя дровосеков-крестьян, перелезая через ограды владетельных сеньоров, где прекрасные заповедные леса приводили его в восторг. Тогда он не стал больше размышлять, вступил в чужие владения и начал добывать то, что мог поймать.
Теперь он уже был парнем геркулесовского сложения, с ногами, точно созданными для бега, с лошадиными легкими и с кулаками, способными усмирять быков. Во время деревенских праздников ради спора он забавлялся подниманием телег, напрягая лишь свои железные спинные мышцы, и, когда случались драки, все разлеталось вдребезги под градом его ударов.
У него были покупатели, и он хвастался перед ними своею честностью. Его уважали за его широкий размах в делах. Он сам иногда, для вящего озорства, носил в город свою дичь, чокаясь чаркой во время пути с лесниками, которым он насмешливо предлагал поставлять дичь к столу их хозяев.
– Для облав надо десять-двадцать охотников, – говаривал он, – а я охочусь один-одинешенек! К тому же я знаю по имени каждого зверька. Я просто подзываю их к себе, и они сбегаются ко мне, как к своей матке!
Он издевался над охотниками, над лесниками и жандармами, предлагал им, ради смеха, дроби, если когда-нибудь они подойдут к нему слишком близко, и, под конец, показывал им свои голые руки с мускулами, перекатывавшимися, как ядра.
А между тем, за ним очень следили. Лесничие в один прекрасный день вчетвером задумали его поймать. Он взобрался на дерево, следил за каждым их движением, слышал все их планы и вдруг крикнул им сверху:
– Ищи-свищи!
Эта кличка и утвердилась за ним и стала мало-помалу знаменитой. Ее произносили в охотничьих рассказах, за винными стойками, за вечерним столом на фермах, вместе с остротами над жандармами, если это были беседы крестьян, или руганью против браконьерства, если вели разговоры лесники. И известность Ищи-Свищи все возрастала, благодаря невозможности изловить его, непроницаемости его убежища, во время его отступлений, и целому хвосту легенд, героем которых являлся он.
Деревенские жители любили его, чувствуя, что он с ними заодно в их глухом мятеже, в их затаенном озлоблении против властей. И для Ищи-Свищи всегда была готова теплая солома хлева в дни, когда он приходил за ночлегом на фермы, и всегда к услугам – большие краюхи хлеба, кружки пива и вволю кофе. Наконец, он ведь зарабатывал деньги, и крестьяне с волненьем глядели, как блестели светлые монеты в его руках.
К лесу он сохранил свою прежнюю детскую любовь. Но с той поры, как он узнал веселые пирушки, кутежи удерживали его в кабаках, и он, играя в кегли, бражничал, потешался, заводил пари. У него была задорная натура и размашистая душа валлонца. Его раскатистый мальчишеский смех сделался веселым и звонким, как медь. И этот смех, вылетая из его груди часто и мощно, всегда господствовал над шумом и возгласами собутыльников под сводчатым навесом кегельбана, где катали шары.
Но эта кипучая жизнь уходила в самую глубь его существа каждый раз, когда он бывал в лесу, подстерегая добычу, расставляя силки и тенета, неподвижный, как деревья, и улавливая своим ухом, подобно слуховому рожку, как сатир, признаки великого смутного шума, который носился среди тусклых сумерек.
Состарившись, отец Орну жил постоянно в своей лачуге на краю леса. Его прямая, длинная фигура начинала горбиться, выступая в высоких и угловатых очертаниях скелета, и он передвигался с трудом на отяжелевших от ревматизма ногах. Не в силах уже взбираться на деревья, он раскалывал бревна, распиленные его сыновьями, делая из них поленья и складывая их в кучи. Но мало-помалу у него уже не стало хватать сил и на эту работу, и он переносил только сучья и хворост, ступая медленным, колеблющимся шагом под тяжестью ноши.
Один из его сыновей женился. Сумрачная лачуга приняла вид гнезда, и дедушка, с каждым месяцем все более дряхлевший, стерег теперь детей, защищая ветхостью своих дней их маленькие жизни. Лес мстил ему за причиненные обиды, высасывая из него силы, как из старого ободранного пня. Шаг за шагом он близился к смерти, и члены его охватывало уже тление могилы.
Однажды Ищи-Свищи, войдя в лачугу, нашел старика на ложе из листьев с непомерно раскрытыми, стеклянными глазами.
Для этих жителей леса тяжело было примениться к предписаниям закона. Они вырыли бы, согласно своему инстинкту, могилу в чаще леса, опустили бы туда тело, вместо того, чтобы бежать в мэрию, пройти через кучу формальностей и затем отнести труп на общественный погост.
Братья сколотили гроб из досок, положили умершего на дно в листья, затем все вместе, в том числе и Ищи-Свищи и старая Орну, понесли гроб.
Мать не плакала. Ее жесткое, деревянное лицо высохло, как бочарные доски под лучами солнца. И она шла, сухая и прямая, слегка склоняясь под тяжестью трупа. Эта небольшая кучка людей затерялась в голубоватом утре леса при единодушных кликах дроздов, как бы отдававших последний привет уходящему из мира.
После того, как они покинули кладбище, младший сын устроил выпивку. Никогда раньше не угощал он своих, хотя деньги ему так легко доставались. Впрочем, он был щедр. А эти бедняки, нуждаясь в очень малом, не требовали ничего, и раньше он им ничего не давал. В этот день он напоил своих братьев допьяна, женщины пили тоже. Он хотел бы напоить всю деревню, желая устроить что-нибудь для усопшего.
Одна только старая Орну не притронулась к своему стакану. Она сидела все время неподвижно, сложив на колени руки, тускло глядя около себя в черную пустоту, оставленную покойным. С наступлением вечера, когда сыновья покойника захрапели мертвецки пьяные, Ищи-Свищи взял одного, а старуха – другого. Она взвалила его на свою спину, как мешок, и отнесла к себе, согнувшись в три погибели, плотно обхватив руками его ноги. Она вошла с сыном на спине в дом, откуда вышла утром, неся на плечах мужа. А несколько дней спустя умерла и она сама, без болезни, как умирают самки, когда нет в живых самцов.
Ищи-Свищи зажил по-прежнему.
Люди не посещают кабаков, не спознавшись с девками. Расцвет весны разлился пламенем в его жилах. Ищи-Свищи приближался тогда к хлевам, к порогам домов, у которых болтали по вечерам девки с красными руками. Это толстокожее существо удовлетворяло свои аппетиты человека, для которого любовь есть жранье за столом шинкаря. Он никогда ничего не испытывал, кроме минутной животной страсти. Нежности он не ощущал.
Время деревенских праздников было для него благоприятным случаем позабавиться с бабами и девками. Он ставил им бутылку, целовал их, выделывая антраша, и после кадрил и уводил их под забор. Ему было достаточно, чтобы они были полные и пухлые, с блестящими зубами. Продолжительных связей у него не было.
Тогда-то именно он и увидел улыбку Жермены в улыбке веселого месяца мая. Как белоснежные цветы яблонь, расцвела в нем любовь. Это чувство пустило, как семя, росток, разлилось, как соки, и заполнило его с ног до головы безумием.
Он полюбил ее, не сознавая, сквозь дождь цветочных тычинок, сквозь полет пчелок и бабочек и розовую белизну утра, как воплощение всего того, чего он желал на земле, как тень деревьев, как убийство, кражу и свободу.
Он любил ее, как редкую и трудноуловимую дичь, как необычайную добычу, и чувствовал, как в нем растет страсть к ней при мысли о том, что она девственница, т. е. что ее охраняют, как заповедные леса, через ограды которых он перелезал для охоты.
Глава 4
Ищи-Свищи принялся бродить вокруг фермы, подобно ястребу, который постепенно сокращает круги над своей жертвой. Он приостанавливался за оградой заборов, таскался по краю леса, ждал ее, присаживаясь под ветвями деревьев. На поворотах извивавшейся тропы он как будто замечал краешек ее платья, и это возбуждало его желание. Более упорное чувство победило его необузданную страсть разрушения. Он пренебрегал ночлегами и логовищами. Рыжеватая заячья шерстка не вызывала ружейного залпа, разбивающего спинные позвонки и раздирающего тело на куски. Его карабин покоился в тайном месте лесной чащи.
Он скоро стал разбираться в заведенных обычаях фермы.
На заре кто-то выводил коров из хлева пастись. Там было два пастбища: одно – где фруктовый сад, другое – на лужайке возле леса. Иногда коров уводила Жермена. Он следовал за ней два раза. Они обменивались незначительными словами, перекидываясь улыбками, счастливые встречей. И недалеко от фермы она внезапно прощалась с ним. "До свиданья", – кричала она ему.
После полудня она шла в поле. Сажали последний картофель. Гюлотт нанял для этой работы женщин, и среди них была и она, работая наравне с ними, сгибаясь над бурыми земляными дырками.
Целыми днями он высматривал ее, сидя неподвижно за деревом или кустами, внимая голосу осторожности, советовавшему ему не показываться. Она ходила по распаханным грядкам с корзиной картофеля у самого бедра, вынимая оттуда и бросая перед собой картошку. И в этом повторявшемся жесте было что-то величественное. После этого одна из женщин засыпала дырочку землей взмахом лопаты.
Он восхищался движениями крупной фигуры Жермены в теплой вечерней мгле. По временам она выпрямлялась и, уперев руки в бока, стояла усталая, освежаясь под порывом ветра и щуря от солнца глаза.
Однажды он крикнул по-совиному, чтобы она повернула голову в его сторону. Она заметила оживление в деревьях леса и, угадывая, что он находился там, помахала рукою над своей головой. Тогда он стал ржать дробным ржанием жеребят.
"Какой он смешной", – подумала она.
Когда солнце показывало на небе четыре часа, женщины вернулись на ферму без нее. Ей не хотелось есть: она предпочла продолжать посадку картофеля. Работа не спорилась. Было еще и другое основание остаться в поле. Женщины ушли.
Ищи-Свищи спустился со своего дерева. В несколько шагов он был возле нее.
– Это ты?
– Да.
– Что ты делал на дереве?
– Ничего.
– Ну да…
– Что?
– Ты глядел на меня, вот что!
Он тряхнул головой.
– Да, это правда.
Она смерила его странной улыбкой и сказала:
– Бездельник ты! Хороша твоя работа! Ничего не делать целый день и только подсматривать за девушками.
Он искал подходящего ответа.
– Я, – промолвил он, – за ночь наработаю столько, что могу ничего не делать три дня. Да и нравится мне смотреть на тебя. Я это люблю больше, чем наминать себе ноги.
Она ему сказала, что любила бегать по лесу, когда была молода, но это приходилось ей довольно редко, так как против этого был ее первый отец. И вдруг на ее лицо набежала веселость.
– Ах, да, я тебе не сказала: мой отец был лесничим.
Он подумал, что она над ним смеется. Тогда она ему рассказала, что мать ее вышла замуж за фермера Гюлотта. Лучшая пора ее жизни протекла на ферме. Совсем маленькой она не была счастлива, – не потому, что ее отец был не хорош с ней, нет, но у него было всегда немного мрачное настроение, как у людей, живущих в лесах. И, сказав это, она бросила на него взгляд, приглашая его говорить.
– О, я, – промолвил он, – я добр и мягок, как хлеб. Я и не знаю вовсе, что значит сделать кому-нибудь зло.
Он хвастался, пускаясь в непомерное восхваление своего характера. И он прибавил, что та, которая его возьмет, ясно увидит это. Затем, когда Ищи-Свищи оправился от удивления, узнав, что она – дочь Мокора, тогда как думал, что она плоть и кровь Гюлотта, он принялся смеяться мелким и глухим смешком.
– Вот тебе и раз. Вот так история! Если бы отец твой был в живых, я, может, стал бы в него стрелять.
Она выпрямилась, уязвленная его отношением к дорогому ее памяти отцу.
– Это был человек настоящий, да, – твердо произнесла она. – Он раздавил бы тебя, как падаль.
– Очень просто, – ответил он, поняв, что зашел слишком далеко, и стал говорить о другом.
Начался разговор о деревенских праздниках. Он спросил ее, любит ли она танцы, и так как она ответила да, он продолжал:
– Я – тоже. Во время танцев можно и скакать, и делать глупости, и целоваться. Мы будем целоваться. Мы будем целоваться? Ладно, Жермена?
– Почем знать!
Он приблизился к ней и, потянув ее за руки, изо всей силы чмокнул ее в щеку.
– Это делается таким манером, – сказал он, смеясь.
– А это вот так, – возразила Жермена, ответив ему широкой пощечиной.
Краска гнева залила ей щеки. Она рассердилась на него за то, что он оказался сильнее ее, овладев ею врасплох, иначе бы…
Он уставил на нее свои горящие серые глаза.
– Не хочешь ли повторить, Жермена? – сказал он.
Она не могла сдержать смеха.
– Нет, – возразила она, – а то все так бы и пошло без конца.
Приближались чьи-то голоса.
– Еще один только разок, – говорил Ищи-Свищи и шел на нее с раскрытыми объятиями и расширенными ноздрями.
– Попробуй, – воскликнула она, схватывая лопату.
Он отстранил сухим ударом руки лопату и прикоснулся губами к теплой коже Жермены.
– Сатана, негодяй, – крикнула, разозлившись и смеясь, Жермена.
И кинула в него лопатой, не задев его. Он побежал широкими шагами, согнувшись вдвое, с головой на высоте бедер, как преследуемые браконьеры. И из лесу пустил ей звонкое кукареку.
Женщины подходили.
Жермена глядела перед собой долго-долго, погруженная в мысли.
Глава 5
Как Жермена сказала Ищи-Свищи, она была дочерью лесничего Нарцисса Мокора, убитого молнией почти пятнадцать лет тому назад в лесу Дубняков.
Она провела первую часть своей жизни в печальной, строгой и чопорной сторожке в постоянной близости со своей матерью, женщиной, любившей порядок, которая еще по смерти Мокора была самой красивой женщиной в краю. Лесничий почти весь день проводил, охраняя государственные леса, а они оставались совершенно одни в этом домике, прилегавшем к лесу, следя сквозь спущенные занавески за колебанием деревьев, сиянием солнца и накрапывающим дождем.
Отец возвращался в полдень. На некоторое время дом оживлялся звоном посуды. Под дубовыми потолками пробуждалась с шумом жизнь, мелькавшая по стенам, оклеенным обоями с голубыми цветочками, и мать, лесничий и дочка усаживались за один стол, словно изумленные, что находятся вместе.
Ни малейшая веселость не нарушала мирного жития этих трех существ, живших вместе два-три часа.
Нарцисс Мокор – по характеру меланхоличный и нелюдимый – любил свою жену и дочь ровным чувством, затаенным в самой глубине души. Он жил среди них, уйдя в самого себя, с приступами подагры при переменах погоды. Застыв неподвижно, положив ноги на скамейку, он сидел так у очага, глядя на подходивших к нему Мадлэну – его жену, и маленькую Жермену, не говоря ни слова, и дни непомерно тянулись длинной чередой. Постепенно семейную жизнь обдало ледяным холодком, и только между матерью и девочкой установилось более живое чувство, проявлявшееся сильнее, когда отсутствовал отец.
При выходе замуж Мадлэна принесла в приданое поле, немного мебели и постельное белье с накладками. У Нарцисса же был дом, который он получил от отца, бывшего лесничим, как и он. И, благодаря умелой хозяйственности, довольство осенило этот дом, заботливо содержимый, фасад которого, выбеленный известкой, говорил о внутреннем благоустройстве.
Жермене было шесть лет, когда, с наступлением ночи, в одну субботу июля месяца, дровосеки принесли на сплетенных ветвях лесничего, убитого молнией во время его послеобеденного обхода. Мадлэна скорбела глубоко и тихо. Она теряла в Нарциссе не столько любимого человека, сколько опору дома и отца своего ребенка. Она предвидела для себя впереди большую тяжесть и более суровую ответственность. Кроме того, это рушило заведенный обычай, и за столом оказывалось пустое место, всегда занятое в прежнее время.
Проходили месяцы. Двери и окна оставались закрытыми, как прежде. Смерть не всколыхнула жизни. Только девочка, не обеспокоенная суровостью отца, стала более подвижной и по-детски резвой. И целый день мелькало ее цветущее личико среди цветов сада, среди мигавших крылышками бабочек и оживлялось краской игры, то прячась, то вновь появляясь в чаще высокой травы.
И вдруг вокруг нее произошла большая перемена. Она увидела большого и сильного человека под потолком очага. Вначале он приходил неаккуратно, потом затягивал свои посещения, и вот однажды приподнял Жермену к своим губам и проговорил:
– И Жермена станет тогда нашей дочкой.
После этого ее привели на обширную ферму, где она выросла среди многоголосого шума.
– Ты должна любить фермера, как своего отца.
Понемножку она поняла, что ее мать вновь вышла замуж.
Гюлотт жил вдовцом, как и Мадлэна, с единственным восемнадцатилетним сыном, и всегда ему нравилась эта спокойная и красивая женщина, даже когда сам он был женатым и испытывал горечь неудачного супружества. Потому-то он и был так счастлив увидеть ее снова свободной. Мадлэна вступила за порог фермы и повела с этим новым мужем, старшим ее на пятнадцать лет, ту же правильную и стройную жизнь, какою жила со своим первым супругом.
У них родилось два сына, и супружеское счастье было нарушено лишь ужасным ударом: Мадлэна умерла от чумной болезни в том же месяце, что и Мокор.
Миновало уже три года этому событию, а скорбь не оставляла фермера. С каждым годом он все больше взваливал заботу о делах на старшего сына Филиппа, предоставляя Жермене орудовать по хлеву, птичнику и по дому.
Спокойная, как и ее мать, и, как она, наделенная внутренней ровной сдержанностью, бойкая фермерша получила в наследство от Мокора энергию и решительность, проявлявшиеся с резкостью. Однако, от них она унаследовала лишь характер. В физическом отношении она походила скорее на бабушку со стороны отца, женщину плодовитую и влюбчивую, которая была замужем четыре раза и, как и у той, на щеках Жермены горел жгучий румянец брюнеток. Жермена как бы на самом деле была создана для ласки и деторождения: ее полная шея твердо держалась на плечах, ее бедра были прекрасно развиты, грудь выдавалась вперед, связки ног крепко соединялись друг с другом, и она охотно исполняла мужскую работу. Когда она была моложе, она любила бороться с мальчиками ее возраста, и они не всегда побеждали ее. Она умела разгружать телеги, поднимала кули с мукой, впрягалась в борону и перетаскивала на вилах тяжелый овечий навоз.