Глава 3
Когда сенаторы удалились, синьора Доротея, несмотря на неотступные просьбы своего крестника, решительно отказалась сообщить ему какие-либо подробности.
Она не могла простить себе шутки, показавшей, что ей известна тайна всей этой истории, к которой она не хотела иметь отношения. И так как Пиппо продолжал упрашивать ее, то она сказала ему, наконец:
– Дорогой мой мальчик, я, может быть, действительно, оказала бы тебе большую услугу, если бы сообщила имя особы, которая вышила для тебя этот кошелек: она одна из первых красавиц Венеции и принадлежит к высшей знати; это все, что я могу сказать тебе; довольно с тебя и этого. При всем моем желании исполнить твою просьбу, я должна молчать. Я не хочу совершать бесчестного поступка и не выдам вверенной мне тайны; я открою ее только тогда, когда мне поручат это.
– Но вы можете быть уверены, дорогая крестная, что если скажете это мне одному…
– Понимаю, понимаю, – оборвала его синьора Доротея, и так как, несмотря на свою важность, она не лишена была некоторого лукавства, то прибавила:
– Ты ведь иногда пишешь стихи; не сочинишь ли ты сонет на эту тему?
Видя, что он ничего не добьется. Пиппо перестал упрашивать синьору Доротею, но его любопытство было, разумеется, крайне возбуждено. Он остался обедать у судьи Паскалиго, не решаясь уйти от своей крестной, в надежде на то, что прекрасная незнакомка посетит ее вечером. Но он видел только мантии сенаторов и высших сановников республики.
На закате солнца молодой человек оставил общество и пошел посидеть в рощицу. Он обдумал план действий и решил, прежде всего, получить от Бианкине кошелек обратно, а затем последовал совету, который сеньора Доротея дала ему, шутя, и сочинить сонет по поводу своего приключения. Он решил отдать сонет крестной матери, – будучи уверен в том, что она покажет его прекрасной незнакомке, не желая откладывать дела в долгий ящик, он начал немедленно приводить свой двойной план в исполнение.
Оправив камзол и надвинув берет набекрень, Пиппо взглянул на себя сначала в зеркало, чтобы убедиться достаточно ли он интересен, так как его первой мыслью было снова обольстить Монну, притворившись влюбленным, и уговорить ее отдать кошелек, – но вскоре он отказался от этого плана; таким путем он только оживил бы страсть этой женщины и приготовил бы новые мучения. Пиппо принял противоположное решение и побежал к ней, прикинувшись взбешенным. Он приготовился сделать ей ужасную сцену и так запугать ее, чтобы она, наконец, оставила его в покое.
Монна Бианкине была одна из тех белокурых венецианок с черными глазами, интриги которых всегда считались опасными. Она ничего не посылала Пиппо с тех пор, как он нелюбезно обошелся с ней, и, без сомнения, обдумывала тем временем обещанную месть. Необходимо было нанести решительный удар, чтобы отвратить от себя возможную беду. Монна собиралась идти куда-то, когда молодой человек явился к ней; он остановил ее на лестнице и принудил вернуться в комнаты.
– Несчастная! – воскликнул он, – что вы сделали? Все мои надежды рухнули теперь, ваша месть удалась!
– Боже мой! что же случилось с вами? – спросила удивленная Монна.
– Как будто вы не знаете? Где кошелек, о котором вы сказали, что он прислан вами? Неужели вы осмелитесь упорствовать во лжи?
– Не все ли равно, лгала я или нет… Я не знаю, где этот кошелек.
– Ты умрешь, если не отдашь его мне, – вскричал Пиппо, бросаясь к ней. И, не обращая внимания на новое платье, в которое только что нарядилась бедная женщина, он сорвал с ее груди покрывало и приставил к сердцу кинжал.
Бианкине подумала, что он хочет ее убить, и стала звать на помощь, но Пиппо заткнул ей рот платком и прежде всего, заставил-таки вернуть ему кошелек, который она к счастью, сохранила. – Ты сделала несчастной могущественную семью, – сказал он ей затем, – ты смутила спокойствие одного из знатнейших домов Венеции! Трепещи! Этот грозный дом не спускает с тебя и с твоего мужа глаз; за каждым вашим шагом следят. Синьоры Ночи записали твое имя в свою книгу; подумай о подземельях Дворца Дожей. Если ты обмолвишься хоть единым словом о страшной тайне, в которую ты проникла благодаря своему лукавству, то весь твой род исчезнет с лица земли!
Он вышел с этими словами, а, как известно, в Венеции нельзя было произнести ничего ужаснее. Венецианский согtе maggiore не знал пощады, и его тайные аресты вселяли такой ужас, что заподозренные считали себя вычеркнутыми из списка живых. Так именно взглянул на дело муж Бианкине, синьор Орио, которому она передала, умолчав кое о чем, угрозу Пиппо. Правда, она не знала, почему над их головами собралась гроза, но меньше всего знал это сам Пиппо, так как все это было его фантазией. Но синьор Орио рассудил, что не зачем доискиваться причин, которые навлекли на них гнев верховного судилища, и что гораздо важнее спастись от него. Он не был уроженцем Венеции; его родители жили на материке; на следующий же день он сел со своей женой на судно, и больше о них не было ни слуху, ни духу. Таким образом, Пиппо удалось избавиться от Бианкине и отплатить ей сторицей за шутку, которую она сыграла с ним. Она всю свою жизнь верила, что какая-то государственная тайна была, действительно, связана с этим кошельком, и так как в этой странной истории все с начала до конца было темно для нее, то она была вынуждена ограничиться одними догадками. Родственники господина Орио обсуждали это событие в тесном семейном кругу и, в конце концов, остановились на следующей басне, казавшейся им достаточно правдоподобной.
Одна высокопоставленная дама увлеклась Тицианелло, т. е. сыном Тициана, который был влюблен в Монну Бианкине, и, само собой, разумеется, безнадежно. Эта дама была никто иная, как супруга самого дожа; она вышила для Тицанелло кошелек и, понятно, страшно разгневалась, когда узнала, что тот подарил его Бианкине.
Такова была семейная легенда, которая рассказывалась потом в маленьком домике господина Орио в Падуе.
Довольный успехом своего первого предприятия, наш герой решил приняться за второе и сочинить сонет для своей прекрасной незнакомки. Странная комедия, в которой он был одним из действующих лиц, волновало Пиппо помимо его воли, – и он быстро набросал несколько строк, в которых чувствовалось неподдельное вдохновение. Надежда, любовь, тайна, – все эти обычные выражения поэтов так и полились из-под его пера. – "Но, по словам моей крестной, – подумал он, – я имею дело с одной из знатнейших и красивейших дам Венеции: я должен говорить с ней самым почтительным тоном".
Пиппо зачеркнул написанное и, переходя от одной крайности к другой, подобрал несколько звучных рифм, в которые постарался облечь, – что удалось ему не без труда, – чувства, которые должны возбуждать одну из знатнейших и красивейших дам. Слишком смелую надежду он заменил робким сомнением, вместо тайны и любви он говорил теперь об уважении и признательности. Не имея возможности воспеть чары женщины, которой он никогда не видел, Пиппо осторожно употребил несколько неопределенных выражений, которые могли бы быть применены к любому лицу. Словом, после двух часов усиленного труда он сочинил дюжину сносных стихов, весьма гармоничных, но совершенно бессодержательных.
Он переписал их набело на листе превосходного пергамента и нарисовал на полях птиц и цветы, которые тщательно раскрасил. Но когда, окончив работу, он перечитал стихи, то немедленно выбросил их за окно в канал, огибавший дом.
"К чему все это? – спросил он себя, – ради чего я буду разыгрывать эту комедию, раз мое сердце молчит?"
Пиппо взял мандолину и стал ходить по комнате взад и вперед, перебирая струны и напевая старинную арию, сочиненную на сонет Петрарки. Через четверть часа он остановился; сердце его усиленно билось. Он не думал более ни о приличиях, ни о впечатлении, какое может произвести его поведение. Кошелек, который он отнял у Бианкине и принес, как победный трофей, лежал перед ним на столе; Пиппо взглянул на него. "Этот кошелек, – подумал он, – несомненно сделан руками женщины, которая любит и умеет любить; это – долгий и нелегкий труд; эти тонкие и яркие узоры требуют большой затраты времени; во время работы она думала обо мне. В записке, присланной вместе с кошельком, заключается дружеский совет, и нет ни одного двусмысленного слова. Это вызов, брошенный влюбленной женщиной; если даже она думала обо мне только один день, – все равно, надо иметь мужество поднять перчатку".
Пиппо снова сел за работу и почувствовал такой прилив страха и надежды, берясь за перо, какого не испытывал при самых крупных ставках в игре. Без всякого усилия, не останавливаясь, он набросал сонет; вот близкий перевод его:
Ребенком прочитал Петрарки я творенья,
О, если б славы той хоть части я достиг!
Поэт в любви, любовник в песнопенье,
Земной язык богов лишь он один постиг.
О, только он один мог уловить тот миг,
Биение сердец, бегущее мгновенье.
И на алмазе он с улыбкою привык
Стилетом золотым чертить их отраженье.Слова участья мне вчера прислала ты.
О, помни обо мне. Пускай мои мечты -
Твои слова любви – бегущий день погубит.Петрарка сердцем я, но гения объять
Его не в силах. Я могу лишь руку дать
Тому, кто призовет, и жизнь тому, кто любит.
Пиппо отправился на другой же день к синьоре Доротее. Оставшись с ней наедине, он положил ей на колени свой сонет и сказал:
– Это для вашей подруги.
Синьора сначала выразила удивление, потом, прочла стихи и поклялась, что никогда никому не покажет их. Но Пиппо только рассмеялся, так как был убежден в обратном, и, уходя, заявил ей, что нисколько не беспокоится о судьбе своего сонета.
Глава 4
Пиппо провел следующую неделю в сильнейшей тревоге; но эта тревога имела свою прелесть. Он не выходил из дому и, если так можно выразиться, боялся пошевельнуться, чтобы не помешать Фортуне. Он действовал в данном случае с благоразумием, не совсем обычным в его годы – ему было всего лишь двадцать пять лет, а молодость часто толкает нас на опрометчивые шаги. Фортуна хочет, чтобы каждый заботился о себе сам и умел взять ее, ибо она женщина, по выражению Наполеона. Но именно поэтому она любит делать вид, что дает добровольно то, что у нее берут силой, и медлит раскрыть свою руку.
На девятый день, вечером, капризная богиня постучалась в дверь молодого человека, – и недаром, как вы сейчас увидите. Он спустился с лестницы и отворил сам; на пороге стояла негритянка; она держала в руке розу и поднесла ее к губам Пиппо.
– Поцелуйте этот цветок, – сказала она, – я принесла вам на нем поцелуй моей госпожи. Может она прийти к вам так, чтобы ее никто не заметил?
– Она поступит крайне неосторожно, – отвечал Пиппо, – если придет днем; мои слуги непременно увидят ее. Не может ли она выйти из дому ночью?
– Нет; да и кто решился бы на это на ее месте? Она не может ни прийти ночью, ни принять вас у себя.
– Тогда пусть она придет в какое-нибудь другое место, которое я укажу.
– Нет, она хочет прийти сюда; примите меры предосторожности.
Пиппо задумался.
– Может твоя госпожа встать рано утром? – спросил он негритянку.
– Хоть с восходом солнца.
– Отлично! слушай: я встаю обыкновенно очень поздно; поэтому вся моя челядь долго спит. Если твоя госпожа может прийти на заре, то я буду ждать ее: она войдет так, что ее никто не увидит, и уйдет, никем незамеченная, – я устрою это, – если только она останется у меня до вечера.
– Она придет завтра же, если вам угодно.
– Завтра на заре, – сказал Пиппо и опустил горсть цехинов за воротник посланницы; затем он вернулся в свою комнату и заперся там, решив не ложиться до утра. Он велел раздеть себя, чтобы подумали, что он лег в постель; оставшись один, он развел огонь, надел вышитую сорочку, надушенный жилет и белый бархатный камзол с рукавами из китайского атласа. Окончив туалет, он сел у окна и стал мечтать.
Пиппо не видел ничего предосудительного в том, что его незнакомка поторопилась назначить ему свидание. Прежде всего, не надо забывать, что эта история происходит в XVI веке; а любовь в те времена шла к развязке быстрее, чем теперь… На основании самых достоверных источников можно с уверенностью сказать, что в ту эпоху считалось искренностью то, что мы называем нескромностью, а то, что у нас слывет добродетелью, по – видимому, казалось тогда лицемерием. Как бы то ни было, но женщина, влюбившаяся в красивого малого, отдавалась ему, недолго думая, и не роняла себя этим в его глазах: никто не краснел от того, что казалось естественным. В эту эпоху один французский придворный носил на шляпе, вместо султана, шелковый чулок своей любовницы и без обиняков говорил тем, кто выражал свое удивление, видя его в Лувре с таким украшением, что это чулок женщины, заставившей его умирать от любви.
Впрочем, характер Пиппо был таков, что, если бы он родился в нынешнем веке то, вероятно, глядел бы на это одинаково. Несмотря на свою безалаберность и безумства, он, хотя и лгал иногда другим, но совершенно не способен был лгать, самому себе. Я хочу сказать, что Пиппо не любил ничего показного и, умея отлично притворяться, прибегал к хитрости только тогда, когда его желание было искренно. И если он считал подарок ему кошелька причудой женщины, то, во всяком случае, не видел в ней проявления простого кокетства; как я только что сказал, его убеждали в этом тщательность и тонкость работы и большой период времени, которого должно было потребовать вышиванье кошелька.
В то время как Пиппо мысленно предвкушал обещанное ему счастье, ему вспомнился вдруг рассказ о турецкой свадьбе. – На востоке жених видит лицо своей невесты только после свадебного пира, а до тех пор оно остается скрытым от посторонних взоров. Он женится, так сказать, на веру, на основании слов родственников невесты. По окончании церемонии молодая появляется перед своим супругом без покрывала, и тогда тот может убедиться своими глазами, выгодна ли заключенная сделка, – и так как расторгать ее уже поздно, то ему не остается ничего другого, как признать ее выгодной, – и, однако, эти союзы, по-видимому, не менее счастливы, чем остальные.
Пиппо находился в положении турецкого жениха: он не думал, правда, что незнакомка окажется девушкой, но легко мирился с этим; к тому же он имел то преимущество, что его не ждали брачные узы. Он мог пережить всю прелесть ожидания и неожиданности, не боясь оборотной стороны медали: и это вполне искупало все остальное. Итак, Пиппо представил себе, что эта ночь будет его брачной ночью, и, принимая во внимание его возраст, неудивительно, что эта мысль наполнила его восторгом.
Первая ночь после свадьбы должна, действительно, обещать величайшее счастье тому, кто наделен богатым воображением; ибо она достается без труда. Философы утверждают, правда, что удовольствие тем острее, чем менее оно достижимо, но Пиппо держался того мнения, что скверный соус не делает рыбы свежее. Он любил легкодоступные наслаждения, если только они не были грубыми; но, к несчастью, почти всегда утонченные удовольствия обходятся дорого. Свадебная ночь составляет исключение из этого правила: это единственный в жизни случай, когда два самых сильных влечения, – лень и страсть, – получают удовлетворение одновременно; в эту ночь в комнату молодого человека входит увенчанная цветами женщина, которой незнакома любовь; пятнадцать лет мать облагораживала ее душу и украшала ум; чтобы добиться одного взгляда этого прекрасного создания, может быть, пришлось умолять ее целый год; но, чтобы обладать этим сокровищем, супругу надо только раскрыть объятия; мать удаляется; сам Бог разрешает. И если бы, пробуждаясь от этого чудного сна, видели себя по-прежнему свободными, то кто не захотел бы повторять это каждый вечер?
Пиппо не жалел, что не стал расспрашивать негритянку: служанка в подобных случаях всегда расхваливает свою госпожу, хотя бы та и была страшна, как смертный грех: с него было достаточно слов, вырвавшихся у синьоры Доротеи. Пиппо хотел знать лишь одно – незнакомка блондинка или брюнетка. Когда известно, что женщина красива, то для того, чтобы создать ее образ, особенно важно знать цвет ее волос. Пиппо долго колебался между белокурыми и черными волосами; чтобы выйти из затруднения, он вообразил, наконец, что она шатенка.
Но теперь он не мог решить, какого цвета ее глаза; они должны были быть черными, если она была брюнеткой, и голубыми, если она была блондинкой. Он представил себе что у нее голубые глаза, – не того неопределенного голубого цвета, который кажется то серым, то зеленоватым, a синие, как лазурь небес, которые темнеют в минуту страсти и делаются тогда чернее воронова крыла.
Едва эти очаровательные глаза с ласкающим и глубоким взглядом предстали перед ним, как его воображение окружило их белоснежным лбом и двумя щеками, розовыми, как вершины Альп, озаренные солнцем. Между нежными, как персик, щеками выдавался тонкий нос, походивший на нос античного бюста, известного под названием греческого Амура. Ниже – алый рот, не слишком большой и не слишком маленький, с двумя рядами перлов; из него исходило дыхание, от которого веяло зноем страсти; правильный, слегка закругленный подбородок; открытое, но несколько высокомерное выражение лица; эта полная грации и очарования голова покачивалась, как цветок на стебле, на продолговатой шее без единой морщинки и матовой белизны. Этому прекрасному образу, созданному фантазией, оставалось только облечься в плоть и кровь. "Она придет, – думал Пиппо, – она будет здесь на заре; и поразительнее всего было то, что он, сам того не подозревая, представил свою будущую любовницу именно такой, какой она была на самом деле".
Когда в шесть часов утра с военного фрегата, оберегавшего вход в гавань, грянул пушечный выстрел, Пиппо заметил, что пламя лампы делается красным, а стекла окон принимают голубоватый оттенок. Он поспешил сесть у окна. На этот раз его не клонило ко сну; несмотря на бессонную ночь, он чувствовал себя бодрее, чем когда бы то не было. Занималась заря, но Венеция еще спала: эта ленивая отчизна наслаждения не просыпается так рано. Туман носился над пустынной лагуной и завешивал молчаливые дворцы, тогда как у нас в это время открываются лавки, снуют прохожие и катятся экипажи. Ветер поднимал легкую зыбь; вдали показалось несколько парусных судов, плывших из Фузин с дневными припасами для царицы морей. И только ангел на колокольне святого Марка поднимался из тумана, сверкая в вышине над объятым сном городом, и первые солнечные лучи играли на его золоченых крыльях.
Но в бесчисленных церквях Венеции уже зазвонили к заутрене; услышав звон колоколов, удары которых они умеют считать по какому-то чудесному инстинкту, голуби республики стаями проносились над Славянской набережной на городскую площадь, где в этот час для них ежедневно разбрасывается зерно. Туман стал подниматься; взошло солнце: рыбаки отряхивали свои плащи и принимались чистить лодки; один из них запел чистым и звучным голосом народную песню; с торгового судна кто-то ответил ему басом; вдали третий подхватил припев; вскоре образовался хор; каждый пел, работая, и прекрасная утренняя песня, приветствовала наступление дня.