Сын Тициана - Де Мюссе Альфред 4 стр.


– Выслушай меня без зубоскальства. Твоя картина вызвала всеобщий восторг. Все жалеют, что она погибла; но жизнь, которую ты ведешь, хуже, чем пожар во дворце Дольфино, ибо ты сам себя сжигаешь. Ты думаешь об одних удовольствиях и забываешь, что на твое имя кладет пятно то, что простительно другим. Сыну разбогатевшего лавочника позволительно играть в кости, но не Тицианелло. Что толку в том, что ты рисуешь не хуже наших старых мастеров и что ты молод? Тебе стоит только начать работать, чтобы иметь успех, но ты не начинаешь. Твои друзья обманывают тебя, но я исполняю свой долг, говоря, что ты оскорбляешь память своего отца; и кто тебе скажет это, кроме меня? Пока ты будешь богат, всегда найдутся люди, которые будут помогать тебе, разоряться; пока ты будешь красив, женщины будут любить тебя; но что будет, если никто не скажет тебе правды, пока ты молод? Я – ваша любовница, мой дорогой синьор, но я хочу быть также вашим лучшим другом. Жаль, что вы не родились бедняком! Если вы меня любите, то должны работать. Я нашла в отдаленном квартале уединенный одноэтажный домик. Если вы хотите, то мы велим меблировать его по нашему вкусу и закажем два ключа, один – для меня, другой – для вас. Там мы будем вдали от всех посторонних глаз, и нам никто не помешает. Вы прикажете отнести туда мольберт; и если вы обещаете мне работать хотя бы только два часа в день, то я буду приходить к вам ежедневно. Хватит ли у вас терпения на это? Если вы согласитесь, то вероятно, разлюбите меня через год, но у вас выработается привычка к труду, и в Италии станет одним великим именем больше. Если вы откажетесь, то я не в силах перестать вас любить, но это мне покажет, что вы меня не любите…

Беатриче дрожала, говоря это. Она боялась оскорбить своего любовника, но считала своим долгом высказать все, что у нее было на душе, Ее глаза блистали: в них отражалась боязнь и желание нравиться. Она походила теперь не на Венеру, а на Музу. Она была так хороша в эту минуту, что Пиппо нарочно медлил ответом. По правде говоря, он слушал не столько слова, сколько ее голос; но этот пленительный голос проникал в душу. Беатриче говорила от всего сердца, на чистом тосканском наречии, с венецианской мягкостью произношения. Когда речь льется из прекрасных уст, то мы обыкновенно обращаем мало внимания на то, что говорится; иногда даже приятнее не вникать в смысл слов, давая увлечь себя их музыкой.

То же самое было с Пиппо. Мало заботясь о том, что у него просят, он приблизился к Беатриче, поцеловал ее в лоб и сказал:

– Я сделаю все, что ты хочешь; ты прекрасна, как ангел.

Они условились, что Пиппо будет отныне работать ежедневно. Беатриче хотела, чтобы он дал письменное обязательство. Она достала свою записную книжку и, начертив в ней несколько строк, сказала голосом, в котором звучали высокомерие и любовь:

– Ты знаешь, что мы, Лореданы, беспощадны к своим должникам. Ты теперь мой должник и обязался работать по два часа в день в продолжение года; подпишись и плати аккуратно, чтобы я знала, что ты меня любишь.

Пиппо охотно подписался. – Но я начну, – сказал он, – с твоего портрета, разумеется. Беатриче обняла его в свою очередь и шепнула ему на ухо: – И я также сделаю твой портрет, прекрасный портрет, похожий на тебя, как две капли воды, но только он будет не мертвый, а живой.

Любовь Пиппо и Беатриче походила сначала на родник, который бьет из земли; теперь ее можно было сравнить с ручьем, который медленно течет, вырывая себе ложе в песке. Если бы Пиппо был патрицием, то, конечно, женился бы на Беатриче; ибо по мере того, как они узнавали друг друга, их любовь росла; но, хотя Вечелли принадлежали к почтенной семье, происходившей из Фриуля, все же подобный брак был невозможен. Не только ближайшие родственники Беатриче восстали бы против него – вся венецианская знать подняла бы бурю. Те, кто глядел сквозь пальцы на любовную связь, не находя ничего предосудительного в том, что знатная дама сделалась любовницей живописца, никогда не простили бы ей, если бы она вышла, за него замуж. Таковы были предрассудки той эпохи, которая была, тем не менее, лучше нашей.

В маленький домик поставили мебель; и Пиппо, согласно своему обещанию, являлся туда ежедневно. Сказать, что он работал, было бы преувеличением, но он делал вид или, вернее думал, что работает. Портрет был начат; работа продвигалась медленно, но он стоял у мольберта и, хотя к нему почти не прикасался, вдохновлял своим видом любовь и оправдывал лень.

Каждое утро Беатриче посылала своему любовнику букет цветов с негритянкой, чтобы приучить его рано вставать.

– Художник должен быть на ногах с восходом солнца, – говорила она, – солнечный свет – его жизнь и необходимое условие его искусства, так как он ничего не может создать без него.

Пиппо соглашался с этим советом, но находил его трудно исполнимым. Нередко он опускал принесенный негритянкой букет в стакан сахарной воды, стоявший на его ночном столике, и снова засыпал. Когда он проходил мимо окон княгини Орсини, направляясь в маленький домик, ему казалось, что монеты шевелятся в его кармане.

Как-то раз он встретил во время прогулки сэра Веспасиано, который спросил его, почему его не видно более.

– Я дал клятву не брать в руки бокала для костей и не прикасаться к карте, но так как вы здесь, то давайте сыграем в крест и решетку.

Хотя сэр Веспасиано был нотариус и уже достиг преклонных лет, но это не мешало ему быть отчаянным игроком, и он имел неосторожность согласиться на предложение Пиппо. Он бросил пиастр кверху, проиграл тридцать цехинов и был весьма мало удовлетворен этим.

"Как жаль, – подумал Пиппо, – что я не могу теперь играть! Я уверен, что кошелек Беатриче по-прежнему приносил бы мне счастье, и в какую-нибудь неделю я вернул бы все, что проиграл в течение двух лет".

Тем не менее, он с наслаждением повиновался своей любовнице. Его маленькая мастерская представляла тихий и уютный уголок. Находясь там, он как бы переносился в новый мир, который, однако, будил в нем старые воспоминания, так как полотно и мольберт напоминали ему дни детства. Мы легко привыкаем снова к предметам, которые некогда окружали нас и воскрешают в нашей памяти прошлое, и начинаем любить их какой-то безотчетной любовью. Когда Пиппо брал в прекрасное солнечное утро палитру и, приготовив на ней сверкающие краски, видел, что они расположены в порядке и готовы смешаться под его рукой, – ему казалось, что за его спиной раздается резкий голос его отца и кричит по-прежнему: – Не зевай, лентяй! Живо, за работу! – При этом воспоминании он оборачивался, но вместо сурового лица Тициана видел Беатриче с обнаженными руками и грудью, которая готовилась позировать и говорила ему, улыбаясь, – когда вам будет угодно начать, синьор?

Не надо думать, что Пиппо не обращал никакого внимания на советы, которые ему давала Беатриче, а она не жалела их. Она говорила то о венецианских мастерах и почетном месте, которое они завоевали себе среди итальянских школ, то об упадке искусства, утратившего былое величие. В ее словах не было и тени преувеличения; Венеция переживала тогда судьбу Флоренции: она не только утратила прежнюю славу, но и самое уважение к своей славе. Микеланджело и Тициан жили оба около ста лет; пока позволяли их силы, они упорно боролись против наступавшего упадка; но эти две старых колонны рухнули, наконец. Забывая только что погребенных мастеров, стали превозносить до небес разных выскочек. Брешия и Кремона открывали новые школы и громогласно заявляли об их превосходстве над старыми. В самой Венеции сын ученика Тициана присвоил себе имя Тицианелло, на которое имел право один Пиппо, и наполнял старинную церковь своими бездарными произведениями. При всем своем равнодушии к славе родины, Пиппо не мог не возмущаться этим. Когда при нем хвалили дурную картину, или он находил в какой-нибудь церкви никуда не годное полотно среди шедевров своего отца, то испытывал то же, что чувствует патриций при виде имени незаконнорожденного, внесенного в золотую книгу. Беатриче поняла это: все женщины наделены в той или иной мере инстинктом Далилы и умеют угадать тайну волос Самсона. Говоря не иначе, как с благоговением, о великих мастерах прошлого, Беатриче нарочно хвалила иногда какую-нибудь посредственность. Ей было нелегко говорить против своего убеждения, но она делала это так искусно, что нельзя была заподозрить ее в неискренности. Таким путем ей часто удавалось вызвать у Пиппо дурное настроение духа, и она заметила, что в эти минуты он с необыкновенным жаром принимался за работу. Тогда у него являлась смелость маэстро; нетерпение вдохновляло его. Но его легкомысленный характер вскоре брал верх, и он бросал вдруг кисть.

– Идем пить кипрское вино! – восклицал он, – и не будем больше говорить об этих глупостях.

Всякая другая на месте Беатриче, может быть, пала бы духом; но если возможно, как мы знаем из истории, непримиримая ненависть, то не надо удивляться, что любовь обнаруживает иногда такое же упорство. Беатриче совершенно правильно думала, что привычка всесильна, и вот каким образом она пришла к этому убеждению: ее отец, человек крайне богатый и слабого здоровья, несмотря на свои годы, работал до изнеможения, сидя с утра до вечера над бухгалтерскими книгами, чтобы увеличить на несколько цехинов свое огромное состояние. Беатриче неоднократно умоляла его поберечь себя, но он всегда отвечал ей одно и то же, – Это привычка, приобретенная с детства; она стала для меня второй натурой, и я умру с нею. – Имея перед глазами этот пример, Беатриче не теряла надежды, пока у Пиппо не выработалось привычки к труду, и полагала, что честолюбие – благодарная страсть и не менее могучая, чем скупость.

Она не ошибалась в этом, но трудность ее задачи состояла в том, что для того, чтобы привить Пиппо хорошую привычку, надо было искоренить у него дурную. Правда, существуют сорные травы, которые легко вырвать, но страсть к игре не из их числа; это, пожалуй, даже единственная страсть, которая может соперничать с любовью, ибо честолюбцы, развратники и ханжи нередко подчиняются воле женщины, а игроки почти никогда, и нетрудно понять почему: чеканенный металл делает доступными почти все наслаждения, а поэтому игра заставляет переживать почти всю гамму человеческих чувств; каждая карта, каждая чаша костей ведет к потере, или выигрышу некоторого количества золотых или серебряных монет, а каждая из этих монет означает беспредельное наслаждение. Тот, кто выигрывает, испытывает множество желаний и не только не противится им, но стремится вызвать новые, будучи уверен в том, что удовлетворит их. Отсюда отчаяние того, кто проигрывает и вдруг теряет возможность действовать, после того как он располагал огромными суммами. Часто повторяясь, подобные переживания обессиливают и доводят до экстаза одновременно, вызывают у человека род головокружения, – все обычные ощущения кажутся ему бледными; они чередуются слишком медленно и постепенно, чтобы представлять какой-нибудь интерес для игрока, который привык переживать массу ощущений сразу.

К счастью, наследство, оставленное Тицианом, было слишком велико, чтобы проигрыш или выигрыш могли оказывать на Пиппо такое пагубное влияние. К игре побуждала его скорее праздность, чем порок; кроме того, он был так молод, что зло не успело пустить в нем глубоких корней; самое непостоянство его вкусов ручалось за это; он мог еще исправиться при условии неусыпного наблюдения за ним. От Беатриче не ускользнула эта необходимость быть постоянно около Пиппо, и, не заботясь о собственной репутации, она почти целые дни проводила в обществе своего любовника. Вместе с тем, боясь, как бы привычка не породила пресыщения, она пустила вход все чары женского кокетства; ее прическа, украшения, сама манера говорить разнообразились до бесконечности; она ежедневно меняла платья, чтобы Пиппо не охладел к ней. Тот замечал ее маневры, но он был слишком умен, чтобы сердиться на нее за это, – тем более, он делал то же самое, меняя настроение и манеры также часто, как воротнички. Это удавалось ему без труда; самый склад характера помогал, ему в этом, и он иногда говорил, шутя: "Пескарь – мелкая рыбешка, а любовное увлечение – мелкая страстишка".

Жизнь наших влюбленных проходила, таким образом, среди наслаждения, и полное согласие царило между ними. Одно лишь беспокоило Беатриче: всякий раз, как она касалась своих планов относительно будущего, Пиппо отвечал ей: – Начнем рисовать твой портрет.

– Отлично, – говорила она, – это уже давно решено. Но что ты думаешь делать после? Этот портрет не может быть выставлен публично, и когда ты его окончишь, надо будет подумать о том, чтобы создать себе имя. У тебя намечен какой-нибудь сюжет? Это будет картина исторического или религиозного содержания?

Когда Беатриче обращалась к нему с этими вопросами, то всегда выходило так, что какой-нибудь пустяк мешал ему ответить: то он поднимал платок, то застегивал пуговицы или делал еще что-нибудь в этом роде. Она начала думать, что это, может быть, тайна художника, и что Пиппо не хочет посвящать ее в свои планы; но не было человека менее способного хранить тайну и более откровенного, чем он, – по крайней мере, со своей любовницей, ибо нет любви без откровенности. "Неужели он обманул меня? – спрашивала себя Бетриче, – неужели его уступчивость была простой игрой, и, давая слово, он не думал держать его?.."

Когда у нее являлось это подозрение, она принимала серьезный и почти высокомерный вид. – Вы дали же обещание, – говорила она, – вы дали обязательство на год, – посмотрим, честный ли вы человек? – Но Пиппо зажимал ей рот поцелуем. – Начнем рисовать твой портрет! – повторял он и переводил разговор на другую тему.

Беатриче ждала, разумеется, с величайшим нетерпением окончания портрета. Через шесть недель он был, наконец, готов. Когда наступил последний сеанс, то такая неудержимая радость овладела ею, что она не могла усидеть на месте; она то и дело вставала с кресла и подходила к картине, вскрикивая от восторга.

Пиппо работал медленно, покачивая по временам головой; вдруг он нахмурился и провел по полотну тряпкой, которой вытирал кисти. Беатриче тот час же подбежала к нему и увидела, что он стер рот и глаза. Она была так огорчена, что не могла удержаться от слез; но Пиппо спокойно уложил краски в ящик.

– Всего труднее, передать взгляд и улыбку, – сказал он, – для этого нужно вдохновение; я не чувствую его сейчас и не знаю, будет ли оно у меня когда-нибудь.

Портрет остался, таким образом, обезображенным, и всякий раз, как Беатриче глядела на эту голову без глаз и рта, она чувствовала, что ее тревога растет.

Глава 7

Читатель заметил, вероятно, что Пиппо был большой охотник до греческих вин. И хотя восточные вина не располагают к болтовне, но он любил поболтать за десертом, после хорошего обеда. Беатриче всегда заводила разговор о живописи; но, как только она начинала говорить о ней, происходило одно из двух: Пиппо или молчал, – и тогда на его губах играла улыбка, которая очень не нравилась Беатриче, или же говорил об искусстве равнодушным и даже презрительным тоном; и часто ему приходила в голову странная мысль.

– Можно было бы нарисовать превосходную картину, – говорил он, – она должна изображать Кампо-Ваччино в Риме, при закате солнца. Горизонт необъятен; площадь пустынна. На первом плане дети играют на развалинах. На втором – проходит молодой человек, закутанный в плащ; его лицо бледно; тонкие черты искажены страданием; надо, чтобы зритель видел, что его минуты сочтены. Одной рукой он держит палитру и кисть, а другой опирается на молодую, цветущую женщину, которая оглядывается, смеясь. Для объяснения этой сцены внизу должна быть надпись, что это происходило в пятницу на Страстной неделе, в 1520 году.

Беатриче отлично понимала смысл этой аллегории. Как раз в пятницу на Страстной неделе Рафаэль умер в Риме и, хотя это пытаются опровергнуть, но факт тот, что этот великий человек испустил дух в объятиях своей любовницы. Картина, о которой говорил Пиппо, должна была изображать Рафаэля за несколько мгновений до его кончины; и если бы подобный сюжет был разработан истинным художником, без излишних прикрас, то получилось бы великолепное полотно. Но Беатриче знала, что означают слова Пиппо, и читала в глазах своего любовника то, что он хотел сказать ей.

Тогда как в Италии все без исключения видели в этой смерти нечто позорное, Пиппо, наоборот, имел обыкновение восхвалять ее и часто говорил, что, несмотря на весь гений Рафаэля, его смерть прекраснее его жизни. Эта мысль возмущала Беатриче, хотя она не могла, удержаться от улыбки: это означало, что любовь выше славы; женщина может восстать против подобной идеи, но не способна оскорбляться ею, – и если бы Пиппо выбрал другой пример, то Беатриче, может быть, согласилась бы с ним.

– К чему, – говорила она, – находить противоречие там, где царствует полная гармония? Любовь и слава – родные сестры; почему ты противопоставляешь их?

– Никогда ничего не выходит у того, кто берется за два дела сразу, – отвечал Пиппо. – Ты, я полагаю, не посоветуешь купцу сочинять стихи, когда он погружен в коммерческие расчеты, а поэту – отмеривать аршином полотно, в то время как он ищет рифму. Почему, же ты хочешь заставить меня рисовать, в то время как я влюблен?

Беатриче не знала, что ответить, ибо она не решалась сказать, что любовь не есть дело.

– Что же ты хочешь умереть, как Рафаэль? – спрашивала она. – Если ты этого хочешь, то и живи, как он.

– Как раз наоборот, – отвечал Пиппо, – именно потому, что я боюсь умереть, как Рафаэль, я не хочу жить, как он. Одно из двух: или Рафаэль не должен был влюбляться, будучи живописцем, или ему надо было бросить живопись, раз он влюбился. Вот почему он умер тридцати семи лет, умер, правда со славой, но, вообще говоря, что может быть хорошего в смерти? Если бы он создал пятью – десятью шедеврами меньше, то это было бы большим несчастьем для папы, который вынужден был бы поручить кому-нибудь другому разрисовать свои капеллы; зато Фарнарина получила бы пятьюдесятью поцелуями больше, и Рафаэль избежал бы запаха масляных красок, который так вреден для здоровья.

– Что же ты хочешь сделать из меня Фарнарину? – восклицала Беатриче, – если ты равнодушен к славе и жизни, то, по-твоему, я должна похоронить тебя?

– Ничего подобного, – отвечал Пиппо, поднося стакан к губам, – ели бы я мог пересоздать тебя, то сделал бы из тебя Стафилэ.

Несмотря на свой шутливый тон, Пиппо говорил серьезнее, чем можно думать. В основе его шуток лежала даже верная мысль, и вот в чем она заключалась.

Историки искусства часто рассказывают о легкости, с которой творили крупнейшие художники, и называют некоторых, которые умели совмещать творчество с безалаберным образом жизни и праздностью. Но это – величайшее заблуждение. Опытный художник, создавший себе имя и уверенный в своих силах, может, конечно, набросать хороший эскиз, ведя жизнь, полную развлечений и удовольствий. Винчи, говорят, рисовал иногда, держа в одной руке лиру, а в другой кисть, но знаменитый портрет Джоконды оставался на его мольберте четыре года.

Несмотря на редкие исключения, о которых поэтому всегда слишком много шумят, все истинно прекрасное созидается, несомненно, путем большой затраты времени и усидчивого труда; без него гений – ничто.

Назад Дальше