За обедом речь снова зашла о Мод, и когда все стали говорить о ее былой славе, Джоан начала забывать, какой странной и неловкой вышла их встреча, и вспомнила, какую важную роль Мод всегда играла в ее жизни. Она впервые узнала о ней, прочтя короткую главу в книге о женщинах-первопроходцах. Там мисс Викери упоминалась наряду с Гертрудой Белл, Амелией Эдвардс и Александрой Давид-Неель. Внимание Джоан привлекли фотографии Мод. Маленькая некрасивая женщина с крючковатым носом и страстным выражением лица, с явным нетерпением позировавшая для студийного фотопортрета. С юных лет Мод Викери в одиночку путешествовала по самым диким уголкам Ближнего Востока в поисках памятников древних цивилизаций. Она опубликовала книги о своих путешествиях и стала признанным авторитетом в своей области, а также получила признание как переводчик с персидского и арабского языков. Она была первой женщиной, которая пересекла аравийскую пустыню Руб-эль-Хали, причем по самому трудному маршруту, какой можно себе представить, пройдя через дюны Урук-аль-Шайба. Но ее достижения были забыты потому, что она следовала с отставанием в несколько недель по пятам своего друга и соперника Натаниэля Эллиота, которому достались лавры первопроходца. В конце концов, он был мужчина, и славы ему хватило на всю жизнь. После того как он буквально в последнюю минуту вырвал у нее победу, имя Мод Викери пребывало в безвестности в течение нескольких лет. Наконец она снова появилась в Маскате и опубликовала свои переводы классической персидской поэзии. Она ничего не написала о том, как пересекала пустыню, за исключением небольшой статьи для Королевского географического общества, опубликованной через много лет после этого события. Джоан даже хотела спросить у Мод, почему та не написала книгу о своем величайшем путешествии. А еще хотелось услышать о том, каково быть женщиной в мужском мире, да еще в эпоху, когда это ощущалось гораздо острее, чем теперь. И выведать, как Мод удалось убедить бедуинов взять ее в пустыню. Она так много о чем хотела узнать, но не смогла…
Джоан съела порцию бараньих отбивных и недоваренного картофеля, а-ля английское блюдо, название которого не переводится на арабский, и решила, что должна выбирать. Или поражение и разочарование, ненастоящая европейская еда и жизнь вблизи представительства под крылышком у дяди Бобби – а до недавнего времени она, наверное, выбрала бы именно это, – или нечто совершенно другое. "Будь храброй", – сказал бы ей отец. Он говорил эти слова, когда она в первый раз пошла в школу, и потом, когда она не захотела идти к кому-то на день рождения, и когда ее перевели на более высокого пони во время уроков верховой езды, и когда она уехала из дома, чтобы учиться в университете. "Будь храброй". Это звучало всякий раз, когда она боялась перемен, боялась идти вперед. Она снова наведается к Мод. Возможно, через день или два, чтобы не показаться слишком назойливой. Она вернется и попробует снова. Джоан чувствовала, что должна это сделать, если хочет что-то изменить. Изменить отношение к жизни. Изменить жизнь. Последние клочья уныния развеялись, как предрассветный туман.
Роберт прервал ее мысли, постучав кончиком ножа по краю тарелки.
– Кстати, моя маленькая Джоан, сегодня я узнал новости, которые могут тебя заинтересовать.
– Да?
– Да. Похоже, твой брат вернулся на базу. Мы можем вместе навестить его завтра, если захочешь. – На его губах заиграла довольная улыбка.
– Ты получил от него весточку? И ждал, пока подадут десерт, чтобы мне об этом сказать? Ты злой человек!
– Ну, я не хотел, чтобы волнение испортило тебе аппетит.
– Дядя Бобби, мне уже не двенадцать.
– Значит, ты не рада? Как жаль!
– О, прекрати. Конечно рада! Это замечательная новость. И мы пойдем завтра. Обещаешь?
Она не могла удержаться от улыбки, хотя в сердце зародилось какое-то беспокойство, от которого по коже пошли мурашки.
Рори под столом сжал ее руку. Он знал, как много значит для нее брат, в особенности сейчас. Знал, как она боялась долгих отлучек Даниэля с базы и опасностей, с которыми он сталкивался по долгу службы. Даниэль поступил в Сандхерст в возрасте восемнадцати лет и прямо оттуда отправился в Малайю бороться с коммунистами, где и оставался, пока его не послали на Суэцкую войну в пятьдесят шестом году, а потом в Оман в пятьдесят седьмом. Джоан и родители были рады узнать, что его перевели не в столь отдаленное место, но все-таки волновались. Для Джоан он всегда служил невообразимо далеко, и даже Рори не знал о ее снах, в которых Даниэль то погибал от пулевого ранения, то подрывался на мине, то попадал под колеса джипа. Не знал Рори и того, что, когда Джоан просыпалась от этих кошмаров, боль, ими вызванная, длилась наяву и была самым пугающим чувством на свете.
– Обещания не нужны, мы пойдем обязательно, – сказал Роберт. – У меня с утра встречи, но потом мы отправимся на обед. Еда в офицерской столовой просто чудо как хороша. Деликатесы, которые здесь нельзя себе и представить. – Роберт грустно поковырял вилкой лежащую у него на тарелке недоваренную картофелину. – Мэриан, тебе, право, следует оставить попытки превратить здешнюю кухню в паб "Собака и утка" в Патни. Все равно ничего не получится.
– Мне уже так надоели все эти специи… Весь здешний вкус, – произнесла Мэриан тусклым голосом.
– Я готова даже на хлеб и воду в офицерской столовой, если только там будет Дэн, – сказала Джоан.
– Кто бы сомневался. Мы все на это готовы, – погладила ее по руке Мэриан.
Ее глаза немного покраснели, как и щеки. В целом же создавалось впечатление, что у нее сильно размазалась помада, поскольку все лицо порозовело ей в тон. Казалось, эта женщина была вся на поверхности, но Джоан вдруг стало интересно, что именно скрывается за внешним лоском и что заставляет ее пить джин такими большими глотками. Джоан подозревала, что виной этому скука.
– Бедный Дэн, – сказала она. – Я собираюсь стиснуть брата в объятиях на глазах других офицеров, и за такое представление они будут потом его дразнить. Но я все равно это сделаю.
Она и Рори остались на галерее и после того, как Роберт с Мэриан ушли. Слуга оставался у двери, приглядывая за ними, словно дуэнья, хотя они тактично сидели на противоположных концах дивана. С потолка свисали тусклые электрические лампочки, которые помигивали и светили неровным светом, повинуясь капризам генератора. На всякий случай перед ними на столе стояла керосиновая лампа. Представительство было построено в стиле, типичном для Омана: помещения располагались квадратом вокруг центрального пространства, в котором тепло поднималось наверх и рассеивалось, так что внизу было довольно прохладно. Обстановка, однако, была чисто английской. У себя на родине Джоан часто видела похожие восточные ковры, уставленные полированной довоенной мебелью из красного дерева. В углу находился бар, замаскированный под огромный глобус. Имелись также не слишком лестные портреты королевы Елизаветы и принца Филиппа, а также старого и нового султанов, обрамленные висящими на стенах ружьями. Возможно, оманскими, церемониально-бутофорскими, но впечатление они производили все равно внушительное. Диваны были фирмы "Эрколь". Кровать и платяной шкаф в комнате Джоаны – фирмы "Уаринг и Гиллоу". Если бы не высокие белые стены, керосиновые лампы и воздух, напоенный чудесными ароматами, она могла бы подумать, что находится в Бедфорде. Джоан вдруг почувствовала, как сильно ее зовут места, куда нельзя поехать, которые находятся далеко, почти за пределами досягаемости, и у нее возникло саднящее чувство, будто она недостаточно старается туда попасть. С наступлением вечерней прохлады Рори воспрянул. Он перестал лосниться от пота, и его кожа утратила восковой оттенок, хотя темные круги под глазами еще не прошли. Чтобы лучше спать ночью, он весь день отказывался от крепкого оманского кофе, хотя очень его любил.
– Надеюсь, сегодня ночью ты отдохнешь как следует, Рори, – сказала Джоан.
Она хотела взять его за руку, и ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы удержаться. Ощущение его широкой, твердой ладони под пальцами мгновенно успокаивало. Все равно как держаться за перила, стоя наверху крутой лестницы. Они встречались уже пять лет и два года были помолвлены – достаточно долго для того, чтобы подобные отношения стали восприниматься как нечто постоянное, а не просто прелюдия к дальнейшему. Время от времени Джоан выражала недовольство из-за того, что свадьба то и дело откладывалась, и начинала переживать по этому поводу, но докопаться до истинной причины было непросто. На самом деле ей не очень-то хотелось копать слишком глубоко, чтобы ненароком не узнать истину, которая могла ей не понравиться.
– Будет хорошо, если ты сегодня вообще сумеешь уснуть. Тебе, должно быть, отчаянно хочется, чтобы завтра наступило поскорей, – сказал он.
– Да, – улыбнулась она. – Мне действительно трудно ждать. Милый Дэн… Он будет в военной форме, подтянутый и решительный. И страшно рассердится, когда его сестра станет слишком бурно выражать восторг, но я ничего не смогу с собой поделать.
– От тебя Дэн едва ли ждет чего-то иного. Но он, скорей всего, будет усталым: не забудь, он вернулся с трудного задания.
– Знаю, – отозвалась Джоан, уязвленная тем, что он ей об этом напомнил. – Знаю прекрасно. Но мы не виделись пять месяцев. Пять месяцев! Это слишком долго.
– Ну, по крайней мере, хоть эта встреча тебя не разочарует, – улыбнулся Рори.
– Да, мой Даниэль никогда меня не разочаровывает, – сказала Джоан и только во время наступившей паузы осознала, что ее слова могут быть истолкованы как упрек, высказывать который она вовсе не собиралась. Или думала, что не собиралась. Рори потянулся вперед за своей чашкой, хотя уже допил чай, а Джоан молча сидела, парализованная нерешительностью, не зная, должна ли она его ободрить, или ей лучше не заострять внимания на вырвавшихся словах. В конце концов Рори вздохнул и встал.
– Ну, раньше ляжешь, раньше наступит завтра. Это как с Рождеством, – заметил он, снова улыбаясь, и только на самом дне его глаз еще оставалась затаенная обида.
С чувством облегчения Джоан тоже поднялась. Мечты об Аравии еще не утратили своего блеска, еще не успели потускнеть, и воплощение их было так близко, стоило лишь протянуть руку. Она чувствовала близость брата. Он был жив и здоров, и она позволила себе порадоваться этому, хотя ее по-прежнему снедало беспокойство. Тем более ей необходимо было кое-что спросить у Даниэля, хоть она этого и страшилась.
Линдхерст, Гемпшир, 1890 год
Чего Мод действительно не могла выносить, так это мерного, гулкого тиканья часов. Девочка забиралась в самые дальние уголки Марш-Хауса – начиная со сводчатых винных погребов до каморок под самой крышей, где жили слуги, – но он преследовал ее и там. Это напоминание о времени, которое может ускоряться и становиться зловеще-тягучим и медленным, прерывало ее игры и фантазии свербящим напоминанием о фортепианных гаммах и бесконечных уроках математики. Так было и в тот день. Тиканье делало тяжелым сам воздух. От него все зудело, словно от комариных укусов, которые никак не пройдут. Время от времени она сердито дергала одежду там, где та врезалась в подмышки и тянула в области плеч. Наступил июнь, но на улице понурое серое небо истекало дождем. Дождь не прекращался с самого завтрака. Окна были закрыты, так что запахи тостов и копченой рыбы задерживались на лестнице и в зале. Все было хмурым и тихим. Мод не велели выходить на улицу, даже играть в оранжереях или кататься на пони. То и дело она слышала в мокрых кустах сирени трескучие крики дрозда, пытающегося внести в происходящее хоть одну радостную ноту, но это, казалось, только делало тишину внутри дома еще более удручающей.
Отец уехал в Лондон. По каким-то важным делам в Министерстве иностранных дел – Мод не знала, каким именно. А мать сидела в гостиной и вышивала по шелку. Мод полагала, что должны быть дни, когда мать не вышивает, но не могла припомнить, когда это было в последний раз. Важность новостей, значительность того или иного гостя, тяжесть провинностей ребенка – все это измерялось тем, отложит ради этого Антуанетта Викери свои иглы и пяльцы или нет. Глаза Антуанетты были так часто устремлены на рукоделие, что их прямой взгляд казался чем-то поразительным. Эти глаза тревожили Мод: ей хотелось одновременно как следует рассмотреть их и спрятаться от них. Они были похожи на отполированные самоцветы или на что-то блеснувшее на дне каменистого водоема. Они казались красивыми, но странными. Их взгляд всегда был мимолетным, но они порождали у Мод тревожное ощущение, что она и ее мать сделаны из совершенно разного материала. Иногда девочка медлила на пороге комнаты, в которой находилась Антуанетта, нервно теребя пальцы, мучилась от необходимости как-то обратить на себя внимание, но все равно не решалась выдать себя хотя бы одним звуком.
В восемь лет Мод все еще была ростом с шестилетнего ребенка, что было удобно для пряток, но совсем не так удобно для лазанья по деревьям и уж вовсе не годилось для того, чтобы ее принимали всерьез братья, Фрэнсис и Джон, которые были старше ее на четыре года и на пять лет соответственно. Они называли ее Малявкой и любили класть предметы так, чтобы Мод не могла до них дотянуться, или начинали перебрасываться ими над ее головой, а также поднимали девочку на плечи и крутили, пока та не позеленеет. "Ты ведь не станешь плакать, правда, Малявка?" Если отец случайно это слышал, то говорил: "Ерунда, Мод сильней, чем вы оба", и от этих слов все в ней трепетало. В тот самый день мальчики возвращались домой из школы на все лето, и Мод едва могла сдержать волнение. Их скорое прибытие, так же как тишина и дождь, заставляли время тянуться особенно медленно. Мод стала нервничать. После долгой разлуки она всегда стеснялась и боялась встречи с Джоном и Фрэнсисом. Их лица заметно менялись за время семестра, и братья успевали подрасти, так что сперва они казались ей незнакомыми парнями, а вовсе не близкими родственниками. Это обычно длилось недолго – в течение получаса или около того. Вскоре они опять принимались дергать Мод за косички, прятать ее обувь и вообще вести себя совершенно нормально.