– Она просто чувствует, что ее время на исходе, потому так и реагирует, причем только на тебя. Между прочим, если бы мы с тобой жили вместе, ты бы не давала мне даже взглянуть в сторону другой женщины, ты бы била посуду у меня на голове и на прочих органах, потому что ты – эгоистка и собственница!
– А вот это чистая правда. Хорошо, что мы не живем вместе! Поубивали бы друг друга.
– Это точно. А теперь ты можешь полчаса помолчать?
– Я и так все время молчу. Но если ты, Лешка, мне сейчас от избытка чувств сломаешь позвоночник, я так и не увижу города Кракова.
– Зачем тебе Краков? Смотри на меня.
Какая к лешему любовь,
Коль все придуманно и ложно,
Зачем твержу я вновь и вновь:
Как ты была неосторожна!Как ты была глупа, смешна!
На черта босиком по снегу?
Все тише музыка слышна
Сквозь барабанный бой побега.Куда бежишь, кого зовешь,
В толпе не различая лица?
И жадно гиблый воздух пьешь
Петровской северной столицы!Да был ли мальчик-то? И вот
Вся жизнь – как белый лист бумаги.
Потоп библейский у ворот
И чудится ковчег в овраге…И тридцать три богатыря
Уже стоят на дальнем бреге!
Забудь ожоги декабря
И сны о петербургском снеге.Там будет солнце и песок.
И к черту русскую рулетку!
Но свищет ветер сквозь висок -
И падает ребром монетка.
Эпизод 4
Между прочим, я ведь, как и ты, закончила Литературный институт в Москве. Это были счастливые годы бурления фрондерской интеллигенции в проточных водах перестройки. Тогда даже герой моего Антиромана отошел на второй план. Для меня. Для продвинутых любителей джаза он вышел как раз на самый что ни на есть первый план. А я так упивалась Литинститутом и некоторыми своими сокурсниками, что историю с Волковым считала завершенной. Но, видимо, в других пространствах так не считали. Он в эти годы стал фантастически популярен и жил, купаясь в своей славе и не удостаивая вниманием простых смертных. Мы редко виделись, и то, в основном, за кулисами после концертов. Мысли о более близком общении не приходили в голову ни ему, ни мне. У каждого был свой путь. Волков импровизировал в джазовых клубах, свинговал в концертных залах, а я вступила в огонь, воду и медные трубы студенческой жизни творческого, единственного на весь мир, вуза. Мой первый заброшенный институт, Киевский политехнический, оставил после себя кислое металлическое послевкусие. Папа-профессор поступил очень недальновидно, направив меня после школы по своим стопам, то есть в дебри "пирожковой" металлургии. Что это за зверское лакомство, я так и не поняла за все годы тошнотворного обитания в стенах Политеха. Помню только, что возле деканата на противоположных стенах висели два списка. В списке выдающихся деятелей науки, закончивших наш факультет, занимала почетное место фамилия моего отца, в противоположном списке фигурировала я с той же фамилией, но уже в качестве злостной прогульщицы, из тех, которые позорят наш факультет. Позорила я его долго, а уже перед самым дипломом опозорила окончательно. С непомерным иезуитским пафосом меня шумно и пыльно исключали из комсомола. И не за какую-нибудь аморалку, а по доблестной политической статье: за исполнение песен, порочащих советский образ жизни и общественный строй. Тогда я впервые познала вкус предательства ближних и дальних двуногих, и этот вкус оказался слишком горек, отпечатавшись шрамом на десять швов поперек моей левой руки. Но Всевышний уберег меня от судьбы Ирины Ратушинской, видимо, посчитав, что в застенках я просто не выживу. Шлейф диссидентства потянулся за мной тончайшей кисеей и, никого не сдав, зализав раны счастливой любовной историей, плавно перешедшей в законный брак, я стала скромно гордиться своей биографией.
Вот с таким багажом и трехлетней дочерью впридачу я вздумала спустя несколько лет покорить Москву. Если у кого-то этот город ограничивается пределами Садового кольца, то для меня он сконцентрировался на Тверском бульваре, в стенах Литинститута. И эту крепость я взяла. Мне было уже за 20, как и почти всем моим однокурсникам. Нас, писателей, предпочитали принимать в профильное учебное заведение при условии наличия богатого жизненного опыта. Если в этот опыт вписывались тюрьмы и психушки, приемную комиссию такие тернии в судьбах прошедших творческий конкурс абитуриентов только приятно возбуждали. Вследствие чего в общежитии на улице страдальца Добролюбова процветали поножовщина, суициды и тотальный разврат. По коридору гонялись друг за другом не первой свежести литераторы, выясняя при помощи кровопускания, кто из них главный поэт России. Кто-то методично прыгал с седьмого этажа, кто-то на спиритических сеансах выяснял у обитателей астрала время выхода своей первой книги, ну а некоторые милые дамы фанатично совокуплялись с многонациональным контингентом общежития, желая таким образом родить гения и прославиться в веках.
Наблюдая изнутри бытовую извращенность многочисленных мутирующих талантов, я постепенно скисала. Очень хотелось домой, в глушь, в Киевскую Русь. Но за окнами общаги соблазнительно бурлила перестроечная Москва с выросшими, как мухоморы, литературно-музыкальными кофейнями, куда меня часто приглашали почитать стихи и попеть песни. Начитавшись, напевшись, разочаровавшись в новых объектах увлечений из литераторской среды, я вспомнила о герое своего Антиромана. И хмурым московским утром позвонила в Питер, доживавший последние годы под именем Ленинграда.
– Але, Леша, неужели это ты? Я так хочу тебя видеть!
– Взаимно.
– Ты в Москву не собираешься?
– Собираюсь.
– А я тут в Литинституте обитаю.
– Да я все о тебе знаю! Вот съезжу на концерт в Западный Берлин и дней через пять буду в Москве. Разыщи меня обязательно в гостинице "Белград".
Ну я и разыскала на свою голову. Поднявшись на 13 этаж, я попала в умопомрачительный по тем временам номер. Посреди гостиной сидел мой знаменитый френд и что-то свежесочиненное наигрывал на рояле. Наличие рояля в гостиничном номере моментально снесло мою дырявую соломенную крышу. Мокрый снег за окнами 13 этажа печально стекал с ноябрьского неба. Мы исполнили медленный танец по всем правилам полублатного жанра. Он – богатый соблазнитель, она – бедная продрогшая студентка, оттаивающая в его сильных, пропахших порохом руках. В общем, диванчик плюш, болванчик из Китая и опахало неизвестной мне страны…
– Я рад, Александрин, что мы наконец увиделись не впопыхах. Я счастлив, что ты поступила в Литинститут! Ох, до чего не хочется вставать. Не хочется тебя отпускать. Но сейчас (только без обид) я должен бежать на Таганку, к Лене Филатову. Ты звонила мне по номеру гостиной, но лучше запиши телефон вот этой спальни: 298-13-31. Завтра буду с утра ждать твоего звонка. Поехали, довезу тебя до метро.
– Спасибо, Леша, за культурную постельную программу, скажи таксисту, чтоб притормозил у метро "Таганская". Знаешь, ты почти совсем не изменился, только глаза потемнели да усы забронзовели. Телефон я запомнила, доживем до утра, созвонимся.
А утро было зябким, как щекотка, и голосили третьи петухи, и были так нужны стихи и водка, стихи и водка, водка и стихи! Его друг Леонид Филатов давно уже написал текст этой песни, и именно ее я распевала во весь голос, долго добираясь от метро к общаге и размазывая по лицу соленый мокрый снег.
Хороша гостиница "Белград",
На Смоленской площади стоит.
Рядом простирается Арбат,
По нему гуляет кришнаит.И мороз как будто небольшой:
Трубка телефонная к щеке
Не примерзла – вот и хорошо:
Можно говорить накоротке.У него в гостинице тепло,
Водка есть и всякое ситро.
У нее – замерзшее стекло
В телефонной будке у метро.Он смеется, хоть почти не пьян.
"Ты – шальная баба!" – говорит.
У нее же – в голове туман
В этот вечер на Арбате-стрит.Спрашивает он ее шутя:
"Любишь до сих пор?" – вот так вопрос!
А она, как малое дитя,
Отвечает честно и всерьез.Дальше виден Киевский вокзал,
Скорый поезд, ледяной перрон.
Что же он такое ей сказал,
Что не вырубишь и топором?!Дурочка, что будешь вспоминать
И годами в памяти копить:
Как он поспешил тебя обнять,
Пожалеть, а может, полюбить?Погляди-ка, рушится страна!
Скоро с дочкой по миру пойдешь!
Господи, какого ж ты рожна
Кружева любовные плетешь?Чтобы выжить – вот и весь ответ.
Чтобы выжить, всем смертям назло,
И сказать через десяток лет:
Мне чертовски в жизни повезло!Хороша гостиница "Белград",
На Смоленской площади стоит.
Рядом простирается Арбат,
А по нему гуляет кришнаит…
Эпизод 5
В Киеве в первое от рождества наших отношений лето стояла упоительная лирическая погода. После все решившей встречи в лесу мы "случайно" сталкивались в компаниях общих приятелей и говорили о чем-то постороннем. Разве что переговоры проходили на балконах при закрытых дверях и уже не требовалось ни тостов, ни рюмок, чтобы без конца общаться на брудершафт. Разумеется, долго так продолжаться не могло. Пока мы миловались на балконе, в комнате сидела мрачная Таня и говорила нашей общей подруге:
– Я с ним разведусь!
– С чего это вдруг?
– Потому что он пьет! – объясняла непонятливой подруге Таня, опрокидывая в себя рюмку водки.
Вечной темой балконных разговоров был художник Монголов. Вот уж кто оказался полноценным параноиком! Этот немолодой по сравнению с нами тогдашними человек умудрялся сначала бурно влюбляться в новых друзей, в основном мужского пола, а потом столь же бурно рвал с ними отношения, причем без всякой реальной причины. Теперь таких мужчин научно называют латентными геями. Но тогда мы еще таких слов не знали. Это сейчас, в новом романе Пелевина "Лампа Мафусаила" можно оценить фразу: "Тамбовский гей тебе товарищ!" А в те времена мы были слишком молоды и наивны… Почти у каждого из той нашей застольной компании имеется пара-тройка картин Монголова. В моем доме, например, висят и подаренный портрет Высоцкого, и портрет моего мужа. На периферии мужнего портрета воспаряю я, в свадебном одеянии и с гитарой наперевес. Лицо мужа подсвечено влюбленностью Монголова, моя же физиономия в гораздо более мелком формате служит лишь подпоркой для шагаловского сюжета. Все персонажи Монголова того времени держат в руках гитары. Это напоминает нерушимый принцип соцреализма: если девушка, то обязательно с веслом, если пионер, то обязательно с горном, а если голый мальчик, то обязательно похожий на кудрявого Ленина. У Монголова – если милый друг, то обязательно с гитарой. В пору своей влюбленности в Волкова Монголов написал целую серию его портретов. Помнится, на одной из картин Леша был изображен в виде восставшего декабриста. Лица Монголов воспроизводил по фотографиям, в результате чего получался весьма колоритный китч, облагороженный силой энергий влюбленного художника и его ни о чем не подозревавших персонажей. Потом он исчез из нашей жизни. Но осадок остался.
Так вот во время одного из балконных монголовских разговоров Леша спросил:
– И долго это будет продолжаться?
– Что продолжаться? – как бы не поняла я.
– Сколько можно встречаться в толпе и закрываться на балконе? Неужели нет места, где мы могли бы остаться вдвоем, без свидетелей? Добром это не кончится, я тебе как доктор говорю.
– Леш, вообще-то я привыкла, чтобы удачным завершением таких ситуаций занимался мужчина.
– Если бы ты оказалась у меня в гостях в Питере, этим занимался бы, разумеется, я. Но в твоем Киеве я – гость, так что, Шура, придумай сама, что нам делать дальше.
Думала я недолго. Просто позвонила подруге и попросила у нее ключи от дома. Через несколько дней тайное посещение квартиры состоялось. Цветы заменяло шампанское, марш Мендельсона – джазовые импровизации в исполнении автора на расстроенном фортепиано. Автор еще не был популярен и играл везде, где удавалось извлечь из недр помещения музыкальный инструмент. Я косила под тургеневскую барышню, решив, что если уж мне пришлось добывать ключ от квартиры, где можно прилечь, то, захлопнув за собой входную дверь, надо делать вид, что мы зашли сюда на минуту попить кофе с чаем. Но роль гимназистки давалась мне с трудом, и при первых же прикосновениях музыкальных губ реаниматора из "скорой помощи" я с облегчением превратилась в ту самую флейту, на которой сыграть ноктюрн не смог бы только самый законченный истукан. Леша, конечно же, истуканом не был, и слух у него тогда был почти абсолютным…
Через много лет, вспоминая то самое лето, Палыч произнес фразу, от которой у меня похолодело все внутри:
– Ну что, Александрин, ты тогда сама заварила эту кашу, а расхлебываем мы ее оба по сей день!
Не знаю, чего я там заварила, кашу или слишком крепкий любовный напиток, но поняла я вот что: между его и моими воспоминаниями об одном и том же времени разверзлась огромная пропасть, перепрыгнуть через которую не удастся уже никогда.
Я не спрошу тебя: за что?
Вопрос свегда нелеп.
Сказал два слова и ушел -
И стал нужней, чем хлеб.Ищу, чем голод утолить,
Но все – трава-травой!
И невозможно дольше длить
Разорванность с тобой…Я не спрошу тебя, когда
Утихнет эта боль.
Ведь ты не знаешь, как сладка
На свежих ранах соль.Ведь ты не знаешь, как молчит
Чугунный телефон,
Как все смешалось: меч и щит,
Крик, шепот, полутон.Ведь ты не знаешь, как сердца
Изнашивают в кровь,
Как с этой кровью без конца
Рифмуется любовь.Смертельной раны не боюсь,
Я только рвусь, как шелк.
И все рукой не дотянусь -
Так быстро ты ушел…
Эпизод 6
Так он и сказал: "Ты сама заварила эту кашу". Диагноз был поставлен много лет спустя. В город Тернополь я приехала впервые. Давно мне не приходилось посещать такие совковые отели как тамошняя "Украина". Но я – человек по социальному статусу неприхотливый. "Украина" так "Украина", лишь бы капало из душа и работал телефон. Правда, там даже телефон был декоративным, а в душевой не соблюдались элементарные правила приличий: приспособления для помывки человека мало чем отличались от приспособлений для помывки мелкого рогатого скота. Номер Палыча был, конечно, значительно лучше. Но с телефонной связью оказалось то же безобразие: звонить можно было только в город Тернополь, в чем не было никакой надобности. Разъяренный Палыч плохо переносил такие условия пребывания в гостинице, что незамедлительно отражалось на всех, кто оказывался с ним рядом. Хотя, надо признать, работники отеля старались, как могли. Они даже застелили две смежные кровати, расположенные посреди люкса, немыслимой расцветки простынями. Насыщенный цвет вишневого варенья заставлял забыть о том, что вы – не в карнавальной Латинской Америке, а всего лишь в одной из стран бывшего СССР. Полежав перед концертом в античных позах на вишневых простынях, мы успели переброситься несколькими фразами.
– Никто меня не понимает и не чувствует так, как ты, – задумчиво и почти нежно сказал Леша.
И мы отправились на концерт…
Для пущей конспирации после ужина в ресторане мы с Палычем возвращались в "Украину" на разных видах транспорта. Оба вида подкатили к гостинице одновременно.
– Спокойной ночи, Сандра Дмитриевна! – официозно попрощался Палыч и подмигнул мне левым глазом.
Окружающие нас музыканты и прочий гастрольный народ, видимо, решили, что это у него нервный тик от усталости. Зайдя в свой номер, я тут же услышала звонок декоративного телефона. Как внутренний гостиничный передатчик он работал вполне исправно.
– Никуда не уходи, скоро за тобой зайдет Гоша.
– Скоро – это когда?
– Шурочка, ты куда-нибудь спешишь?
Я уже никуда не спешила. К тому времени настроение у меня было испорчено основательно. На концерте я сидела в полной уверенности, что моего вновь обретенного Лешу действительно никто не понимает и не чувствует так, как я. Это открытие меня одновременно и умиротворяло, и возбуждало. Но после концерта Палыч стал грубиянствовать, как сапожник, и я засомневалась в значительности своей роли в его жизни. За ужином он поутих. Мы говорили о литературе.
– Александрина, ты читала "Гарри Поттера"? – строго спросил Лаврентий Палыч.
– Вообще-то я уже выросла из возраста читателей этого бестселлера.
– Ничего подобного! "Гарри Поттера" полезно читать в любом возрасте! И тебе, выпускнице Литинститута, это тоже не помешает.
Спорить с ним было бессмысленно. Когда Волкофф превращался в Лаврентия Палыча, его художественные и литературные предпочтения приводили меня в состояние полного недоумения. Он одновременно уважал и подростковую литературу, и стихи Кирсанова, и тут же мрачно заявлял, что мой любимый Бунин – слабак. О Набокове, Фаулзе или хотя бы Пелевине я его просто не спрашивала. Земляк его Бродский был тоже табуированной темой после того, как Палыч однажды возмутился: "Что там твой Бродский понимает в христианстве?!" Так что пила я свой кофе, "лучше, чем тогда", и, не будучи гопницей, без всякого удовольствия слушала солдатские анекдоты. На языке вертелось: Маркес, Борхес, Кортасар отвечают за базар. Но, как оказалось, культурная программа еще не завершилась. Наши литературные бдения продолжились ночью в его люксе.
– Эй, Цветаева, кончай обижаться! Ну сказал я тебе что-то после концерта. Наверное, было за что.
– Не было!
– Ну может и не было. Я всегда после концерта злой, как черт.
– Предупреждать надо…
Мы помирились тем ритуальным способом, которым мирятся все близлежащие друг к другу мужчины и женщины на Земле. Он заснул в образе милого друга Леши и очень скоро проснулся в образе Лаврентия Палыча.
– Шура!!! Я из-за тебя нарушил режим! Если бы кто-то из академических музыкантов увидел, чем я здесь занимался перед концертом и после него, меня бы просто заклеймили позором! Они никогда не нарушают режим! Потому они так хреново и играют!
– Леша, что с тобой? Почему ты так орешь?! Тебе что-то приснилось?
– Я вообще не спал! Ты всю жизнь себя ведешь, как будто тебе 15 лет. Но мне-то не 17, ни в душе, ни по паспорту! Я слишком стар для тебя.
– А я думала, в твоем паспортном и душевном возрасте как раз предпочитают несовершеннолетних любовниц…
– Мне сейчас не до шуток! Ты же, блин, – поэтесса, твоя энергетика бьет меня по самым чувствительным местам. А я должен выспаться! У меня очень тяжелая работа!
– Поэтому ты хочешь выгнать меня среди ночи на улицу, я правильно поняла?
– Не на улицу, а в твой собственный номер, и не выгнать, а по-человечески попросить на несколько часов разойтись.
– Так не просят!
– Тебе не отвратительны эти вечные супружеские выяснения отношений, которыми заканчивается любая наша встреча?
– Мне отвратителен ты. Потому что с тобой холодно и страшно, как в объятиях белого медведя на Северном Полюсе.
– Со мной холодно?! Да я даю тепло миллионам людей!
– У тебя мания величия, бедный Лаврентий Палыч! Все, я ухожу, и на этот раз навсегда. Где мои вещи, черт возьми?!