Венеция зимой - Эмманюэль Роблес 2 стр.


Она пересекла площадь, где под изморосью блестел памятник Гольдони, и зашла на центральную почту. Письма ей должны были пересылать сюда. На ее имя ничего не было. Еще слишком рано, и она это понимала, как понимала и то, что на почту ее привело какое-то неясное искушение. На мгновение она остановилась в центре просторного зала перед старинным высохшим колодцем. Почта располагалась в здании старинного дворца, выходившего одной стороной на Большой канал. Мысли ее были рассеянны, но постепенно свелись к чему-то одному. Неожиданно - с ней так бывало часто - она попросила телефонистку соединить ее с Парижем. Девушка, которой она назвала номер телефона, посмотрела ей прямо в глаза, словно осуждала ее за это. Телефонистка была маленькая, хрупкая, с выпуклым лбом и упрямым выражением лица. Элен выдержала ее взгляд, потом отошла в сторону и стала ждать. Облокотившись на выступ перед окошком соседней кассы, мужчина в фетровой шляпе, в блестящем от дождя плаще назойливо смотрел на нее, нисколько не стесняясь, видимо считая, что раз Элен иностранка, она наверняка доступная женщина. Элен вздрогнула, когда телефонистка объявила:

- Parigi, signora.

И указала кабину. Элен закрыла дверь, сняла трубку и услышала:

- Signora, il suo numerо è in linea.

Щелчок. Потом голос:

- Слушаю, клиника "Вязы".

- Я хочу справиться о здоровье мадам Меррест. Скажите, пожалуйста, как она себя чувствует?

- Палата сто восемь. Говорите.

Элен не ожидала, что ее сразу соединят с женой Андре, и растерялась, чуть было не повесила трубку. Однако на другом конце линии уже раздался голос Ивонны, слабый и больной.

- Алло? Я слушаю.

У Элен от волнения перехватило горло, и она молчала; после небольшой паузы тот же голос спросил:

- Кто вам нужен?

Элен повесила трубку; она была так потрясена, что даже не сразу вышла из кабины. И все-таки что-то прояснилось: Ивонна Меррест действительно спасена. Она слышала ее голос. Эта женщина жива. Андре, правда, сказал ей тогда, в кафе на набережной Сен-Мишель, что Ивонна уже вне опасности, что у нее замечательный врач, но ведь он так часто лгал… Разве он не мучил ее своей ложью, не обманывал все время? Элен не могла успокоиться, губы пересохли. Мужчина в фетровой шляпе исчез, огромный зал опустел; арки всех четырех этажей зияли темными дырами. Вдруг она увидела себя как бы со стороны: нелепо стоящей в телефонной будке, словно манекен в витрине.

Она заплатила за разговор и под взглядом телефонистки торопливо вышла в переулок. "Кто вам нужен?" Этот голос слабеющим эхом звучал в ее ушах, пока она проходила через зал, отдавался болезненным звоном в голове. Мелкий, сыплющий изморосью дождь перестал. Скудный свет едва пробивался в глубину улиц; казалось, что его вобрали в себя, задержали, рассеяли фасады домов, на которые он лег неровными пятнами. Элен подумала о том, что с Андре она никогда не чувствовала себя уверенно и по-настоящему свободно, как это бывает с тем, кого любишь. Пытаясь подавить тревогу, она все глубже забиралась в лабиринт calli, пересекаемых темными, без отблесков света каналами и населенных лишь кошками, свернувшимися в подворотнях.

3

В то декабрьское утро Уго Ласснер спустился по лестнице (старый лифт опять не работал) и сел в машину, стоявшую на соседней улице. Не торопясь - спешить было некуда - поставил в багажник оба чемодана; в одном были материалы, отобранные для февральской выставки в Лондоне. Он собирался уехать из Милана в Венецию и там спокойно напечатать фотографии, а также сделать снимки для альбома, обещанного издательству в Женеве. Несмотря на холодный душ и большую чашку кофе, он чувствовал себя не в форме. Впрочем; после вечера у чилийского художника-иммигранта Фокко спал он мало. Вчера собрались приятели Фокко и Мария-Пья, его любовница, чье пышное тело красовалось на большинстве полотен художника. Мария позировала и Ласснеру, вот почему Фокко упорно убеждал фоторепортера не включать обнаженную натуру в экспозицию, посвященную в основном войне. При этом он горбил спину и по-черепашьи вытягивал голову вперед.

Надвинув шляпу на глаза и подняв воротник плаща, Ласснер перешел через безлюдную улицу. Холод словно парализовал город, Ласснер заглянул в кафе под аркадами, чтобы проглотить последнюю чашку кофе. У стойки клиентов было мало. Хозяин посмотрел на два фотоаппарата, которые Ласснер повесил себе на шею, - оставлять их в машине было неосторожно.

Выйдя из кафе, Ласснер подождал на перекрестке, пока зажжется зеленый свет. На другой стороне улицы две монахини, одетые в черное, в трепещущих от ветра чепцах бесстрашно шагали, прижавшись друг к другу, под большим зонтом, отражаясь в плитах тротуара.

Соблазнившись этим сюжетом, Ласснер отходит за колонну, нацеливает свой "Никон" и уже готов щелкнуть эту сценку, как вдруг чья-то машина цвета ржавчины останавливается на красный свет и закрывает собой монахинь. Ласснер отходит влево на два шага, чтобы снова поймать кадр, но тут перед ним оказываются двое парней на мотоцикле, в шлемах с козырьками и кожаных куртках. Оставаясь за колоннами, раздраженный Ласснер бросается вправо. В эту минуту парень, сидящий на заднем сиденье мотоцикла - как и у водителя, свитер закрывает ему рот, - наклоняется к человеку в машине - наверное, что-то спросить. Он вытягивает руку. Но что у него в руке? Ведь это револьвер! Ласснер видит искаженное ужасом лицо человека за рулем, и тут же раздаются два коротких выстрела, почти слившихся в один. Ласснер нажимает на спуск аппарата. Убийца нагибается, выхватывает из машины кожаный портфель. С оглушительным треском мотоцикл срывается с места и сворачивает за угол. Стрелявший вцепился руками в плечи товарища, грудью прижав портфель к его спине, он оглядывается на Ласснера, который бежит вслед за ними, продолжая фотографировать. Тишина. У перекрестка внешне все остается по-прежнему. Дождь не перестает. По улице проносится автобус, за запотевшими стеклами теснятся силуэты любопытных. Монахини уходят, вышагивая, словно солдаты на плацу. Странно лишь то, что, рванувшись на зеленый свет, автомобили проносятся мимо машины цвета ржавчины, которая остается на месте, ее "дворники" продолжают работать, кажется, в ней никого и не было. Из кафе выбегают люди и несутся к месту происшествия. Ласснер бежит с ними. Человек в машине упал боком на пустое сиденье. По виску и щеке текут струйки крови. Виден один глаз, он уже потускнел. Ласснер отодвигает любопытных, фотографирует тело. Он уверен, что хозяин кафе уже вызвал полицию. Рядом спрашивают: "Кто это?". Опять зажигается красный свет. Останавливается грузовик, весь мокрый и блестящий от дождя. У водителя растерянное лицо. Кто-то шепчет: "Что, опять "красные бригады"?" Ласснер пробивается сквозь толпу к своему автомобилю. Едва отъехав, он слышит сирену полицейской машины; вспугнутые голуби веером разлетаются.

В агентстве Ласснер проявил пленку в лаборатории и пошел в кабинет заведующего отделом информации. Эрколе Фьоре разговаривал по телефону, он указал Ласснеру на стул. Кабинет был похож на хозяина: холодный, спокойный, аккуратный. Но Ласснер знал, что Фьоре может быть и резким. Этот толстяк с покатыми плечами носил строгие костюмы, считал себя элегантным и делал сотрудникам обидные замечания, если они, по его мнению, одевались слишком ярко. Очень довольный собой, гордившийся положением, которого в конце концов добился, проявив при этом известные гибкость и такт, Эрколе Фьоре был прекрасным организатором и отличался редкой трудоспособностью. И еще одно достоинство: при случае он старался помочь своим сотрудникам и умел радоваться их успехам. Однако его не любили, он от этого страдал и, подвыпив, плакался первому встречному.

Положив трубку, он повернулся к Ласснеру и скрестил на столе толстые руки.

- Ты еще здесь? Ты же собирался в Венецию!

- Сегодня утром недалеко от вокзала было совершено убийство, и ты, конечно, об этом знаешь.

- Разумеется.

- Кого убили?

- Скабиа. Альберто Скабиа, помощника прокурора республики.

- Ты знаешь и кто убил?

- Пока еще сигналов не было.

- А причины?

- Нам сообщили…

- Кто сообщил?

- Осведомитель, которому можно верить: Скабиа занимался важным делом об утечке капиталов, в котором замешаны промышленники и крупный миланский банк. Речь идет о миллиардах. А Скабиа уже залез в это дерьмо по уши.

- А раньше ему не приходилось расследовать дело какого-нибудь террориста левака или фашиста?

- Надо посмотреть…

Тусклый свет позднего утра едва проникал сквозь стекла окон и освещал сбоку лицо Фьоре, оставляя в тени глаз, который он обычно щурил от напряженного внимания. Фьоре ждал. Интересный парень этот Ласснер. Фьоре знал его уже восемь или девять лет. Ласснер был итальянец, немецкую фамилию он унаследовал от предков-австрийцев, оккупировавших Венецию после нашествия Наполеона. Эму тридцать два или тридцать три года. Из-за несчастного случая в самолете одна рука у него обожжена и словно покрыта розоватой пеной. Его чуть не расстреляли в Чили, чуть не утопили в Конго. Как и о Капа, о нем ходили легенды. Он часто бывал в горячих местах. Сотрудничал с самыми крупными международными агентствами, такими, как "Магнум", "Гамма"… В гостиницах многих стран узнавали этого парня, чем-то похожего на Гарри Купера. Он всегда гладко причесывал свои светлые волосы и любил пестрые рубашки. Несмотря на внешность северянина, вспыльчивость натуры выдавала в нем итальянскую кровь.

- Послушай, - сказал Ласснер, - я был в двух шагах от Скабиа, когда его убили.

- И только сейчас об этом говоришь.

- Я редкий свидетель, старина. Все отщелкал. Только сейчас из лаборатории.

Стараясь не выказать удивления, Фьоре вытаращил на Ласснера большие, как у Муссолини, глаза. А фоторепортер спокойно сидел в кресле, распахнув плащ и небрежно опершись обожженной рукой о подлокотник.

- Ну так покажи, - сказал Фьоре, толстые, чисто выбритые щеки которого понемногу багровели.

Ласснер вынул фотографии из внутреннего кармана пиджака, приподнялся в кресле и, не вставая, бросил их на письменный стол.

Зазвонил местный телефон. Фьоре резко снял трубку, сказал "занят" и положил обратно. Потом принялся перебирать снимки, беспрестанно кивая головой.

- Поздравляю, - наконец сказал он и откинулся в кресле.

- Я тут ни при чем. Просто нажимал на кнопку.

- Ну все же…

- Именно в эту самую секунду мой "Никон" был наготове. Что называется, повезло.

- Еще бы!

В соседнем кабинете настойчиво зазвонил телефон, и от этих прерывистых тревожных звонков слова об удаче показались неуместными.

Фьоре наклонился вперед, облокотился на стол, снова взял снимки, чтобы рассмотреть их внимательнее. В дверь постучали. Кто - то спросил разрешения войти.

- Нет! - рявкнул Фьоре. - Зайдите позже!

И, обращаясь к Ласснеру, сказал:

- Лиц разглядеть невозможно, они так закутаны…

- Ну и что?

- Ничего. Я только думаю о следователях.

- Это уж не мое дело.

- Когда эти снимки будут напечатаны, они захотят поговорить с тобой.

- Скажи лучше "попросят дать показания"…

- Ты не желаешь их видеть?

- Закон никого не заставляет выступать свидетелем. Он наказывает лишь лжесвидетелей.

- Однако же было бы полезно…

- А мне нечего сообщить, кроме того, что можно увидеть на снимках.

- Дело твое…

Опять зазвонил телефон, Фьоре раздраженно спросил: "Кто это? Я же сказал…" - но что - то заинтересовало его, и он не стал вешать трубку. Затем обернулся к Ласснеру:

- Только что сообщили, кто убил. "Народное правосудие".

- Никогда о таком не слышал.

- Это всего лишь сто сороковая или сто сорок первая группа террористов, появившаяся с начала года. Разумеется, есть немало ловких гангстеров, которые, действуя под такими вывесками, стараются сбить полицию со следа.

Ласснер встал, застегнул плащ.

- Ты уезжаешь? - спросил Фьоре.

По его тону можно было понять: "Ты уезжаешь из Милана, несмотря на это убийство?"

- Да, хочу уже сегодня вечером быть в Венеции. Там меня ждет работа.

- Ну ладно, счастливого пути… И еще раз поздравляю тебя. Они расстались под очередной истеричный звонок телефона.

4

Вечером за столом Карло рассказывает об убийстве в Милане.

Марта жует торопливо, словно голодающая, дорвавшаяся до пищи, она чавкает, и это раздражает мужа.

- Подтверждается связь между убийством помощника прокурора Альберто Скабиа и скандальным делом об утечке капиталов, - говорит Карло. - По радио передавали, что там, вероятно, замешан "Черный порядок".

Элен все это совершенно безразлично. Мысли ее далеко, из головы не выходит телефонный звонок в клинику. Однако Карло, как и все болтливые люди, не нуждается в очень уж внимательных слушателях.

- Они, конечно, уважают родину, армию, религию, - продолжает он, - но при этом прекрасно помнят, что деньги важнее этих благородных понятии и что швейцарские банки тоже достойны уважения.

После ужина Элен, сославшись на головную боль, уходит к себе, чтобы не слушать рассуждений Карло, полных сочувствия к пострадавшему. Едва она оказалась в постели с мемуарами Людовика Манина в руках, как за дверью раздались шаги Марты. Как здоровье Элен, не простудилась ли она? Марта считает, что хорошо разбирается в медицине. У нее в аптечке невероятное количество лекарств на все случаи жизни. Она собирает также популярные издания по медицине. К сожалению, Карло здоров как полярный медведь и к причудам Марты относится с иронией.

Наконец Марта уходит. На картине мужчина в черной полумаске подает Элен знак молчать, но это лишнее - она и так всегда молчит. Она молчала и с родителями и с Андре. Элен давно уже привыкла многое скрывать, иначе ее слова неправильно истолкуют или обратят против нее. Да, она знала, что Андре женат, да, она, как говорится, "подавила угрызения совести", ей надоело возвращаться в свою пустую парижскую квартиру и одиноко тосковать там долгими зимними вечерами.

С Андре Элен училась жить по-другому. В двадцать шесть лет она была еще девственницей, и он заставлял ее делать в постели то, что нравилось ему. У него было сильное плотное тело, крепкие ноги теннисиста. Он охотно бахвалился своими постельными подвигами и, случалось, говорил о прежних любовницах, о том, как ему было с ними хорошо. Иногда, почувствовав, что переборщил, и пытаясь сгладить неловкость, принимался восторгаться женскими прелестями Элен. Он не признавал сантиментов и, казалось, даже не знал, что такое настоящая нежность. Чтобы проверить свою власть над Элен, иногда в последнюю минуту отменял назначенную встречу. Два или три раза даже не удосужился ее предупредить. Видимо, больше всего ему нравилась ее покорность. Андре даже не понимал, что Элен иногда еле сдерживает свое возмущение. А она привыкла владеть собой, еще когда жила с родителями, - внешне оставалась очень спокойной, хотя мать обращалась с ней жестоко и грубо.

Порой Андре проявлял щедрость: делал подарки, приглашал Элен на джин, причем обычно в рестораны или гостиницы на окраине Парижа. Он любил театр, но никогда не ходил туда с Элен и, не стесняясь, признавался, что боится, как бы их не увидели знакомые, которые могли его осудить. Единственный раз он послал ей цветы, потом сказал, что это глупо: "Все равно они даже не доставляют тебе удовольствия". Такая склонность приписывать Элен несвойственные ей вкусы или чувства была и у матери: отказывая дочери в новом платье, она поспешно заявляла: "Но ведь ты же совсем не кокетка!" Молчать, никогда не спорить, играть ту пассивную роль, которую ей отводили, - за все это она порой презирала себя, даже ненавидела. А для Андре, любившего говорить о своих делах, она была идеальной слушательницей. Разглагольствуя о работе, Андре обнажал главные черты своего характера: тщеславие, расчетливость, способность интриговать, использовать конъюнктуру. Элен никогда не расспрашивала его о жене (если не считать смутного любопытства, она о ней и вовсе не думала), Андре сам рассказывал об Ивонне и всегда жаловался, чаще всего на то, что она холодна в постели, любит "хныкать" и к тому же страшная собственница. ("Ты-то по крайней мере смотришь на жизнь шире".) Он говорил, что в первые же годы брака их отношения постепенно разладились, хотя он и щадил Ивонну из какой-то жалости; но, по его словам, теперь эта жалость иссякла. Однако если, по мнению Андре, его отношение к жене объяснялось ее характером, то для Элен оно никак не объяснялось, и что-то в Андре вызывало у нее недоверие.

Один случай очень наглядно подтвердил, что Элен была права, оставив у нее в душе неприятный осадок. Как-то перед Новым годом Элен пригласили на прием, организованный фирмой, где она работала. Элен узнала, что среди приглашенных будет Андре с женой. Сначала она решила не идти, опасаясь, что ее познакомят с Ивонной; вдруг она не выдержит сравнения: ведь ей с детства внушили комплекс неполноценности. Однако она сумела овладеть собой и убедила себя не терять голову. Все обойдется, решила Элен. Когда же она заметила, что Андре на вечере всячески избегает ее, то вздохнула с облегчением. Впрочем, народу было много, приглашенных принимали в двух гостиных, и ей нетрудно было держаться подальше от этой пары. Но в какое-то мгновение они все же оказались рядом, и, посмотрев на мадам Меррест вблизи, Элен была удивлена и расстроена. Не такой она представляла себе жену Андре, Ивонна ничуть не соответствовала нарисованному им образу. Неужели эта хрупкая, с виду такая беззащитная женщина и есть та самая слезливая, требовательная эгоистка, о которой он рассказывал? Разговаривая с приятельницей по работе, Элен наблюдала за мадам Меррест, сама внешность которой ее удивляла: Элен представляла себе жену Андре высокой и полной, Ивонна же была маленькая, худенькая, как девушка, с округлой грудью, скромно, но элегантно одетая; светлые глаза смотрели сквозь стекла очков умно и приветливо. Впрочем, все в ней выражало простоту и мягкость. Когда на следующий день Андре пришел к Элен, она откровенно сказала ему о своем впечатлении.

Назад Дальше