XXIX
Ширвинский, улыбающийся и надушенный, открыл Ольге двери.
- Ты аккуратна как всегда!
Ольга молча, не здороваясь, подала ему письмо Васи.
- Послание? Но оно адресовано не мне…
- Прочитай его…
Ширвинский, пожимая плечами, подошел к лампе. Ольга стояла неподвижно у красной портьеры, за которой была спальня.
Наконец Ширвинский поднял голову, выгибая кверху брови, что он делал всегда, когда хотел показать свое недоумение.
- Все это прекрасно,- сказал он недовольным тоном,- но какое это имеет отношение ко мне? Зачем ты мне принесла эту гадость? Я слишком себя уважаю, чтобы оправдываться в тех мерзостях, какие здесь на меня взводятся, но я надеюсь, что ты сама не придаешь этому серьезного значения. Не так ли?
Ольга молчала.
- Этот мальчишка просто влюблен в тебя и пустился во все нелегкие. Он немного спятил, но письмо его довольно занятно. Ты его спрячь, как уникум.
Ширвинский встал и, подойдя к Ольге, пытался ее обнять.
- Ну раздевайся же! Выпьем кофе, потолкуем. Ведь мне как-никак придется ехать в Петербург, начать заниматься… Ты сегодня удивительно интересна. Тебе идет, когда ты волнуешься… Как-то особенно ярко горят тогда твои волосы и поминутно меняется цвет глаз. Вот только что они были серыми, как сталь, а теперь уже желтые.
Он начал помогать ей снимать шубку и шляпку. Она не противилась, все так же молчала, смотря куда-то в сторону.
Ширвинский подвел ее к дивану за круглым столом, где стоял кофейник со спиртовкой, две чашечки и в соломенном чехле зеленая бутылка мараскино, и посадил девушку рядом с собой.
- Итак, мы скоро должны с тобой расстаться,- говорил он непринужденно.- Ты, конечно, понимаешь, что это не может мне быть приятным, но что же делать! Будем мужественны… Во всяком случае, месяца через два мы опять свидимся. А там ты приедешь сама в Петербург, не так ли?
Он опять потянулся к ней, стараясь привлечь к себе ее голову.
- Ты все еще дуешься?
Сразу возбуждаясь, Ольга заговорила:
- Да нет же, нет! Я не знаю и не хочу ничего знать! Ты говоришь: письмо это - бред сумасшедшего. Пусть так. Но почему, почему все становятся сумасшедшими, когда говорят о любви? Почему все самое темное тогда подымается в человеке, и каждый лжет с радостью, с упоением, лжет, чтобы взять то, что ему нужно? Нет, я говорю не то! Я говорю вздор. Но больше я не могу так! Что вы хотите от меня? Вон, вон бежать отсюда, переезжать из города в город и никого не любить, ни к кому не привязываться… А смысл этой жизни? До того дня, пока я была девушкой, я скучала, но всегда у меня была какая-то надежда… я во что-то верила! Мне казалось, вот-вот это сбудется, это свершится. У меня не было никаких идей, никаких желаний "работать" - я всегда смеялась над этим. Я была как большинство у нас. Я ходила в гимназию, учила физику, историю, потому что их нужно было знать для ответа, читала очень много, читала все, что ни попадется под руку, и везде, и в гимназии, и дома не чувствовала себя у себя, и было мне неуютно, и все казалось, что это только так, временно, что я на полустанке и скоро поеду дальше - туда, куда нужно. Боже мой, я не знаю даже, бедная я или богатая? У меня все есть и ничего нет. У меня есть отец, мама, которую я люблю, квартира, где я живу, но их нет. И мои подруги - все такие. Только очень бедные что-то делают и сторонятся нас. К чему нас готовят, мы не знаем, потому что мы ничего не умеем… Нас балуют с детства, потом пошлют в гимназию, чтобы мы получили диплом и были как все. Там мы проводим все время, отвыкая от дома, и ничему не учимся. У нас занят как будто бы весь день, а мы все же не знаем, что с собою делать. Потом нас выкидывают на улицу или стараются выдать замуж… Замуж… да у нас с третьего класса смеются, когда какая-нибудь мечтает об этом! Мы хорошо знаем, что такое семья. И потом вот мама что-то умеет делать - она очень аккуратная, она знает, как приготовить мороженое, она верит, что жена должна прощать мужу, что женщина должна молиться и страдать… Но я этому не верю, не могу верить, не хочу верить… И вот у меня нет дороги, никогда не было, но я надеялась! Ну, смейся, если хочешь! Конечно, это глупо! Я опять возвращалась к тому, о чем мечтала, может быть, мама,- к любви… Как я о ней мечтала,- не знаю. Я всегда думала, что настоящая любовь что-то очень большое, всезахватывающее и безраздельное… О, я не святая. Я понимаю, что может быть страсть и должна быть. Я хочу ее - такую, от которой было бы сладко умереть. Но ее нет… Я должна сказать тебе это. Ты не взял меня насильно, я сама отдалась тебе, потому что мне было все равно, но я предпочла бы насилие нашей любви.
XXX
Ширвинский все время сидел молча. Он не возражал и не поощрял. Он сидел в удобной позе на диване, подобрав под себя одну ногу, откинувшись на подушки и затягиваясь из маленькой американской трубки крепким американским табаком. Иногда он покручивал свой хорошо пахнущий ус и с любопытством, выжидая, поглядывал на Ольгу.
Впервые он видел ее такой возбужденной и многословной. Она говорила быстро, перебивая себя, уйдя в себя своими выпуклыми глазами.
Минутами он терял нить ее речи и тогда думал о том, какая она интересная, поглядывал с беспокойством на красную занавесь, за которой была его спальня, и раздражался, что она никак не может кончить. Но все же это было лучше того, что могло бы быть с другою. Он все более успокаивался насчет своей свободы и безопасности.
- С такой далеко можно пойти,- повторял он себе.
Наконец она кончила.
Он протянул ей руки с дружеским жестом, каким хотят показать, что очень сочувствуют, очень понимают человека.
Она совсем спокойно подошла к нему, усталая, размягченная, почти примиренная с неизбежным. Она разлила кофе в две маленькие чашечки - себе и Ширвинскому, неумело справляясь с обязанностями хозяйки, но, видимо, забавляясь ими.
- Я, кажется, слишком расфилософствовалась,- сказала она чуть улыбаясь.- Это мне не пристало…
Окончательно успокоенный таким неожиданным концом ее маленькой вспышки, всегда восторгающийся этими резкими переходами в настроении девушки, и вместе с тем ее всегдашним умением удержать себя от сентиментальности, свойственной женщинам в ее положении,- Ширвинский пришел в великолепное настроение. Он стал шутить, смеяться, рассказывать анекдоты. Он старался поддерживать в Ольге юмористическое отношение к людям, к их чувствам, к их стремлениям.
Он прихлебывал маленькими глотками кофе и ликер, подливая Ольге и того и другого с дружеской усмешкой и шутками.
- В этом болоте нам остается с тобою только пить. Не находишь ли ты, что лишь опьяняясь, можно постигать высокое?
Хорошо поняв больное самолюбие девушки, переходящее иногда в упрямство, он пользовался этим для своих целей.
- А все-таки в тебе осталось много от мещанства, мой друг,- говорил он.- Ты часто останавливаешься на полдороге и ни за что не пойдешь дальше. Твои мечты останутся мечтами, ведь слишком многое тебя пугает. Нужно исчерпать все возможности, чтобы сказать, как ты: "я ни на что не надеюсь и ничего не найду".
- Я устала хотеть, я не не хочу хотеть!
- Ты не можешь, а не не хочешь,- настаивал Ширвинский.
Он все больше возбуждался. Что-то более острое, чем вино, подымало в нем желание.
Он прижимал Ольгу к себе, почти со злобой разрывая на ней ее платье.
Она смотрела на него с удивлением, почти испугом. Она не узнавала его, всегда рассудительного.
Но он заражал ее своим хмелем…
И когда, измученная, вздрагивающая, она стала приходить в себя и сразу ввалившимися, затосковавшими глазами повела по комнате, ей показалось, что это бред, галлюцинация - то, что она увидала, и, вскочив на колени, бледная, она забилась в угол дивана, вытянув вперед худые руки.
Совсем близко от нее, тоже бледный, с трясущимися губами и едва держась на ногах, так же, как она, протянув руки вперед, стоял Вася.
Он, кажется, хотел говорить, но губы его шевелились, и ни один звук не вылетал из его сдавленного горла.
Он только тянулся к ней, а потом, упав на колени, жалкий, с пеной у рта, подползал к дивану.
Ширвинский, стоя поодаль, жадно смотрел на них обоих.
Тогда Ольга встала. Она вытянулась во весь рост, сразу похолодевшая и непроницаемая, прошла мимо Васи, все еще стоявшего на коленях, взяла разбросанные свои вещи и все так же, не глядя ни на одного из мужчин, замерших на местах, раздетая, но совершенно спокойная, как будто никого не было в комнате, медленно прошла за красную занавесь и заперлась на ключ.
Как дорого стоило ей это спокойствие, как напрягла она свои нервы, чтобы они ей не изменили в эти минуты, видно было по тому, какой она вышла недолго спустя из спальни - совсем одетая, все так же прямая, но с ввалившимися щеками и скорбно опущенными белыми губами.
Ширвинский уже исчез. Один Вася, уткнувшись головою в диван, все так же на коленях беззвучно плакал.
Она прошла через комнату, не останавливаясь. Когда же она была у дверей в передней, она услышала подавленный стон.
Почти детский голос, сорванный и глухой, звал ее по имени.
Потом раздался сухой хлопок, точно лопнул воздух, и что-то тяжелое упало на пол.
Ольга сознавала все. Она знала, что там, за дверью, разыгралась последняя сцена этой тяжелой комедии, что Вася умер. Но она не повернулась обратно и не замедлила шага. Она чувствовала, что одно лишнее усилие - и она упадет в обморок.
У нее достало воли спуститься по лестнице, выйти на снежную темную улицу и сесть в сани, и сейчас же крутящая сладкая тьма потянула ее в оглушающий водоворот, и на время она перестала быть.
XXXI
В глухой час ночи, когда все притомившиеся спали по своим комнатам и только бодрствовали часы: круглые столовые в дубовом чехле, бронзовые - в гостиной, карманные черные у кровати Аркадия и маленькие золотые в спальне Ксении Игнатьевны, тоже не находящей покоя, чувствующей приближение вечного сна и в холодном ужасе отсчитывающей удары маятника, трепетно загадывающей, которая из минут на белом круге часов будет ее последней,- Ольга видела тяжкий необычный сон.
Ей снилось, что она идет ранним утром вдоль узкой городской улицы. По сторонам высятся высокие дома, серые и однообразные, с темными окнами, за которыми все замерло.
Она идет медленно, но ей трудно дышать, потому что воздух насыщен гарью и копотью труб и висит вокруг желтым, тусклым туманом.
На ней очень дорогое, но скромное синее платье, а голова не прикрыта и ноги в тоненьких туфельках, сквозь которые она чувствует сырость асфальта.
И будто она только что возвращается со свидания с человеком, которого не любит, но которому должна принадлежать, а впереди ее ждет новое свидание, но кто тот другой, она не знает. И вдруг, неожиданно, как это всегда бывает во сне, в конце улицы она видит стоящую и преграждающую ей путь икону Божией Матери c темным и строгим ликом, но без Святого Младенца в серебряных почерневших руках и осеянную золотым венчиком. Как держится икона эта посреди улицы, Ольга не видит, но она уже не помнит, куда шла раньше, а радуется, что нашла икону эту, которую будто бы давно искала.
Она идет к ней и хочет помолиться, но на пути попадается ей человек, потом другой, третий, и все они мешают ей идти, говорят что-то, смеются, указывают другие улицы и, обозленные ей упорством, начинают бросать в нее каменьями.
И тут случается нечто такое, что даже во сне заставляет изумляться Ольгу и наполняет ее душу трепетом сопричастности чуду.
Обращенные на нее каменья не касаются ее тела, а со святотатственным звоном ударяются о серебряные ризы Пречистой и, раздирая их, впиваются в ее святое изображение.
Но темный лик по-прежнему строг, а лицо Ольги смертельно бледнеет, и, пораженная страхом, она бежит…
Стук же камней об икону, отзываясь в мозгу тупою болью, заставляет ее проснуться…
Аркадий в белье, со свечой в дрожащей руке, стоял над сестрой.
Ей не нужно было спрашивать,- она уже знала, что случилось.
Часть вторая
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела,
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела.
Раба томительной мечты,
В тоске душевной пустоты,
Чего еще душою хочешь?
Как Магдалина плачешь ты,
И как русалка ты хохочешь .Баратынский
Poi quando l’aima fu rinnigorata,
Chiamava il cor gridando: or se tu morto,
Ch’io non ti sento nel tuo loco stare?
Respondea’l cor, ch’avea poco di vita,
Sol, pellegrino, e senza alcun conforto,
Quasi scemando non potea parlare,
E disse: oh alma, aiutami a levare.Lapo Gianni
‹Потом, когда к душе опять вернулись силы, она обращается к сердцу с восклицанием: "Не умерло ли ты, ибо я тебя не нахожу на надлежащем месте". И отвечало сердце, которое было еле живо и одиноко, и беспомощно, и которое блуждало и почти умирало, не будучи в силах говорить: "О душа, помоги мне подняться…"
Лапо Джанни›
I
Джон Рёскин обмолвился где-то неоспоримой истиной, что вся задача воспитания - заставить человека не только поступать хорошо, но и наслаждаться хорошим; не только работать, но и любить работу…
Ольга ясно чувствовала на себе недостаток такого именно воспитания, и это приводило ее минутами в отчаяние.
Она не могла найти в себе ничего, что бы тянуло ее к труду, что бы заполняло ее мысли всецело, чтобы, отдавшись чему-либо, она чувствовала себя удовлетворенной. Горькой необходимостью, средством к жизни (а жизнь и праздность были для нее синонимами) - вот чем был для нее всякий труд. Она сознавала, что в этом ее несчастье, но перевоспитать себя не могла. Ее оберегали от труда, пока труд не стал ей ненавистен.
Еще в пятом, в шестом классе Ольгу манило на сцену. Ей казалось, что это ее призвание. Конечно, ни мать, ни отец, не хотели и слушать об этом.
Но тогда это было какое-то поветрие. Все подруги Ольги видели себя в своих снах актрисами. Немногие из них считали путь сцены тяжелым, полным труда призванием, скорее он казался им бездельем, которое щедро оплачивается успехом.
В актерах, меняющих каждый день свою личину и квартиру, видели олицетворение изменчивого счастья, которое так пленяет молодость.
И это желание быть чем-нибудь в жизни, проявить себя, принести кое-что из своего, но самым легким и, казалось, самым блестящим путем, толкало многих на сцену.
Ольга мечтала быть актрисой, но увлечение это скоро прошло. Она быстро умела находить смешную сторону всякого увлечения, и потом одно дело - мечтать, другое дело - достигнуть желаемого.
И единственная цель, слабо намечавшаяся в жизни Ольги, рассеялась, заменившись неопределенной тоской, смутными надеждами и порой старческим разочарованием. Что ждало ее впереди? Она не знала, но отчаяние еще не овладело ею, и она цеплялась за жизнь, потому что чувствовала в себе достаточно сил для борьбы.
Уже второй месяц близился к концу с тех пор, как Ольга уехала из своего родного города в Петербург.
Она бежала оттуда, как бегут от зачумленного, как в тяжкие дни люди бегут от самих себя.
Мать умерла, с нею умерло все чистое. Ольга даже не плакала над ее прахом.
И вот что-то загудело вдали, дрогнула насыпь. Ольга подняла голову. Гул приближался: шел еще не видный за поворотом поезд. Тогда Ольга взобралась на самый верх откоса и стала ждать.
Она любила, стоя на рельсах, смотреть на надвигающегося железного зверя.
Показались два желтых глаза. Гул перешел в равномерный стук, повторяемый эхом.
Ольга гадала, до какой поры она устоит на рельсах.
Улыбка набежала на лицо, грудь подымалась выше, ветер относил в сторону конец юбки и развевал, как знамя, голубые крылья шарфа. Вспомнилась Анна Каренина, ее лицо, такое почему-то милое и знакомое; почти завистливое чувство проснулось к ней.
Наконец ноги сами дрогнули, не устояли и отнесли торопливо к краю откоса. Паровоз ухнул и обдал паром - это было одно мгновение; потом замелькали вагоны - просвет, темное пятно и опять просвет…
В открытые окна высовывались головы, кивали Ольге, махали платками невидные руки. Безусый студент, стоя на уносящейся впереди площадке, посылал воздушные поцелуи.
Потом промелькнул последний вагон с бородатым кондуктором, и засинел напротив знакомый перелесок.
Но Ольга стояла с сильно бьющимся сердцем, с глазами, полными слез. Она хотела кричать от боли, от ужаса, от тоски.
Перед ней мелькнул и исчез, как тогда, далекий образ того неведомого, дорогого и близкого. Его темные глаза смотрели на нее. Да где же он, наконец, ее светлый бог, ее любовь?.. Как неизмеримо далеко был он теперь от нее.
Вот когда ей захотелось умереть, уйти, исчезнуть из этого мира. Вот когда она ненавидела жизнь и любила ее, быть может, больше, чем когда-нибудь раньше.