– Я не привык спорить с больными, – оборвал я разговор. Он посмотрел на меня с искренним удивлением. Затем принялся разглядывать танцовщицу фламенко, стараясь, должно быть, взглянуть на нее моими глазами и понять, почему я не узнал Анаис, нашу семнадцатилетнюю девчушку Анаис. И снова не сумел отыскать свои вещи в раздевалке. Бедный Винсент! Он не смеется надо мной. Кажется, он и впрямь повредился в уме. Я попытался ему улыбнуться. В дружбе, как и в любви, его вечно преследовали неудачи. Он бросался на людей, а люди старались поскорее отделаться от этого бесноватого.
По крайней мере, пока он смотрит на танцовщицу, он сидит молча. Юбка, голень, бедро составляют весь разговор для него, для меня, для тридцати парней, которые таращат глаза, слезящиеся от дыма их собственных сигарет.
Однако на меня действительно нахлынуло воспоминание об Анаис, как чувство благодати, которые через все эти годы переходило от одной девушки к другой. Я снова ощутил что-то такое, что не могу ни объяснить, ни описать, и это что-то, действительно, могло исходить только от Анаис. Если Винсент потерял рассудок, то и я был не менее безумен, чем он. Неужели чувство, которое только что пробудилось во мне, это волнение, не относящееся к прошлому, а принадлежащее к самому что ни на есть настоящему, обладая всей его реальностью, не покидало меня все тридцать лет? Неужели оно не менялось?
Ну что ж! Красивая девушка виляет бедрами, показывает ножки, поигрывает глазками, подкрашенными тушью, – и вот уже тридцать мужиков, враз протрезвев, тридцать шоферюг стоят на коленях перед своим идолом, оцепенев от волнения, готовые поклясться, что не притронутся своими грубыми лапами к этому восхитительному воплощению желания. И что же? Прежде чем взломать дверь, желание всегда придает себе учтивый вид и вежливо стучится. Тридцать насильников, стоящих на коленях, – на это стоит взглянуть, но это будет продолжаться не дольше положенного.
Смотрите! Смотрите! Едва закончив номер, девушка спешит укрыть за дверью сорок пять кило нежно-розовой невинности. Уф! Хищники зарычали. Они снова упустили добычу. Они упускают ее каждый вечер, так заведено, но берегись! Кто знает.
Винсент бросает на меня вопросительный взгляд. Я знаю, чего он ждет. С чего бы мне ему отказывать? Это действительно была Анаис, хорошо, допустим. Прежний аромат Анаис, неугасающее желание обнять ее и наполнить ее собой, как она позволяла это делать другим, всем своим поклонникам, вообще кому угодно, потому что все на свете могли ею обладать. Кроме тебя, Винсент. Она ни разу не обхватила твою поясницу своими ногами, позволив тебе войти в нее со смехом, со смехом ребенка, который постоянно совершает одну и ту же большую глупость и никогда не устает это делать.
– Вот видишь, – Винсент торжествовал. – Ты тоже узнал ее. Это она, это правда она.
На его простодушие я ответил:
– Так ты знаешь эту девочку?
– Знаю, – заявил он тоном, исключающим всякие возражения.
– Я вижу.
– Что ты видишь?
– Ты даже ни разу с ней не говорил.
– Говорить надо с гитаристом. С ней можно провести час за пятьсот франков. Это он делает ей карьеру.
Моя ошарашенность от такого цинизма наткнулась на иронический взгляд. Так вот на чем он меня подловил! Ну что ж, мой дорогой Винсент, сведем наши счеты!
– И часто ты имеешь дело с этим господином? – поинтересовался я.
– Это для других.
– Откуда мне знать? Ты мог измениться.
– Разве можно измениться до такой степени!?
У меня из груди вырвался смех. Этого смеха Винсент ожидал: я могу насмехаться сколько угодно, его это тоже забавляет. Что ж, пускай!
– Такой человек, как ты, – сказал я, – действительно остается таким, как есть, на веки вечные.
– У Анаис тоже был свой гитарист, – напомнил он мне.
– Не я. И ты прекрасно знаешь, что я об этом думал.
– Да ладно! Вы с Жеромом были два сапога пара, а Анаис возила вас с собой на каникулы на деньги своих клиентов.
– Нет! Не меня.
– Неужели? Может, ты бежал позади машины или спал у кровати на коврике?
– Откуда тебе знать? Тебя-то там не было, мой бедный друг.
– Не так уж это трудно себе представить!
Да, правда, это Жером привел Анаис на авеню Анри-Мартен. Конечно, он стал первым ее любовником, первым в списке, в который каждый вскоре смог вписать свое имя: Анаис говорила "да", а Жером смотрел в другую сторону.
Я уже полгода жил у Винсента. Как я уже сказал, он сам пригласил меня заполнить свое одиночество после отъезда столового серебра и картины Коро. Но со мной квартира все еще оставалась очень тихой. Квартиранта и хозяина с его приступами симпатии разделял коридор в двадцать метров длиной. Я слышал, как скрипит паркет, и прежде чем Винсент появлялся на пороге, успевал создать видимость напряженной и неотложной работы. Книги и словарь всегда лежали раскрытыми. Сверху я разбрасывал тетрадки и листки, сплошь покрытые заметками. Иногда я даже действительно работал.
Наверное, я показался Винсенту слишком молчаливым, и в конце первой четверти появился Жером – как раз вовремя, чтобы подготовить встречу Рождества. Он учился на скульптора в Академии изящных искусств. Он всегда знал, к чему приложить руки. Ничего общего с Винсентом, зубрившим свои учебники по истории, или со мной, страдавшим в то время от жуткой мигрени, вызванной попытками разобраться в "Феноменологии духа". Жером принес с собой веселье. Благодаря проигрывателю и джазовым пластинкам, веселье в наших трехстах квадратных метрах стало бить через край. Он приводил друзей, которые обычно оставались на полночи. Приводил девушек, распределявшихся по спальням и остававшихся до позднего утра. Жером был хороший парень, на свой, особый манер: он бесцеремонно пользовался моей электробритвой и таскал у меня чистые рубашки, но зато охотно давал поносить свои вещи. У него было больше девушек, чем сменного белья. Это были такие же студентки, как мы, или фотомодели из ателье, или африканские официантки из бара, только что открывшегося на улице Бюси. Короче, к часу ночи, вне зависимости от цвета кожи, подружки Жерома становились тем, кем надо. Мне часто было некогда справиться об их именах, и если я что и помню о них, то уж точно не цвет их глаз. Винсент ничего не говорил. Он уходил еще до полуночи и запирал свою комнату на ключ. Играл роль скромного и снисходительного хозяина. Чересчур снисходительного. Удалялся, давая понять, что он здесь лишний. Такова была его манера веселиться. Его собственная манера. Как у людей, которые всех замучают, повторяя при этом: "Только обо мне не беспокойтесь!" Мне это не нравилось. Я не раз всерьез собирался уйти. Черт с ней, с квартирой! Но Винсент угадывал мое раздражение и находил способ вновь завоевать мою дружбу. А Жерома не мучили угрызения совести. Его задачей было пировать и приводить девушек. К тому же Винсент его к тому поощрял и наверняка пользовался этим на свой манер. Вот и все!
Анаис пришла однажды утром, потому что она ничего не делала, как все. Дверь ей открыл я. Было уже совсем светло. Все дрыхли в спальнях или на креслах в гостиных. Анаис была подружкой какого-то "Патрика" или "Патриса", который играл на рояле и которого Жером якобы пригласил к нам прошлым вечером. Я сказал ей, что этой ночью у нас никто не играл на рояле, но она может поискать своего Патрика или Патриса и, если найдет свою собственность среди спящих, разбросанных по всей квартире, может ею воспользоваться. Она быстро нашла свою собственность. Это был Жером.
Она осталась у нас. Вскоре установилось молчаливое соглашение о том, что она – подруга Жерома, хотя непостоянный характер часто перебрасывал свою хозяйку из одной спальни в другую. Винсент смирился с этим отступлением от нашего закона, по которому девушки должны были к полудню собрать манатки. Он, правда, сначала возражал, но Жером пригрозил уйти, если у него заберут "его" Анаис: тут не гостиница, черт возьми! Все могут приходить и уходить свободно, по своему усмотрению. Винсент уступил. Я гораздо позже понял, что он был влюблен в Анаис. Он сам еще об этом не знал. Не хотел знать. Долгое время он боролся с этой очевидностью, как и со многими другими.
Винсент высадил меня перед отелем на рассвете:
– Ты знаешь, где меня найти.
Я не ответил. У меня не было ни малейшего желания увидеться с ним снова. Свои загадки и ребусы он мог оставить при себе: все это туфта, теперь я был в этом уверен.
Он имел наглость представить меня мужику с гитарой. Художник художника поймет, не так ли? И демонстратор девушек сердечно протянул руку известному писателю – в этом сомнения нет – и тайному любителю подростков. Гражданин знал свое дело. И спокойно готовился со мной торговаться. А Винсент на все это смотрел.
Какое отношение это имеет к Анаис, дурак ты несчастный? Да, ей было всего семнадцать, а нам? Жером сколько угодно мог строить из себя донжуана: каждую неделю он писал домой маме, а за чаем съедал пряник, который она пекла для своего мальчика. Ты никогда ничего не понимал. Особенно когда и понимать-то было нечего. Да уж, это было выше твоего понимания!
Мы с Жеромом не заслуживали любви Анаис, ты это часто мне повторял. А еще менее ты допускал мысль о том, что этой любви мог попросить кто угодно и получить ее. Почему ты не сделал, как мы? Ах да! Ты тоже не был на высоте. Никто не был достоин столь чистого существа, ты же знаешь. Анаис думала только об удовольствии. У нее в голове не было никакой иной мысли, никакого расчета, ничего такого. Но "в уме" что-то держишь только тогда, когда вычитаешь или делишь, например, а Анаис не умела вычитать. Для нее существовала лишь "минута". А минута не повторяется, ведь так? Тебе было двадцать лет, и ты уже не верил в такую невинность. Теперь тебе за пятьдесят, но ты все еще не можешь опомниться: лучше бы тебе подумать о другом, да и мне тоже. Анаис хотела жить в объятиях своих любовников, а не в их воспоминаниях.
Ты ни разу с ней не переспал. Она как бы святая, утверждал ты иногда, не от мира сего, юродивая, тебе было бы стыдно воспользоваться ее слабостью. Да ладно! Ты просто знал, что рано или поздно тебе придется обходиться без нее, расстаться с ней до полного забвения, да-да, до настоящего забвения, а на это ты был не согласен. Ты предпочитал сидеть на берегу реки, испытывая жажду, смотреть, как в воду ныряют другие, и надеяться, что они утонут. Я не дал тебе возможности насладиться этим зрелищем, так не рассчитывай что-либо лицезреть сегодня! Страдал ли я прежде и что я почувствовал сейчас, что пробудило во мне воспоминание об Анаис – это останется моей тайной. Занимайся своей заправкой! Не пытайся убедить меня в том, что судьба посадила тебя в засаду за бензоколонкой, чтобы содрать плату с тех, кто, по твоему мнению, отделался слишком дешево! Да что ты об этом знаешь? Что ты можешь об этом знать, если я-то как раз так и не отделался?!
Я пропустил премьеру своей пьесы. Пока актеры мужественно старались подтвердить мое призвание драматурга, я любовался образом вечной красоты, отдающейся за пятьсот франков в кабине грузовика. Я всегда умудрялся проехать в нескольких километрах от собственной жизни.
Режиссер оставил мне несколько записок в отеле. Я позвонил ему днем, сказал, что машина сломалась и я прибыл в Авиньон лишь поздней ночью.
– Кончай мне лапшу на уши вешать! – ответил он раздраженно. – Тебя видели вчера вечером у папского дворца.
– Ладно, я был в Авиньоне. Но мне надо было встретиться с одним человеком.
– Это, конечно, было важнее, чем взглянуть на мою работу, которая, кстати, и твоя!
– Это было… личное дело, – промямлил я.
– Я влез в долги на двести тысяч франков, чтобы поставить эту дурацкую пьесу. Это тоже личное дело?
Я пригласил его пообедать. Пришлось "шутливо" его заверить, что мне "ничего лучшего не остается". Ладно! Он был прав, и я выслушал его упреки. Актеры подошли выпить с нами кофе. Мы поговорили о третьем акте, который все-таки длинноват. Режиссер предложил мне кое-что урезать. Так вот куда он клонил! Я согласился. В моем положении трудно было отказывать.
Романист имеет дело только с самим собой. Но когда пишешь для театра, беспокоишь множество людей. Передо мной сидело полдюжины человек, которым было совершенно наплевать на мои юношеские воспоминания. Я снова подумал о Винсенте. Он запросто мог перемешивать пласты своей жизни и проводить бессонные ночи, глядя на танцовщицу фламенко или, если вздумается, на пару шимпанзе: на следующий день и газойль, и бензин будут продаваться по прежней цене. Этот человек существовал только благодаря тому, что думал о чем-то постороннем, и он выбрал себе подходящую работу. Зато я принадлежал к миру живых. Да, я принадлежал им, живым людям, которые мне доверяли и тратили на меня столько энергии. Я просто-напросто был одним из них. На одну ночь я чуть было об этом не забыл. Их упреки пошли мне на пользу.
II
На ней, по тогдашней моде, была дубленка, в каких ездят среднеазиатские кочевники: с длинными полами, достающими до стремени. Сапоги из мягкой кожи наверняка прибыли из той же степи.
Короткая юбка была сшита из ситцевых лоскутков, каждый из них привносил собственную пестроту в удивительную причудливость целого. Под дубленкой Анаис переливалась всеми цветами радуги начиная со снежной белизны своих бедер. Монгольские кочевники принесли на авеню Анри-Мартен редкие ткани Самарканда и драгоценные ковры Испагана, не созданные для молитвы.
Накануне Анаис поужинала в Бельвиле у незнакомых людей; затем приятель, который ее туда привез, поехал с другом к нему домой, а за ней не вернулся. Она нашла парня, который взял ее с собой, но тот сначала захотел заехать к своим друзьям. Он пообещал, что потом подбросит ее на авеню Анри-Мартен. К трем часам парень был так пьян, что она договорилась с другим обладателем авто, который привез ее прямо к себе.
Она была в том возрасте, когда бессонные ночи возбуждают аппетит. Когда она удостоверилась, что ее Патрика или Патриса нигде в квартире нет, я отвел ее на кухню. Жером пытался проснуться, уткнувшись носом в чашку черного кофе, который только что себе сварил, решив либо выпить его, либо утонуть. Приход Анаис вернул его к жизни. Он вскочил, ровной походкой дошел до холодильника и достал оттуда пачку масла. Он инстинктивно угадывал, чего хочется девушкам, о чем они мечтают, а в тот момент Анаис мечтала о бутерброде.
А мне пора было бежать в Сорбонну, заметил он мне. Если это было нужно для успеха его предприятий, он лучше меня помнил мой распорядок дня. Пока я просовывал руки в рукава пальто, Анаис умяла бутерброд. Дела у обоих шли как по маслу. Они были созданы, чтобы поладить. А я методично ходил на лекции светил философии. Все в свое время и всему свое время, думал я. Но именно так и время, и "всё" проходит мимо. И пока знаменитый метафизик блистал своими парадоксами перед тремя сотнями студентов, начисто выметая Сорбонну, словно палубу военного корабля, я думал о голубых глазах Анаис, на мгновение мелькнувших из-под челки, пылающей хной. Конечно, я подумал о них слишком поздно.
Анаис была очень тихой. Она сновала по дому босиком. На самом деле, она охотно раздевалась и одевалась только тогда, когда выходила на улицу. В остальное время прикрывалась банным полотенцем или вовсе ничем не прикрывалась.
Мы не знали, откуда она приехала, есть ли у нее родители, которые о ней волнуются. Она просто была здесь, шла совершенно голая через гостиную, чтобы взять себе йогурт из холодильника, прося своей улыбкой нас – Винсента, Жерома и меня – не прерывать своей беседы из-за такого пустяка. Мы все, даже Винсент, привыкли к этому явлению без объяснений и одежды. Нам показалось бы несуразным надеть на нее трусики или расспросить о семье. Анаис любила хну. Она красилась ею повсюду, и гербовый щит, который в месте соединения бедер запечатывал красным воском пергамент ее живота (документ величайшей важности), заменял собой подпись, подробные объяснения, подлинную генеалогию. При каждом ее шаге возобновлялся дружеский спор между соперничающими округлостями, бесконечное обсуждение большего или меньшего благородства бедер, ягодиц или грудей, но при этом всему миру демонстрировалось, что красота сама себя наделяет всеми правами старшинства, и ей нет никакого дела до родословной. Анаис просто была. У этой чарующей бесконечной плоти, как и положено, не было ни начала, ни веской причины где-либо остановиться. В поисках сигареты или пилочки для ногтей она обходила всю квартиру. Она, конечно, не хотела отвлекать нас от беседы и ходила из комнаты в комнату, едва касаясь паркета. Но этот ангел деликатности все-таки разгуливал нагишом, а его босые ноги небрежно попирали саму канву нашего существования. Она только заглядывала на минутку, как извинялась она сама, но нас неизбежно ослепляла жаркая молния ее плоти. Она всего лишь мелькала в небе. Разумеется, в один прекрасный день ее здесь уже не будет, и нам не стоило об этом забывать.
Каждый миг жизни Анаис стирал миг предыдущий. То есть полностью его уничтожал. От него не оставалось ни малейшего следа и, скорее всего, никакого воспоминания. Жером был, как говорится, ее "любовником". Этот титул сохранялся за ним еще долго после того, как Анаис побывала в объятиях нескольких наших гостей. Она могла отдаться многим за одну ночь. Жером, как я уже сказал, просто смотрел в другую сторону. Я – тоже. Поутру Анаис не выглядела утомленной. Ей только очень хотелось есть, и Жером, соблюдая изначальный договор, намазывал ей маслом бутерброды.
Он не выказывал ревности. Он привык к таким вечеринкам, на которых не задумываясь меняют партнеров, словно берут чужой стакан. Он привнес в квартиру Винсента свои легкомысленные нравы. Вдруг, по оплошности, мы начинали обниматься посреди разговора, потом меняли тему и отсаживались друг от друга. Нас больше возбуждали идеи, чем люди, сами фразы, а не их смысл. Тем не менее желание пробивало себе дорогу между слов. Слава богу, мы не были ангелами! Особенно после легкой выпивки. Это обнаруживалось на следующий день, в смешанном чувстве озорства и гордости, когда наступала трезвость. Винсент же явно стремился остаться святым духом. Ну и бог с ним, с дуралеем! Одни приносили вина, другие приводили девушек. Винсент предоставлял постельное белье.
И Анаис оставалась с нами. Она даже завершала свои ночи в постели Жерома, который, впрочем, заканчивал их где-то в другом месте. Она засыпала одна и просыпалась, можно сказать, девственной, даже без синяков под глазами, голубыми, словно покров Девы Марии. Ей только очень хотелось есть, этой семнадцатилетней девчушке, которая все еще росла. Жером давал ей бутерброды. И не говорил ни слова о том, что произошло ночью.