Анаис - Паскаль Лене 9 стр.


Один из гостей, у которого была короткая борода и который постоянно поднимал брови, от чего его лоб прорезали глубокие морщины, спросил ее в упор, по какой причине на ней нет обуви.

Девочка потерялась, не умея объяснить эту странность, которая для нее самой во многом оставалась необъяснимой. Мсье Чалоян не захотел говорить за нее.

– Ну же, мадмуазель! Вы что, язык проглотили? Расскажите моим друзьям, что произошло!

Анаис бросила на него растерянный взгляд. И встретила веселую улыбку.

– Смелее! – настаивал директор. – Ну же! Бросайтесь в воду!

Он снова наполнил ее бокал шампанским. Гости директора ждали. Они словно преисполнились терпением. Ей захотелось вскочить и убежать. Мсье Чалоян хотел заставить ее признаться перед своими друзьями, что ее застигли за воровством. Будет ли конец ее унижениям?

– Господин директор меня наказал, – промямлила она наконец.

Бородач озадаченно наморщил лоб:

– Он снял с вас туфли в наказание?

– Нет, мсье. Он попросил меня прислуживать за столом сегодня вечером.

– Босиком? – не отставал тот.

– Нет, мсье. Но у него не было для меня туфель.

– Так у вас нет туфель, бедное мое дитя?

Раздавленная нелепостью завязавшегося разговора, Анаис расплакалась. Господа смотрели на нее, качая головой. Бородач поднялся, достал из бумажника крупную купюру и, присев на корточки перед девочкой, попытался поднять ей голову, чтобы показать банкноту. Но бедняжка сопротивлялась, согнув спину, прижав подбородок к груди. Пришлось вмешаться мсье Чалояну.

– Поднимите голову, мадмуазель! Хватит ребячиться. Мой друг хочет подарить вам туфли.

Утирая глаза, Анаис увидела стофранковую банкноту, которой помахивали у нее перед носом. А позади банкноты – бороду, наморщенный лоб, улыбку, то ли насмешливую, то ли сочувственную.

– Возьмите! – повторил директор. – Возьмите, Анаис, и скажите спасибо!

Мсье Чалоян говорил приветливо. Впервые он назвал девочку по имени. Эта мягкость в результате лишь довела ее отчаяние и чувство бессилия до высшей точки. Маленькая служанка протянула руку и взяла банкноту.

Человек с бородкой поднялся, хрустнув коленными суставами. Довольный, он, прихрамывая, вернулся на свое место. Мсье Чалоян отправил девочку готовить кофе.

Когда Анаис вернулась с кофе, мсье Чалоян расставлял на низком столике спиртные напитки и ликеры. Четверо мужчин болтали и как будто не обращали внимания на девочку, пока она прислуживала. Потом мсье Чалоян усадил ее, а государственный советник протянул ей рюмку, наполненную изумрудно-зеленым ликером. "Попробуйте, – сказал он ей, заговорщически подмигнув. – Это очень сладкое и хорошо согревает". И добавил, обращаясь к мсье Чалояну: "Она, наверное, замерзла, ведь на ней только легенькое платьице, а под ним ничего".

Мсье Чалоян был словно поражен справедливостью этого замечания. Он велел Анаис встать, придвинул табурет к камину и, пока она усаживалась спиной к пылающему очагу, подкинул в огонь два полена, которые тотчас вспыхнули.

Анаис почувствовала, как огромная рука огня схватила ее между поясницей и лопатками и слегка приподняла над стульчиком на глазах у рассматривавших ее мужчин. Снова она была лишь зверюшкой, выставленной мсье Чалояном на обозрение своим друзьям. Маленькой воровке нечего было прятать – ничего из того, что принадлежало ей самой, даже ее собственное тело. Платье было не ее, и трусиков на ней не было. Наверное, мсье Чалоян рассказал об этом своим гостям, пока она готовила кофе на кухне. А почему бы нет? Господа смотрели на нее добродушно, но на самом деле осуждали: она была воровкой. И от нее плохо пахло. Мсье Чалояну пришлось устроить ей баню, и то он наверняка еще не отмыл всю грязь – настоящую воровскую мерзость.

Анаис обнаружила, что рюмка с ликером в ее руке все еще полна. Девочка поднесла ее к губам и осушила залпом, раз ей сказали выпить. Она повиновалась. Она пила так, как спустила бы воду в унитазе, чтобы смыть туда саму себя. Спиртное затуманило ей голову. Мысли путались в жуткой толчее. Она четко понимала только одно: что провинилась, и испытывала от этого чувство стыда.

Мужчины продолжили свой разговор и как будто забыли о ней. Она находилась тут, словно газета или галстук, забытый мсье Чалояном на сиденье табурета. Она чувствовала, что не в состоянии шевельнуться, как нимфа и сатир из терракоты на каминной полке.

Потом ей стало очень жарко. Шершавый язык пламени забирался под платье и обдирал спину. Но она не смела пошевелиться. Она предпочитала не привлекать к себе внимания.

Однако государственный советник заметил, что она сидит слишком близко к огню. Он подошел и воскликнул со встревоженным видом: "Вам, наверное, плохо".

Он приложил ладонь к нейлону между лопатками Анаис и тотчас отдернул руку, будто и вправду обжегся. "Она тут поджаривается и не скажет ни слова, бедная девочка".

Он взял ее за руки, поднял и увел к остальным, которые, в свою очередь, тоже встали и окружили Анаис. Каждый дотрагивался рукой до платья, чтобы убедиться, что оно действительно горячее.

"Его надо немедленно снять, – сказал мсье Чалоян. – Как она может терпеть на себе это платье?"

Был тот час, когда у зари нет цвета, когда обескровленное небо еще не в силах приподнять ночь. Прислонившись спиной к балюстраде, Винсент говорил.

"Они ее раздели. Все вчетвером. Она не отбивалась, но каждый хотел повеселиться. Потом осмотрели. Эти господа получили удовольствие по полной программе. О, у них по-прежнему был серьезный и респектабельный вид! Один отметил, что грудки уже растут, но лобок еще детский – почти. Другой сказал, что, скорее всего, бедра у нее останутся узкими, но и талия – очень тонкой, что у нее тело танцовщицы.

Ей хотелось сесть, сложиться, словно письмо, которое вкладывают в конверт, захлопнуть личный дневник, который читали и комментировали вслух посторонние люди. Но они поворачивали ее, как статуэтку, выставленную на аукцион. Каждый стремился подметить очередную деталь. Ее касались руками, подталкивали, останавливали – все так же мягко. Ни одного грубого жеста. Ни одного резкого движения. Анаис была вещью, но вещью хрупкой".

Винсент оставил коварно-враждебный тон. У него уже не лежала душа к нападению. Он говорил, рассказывал, увлекшись воспоминаниями. Эту историю он не передавал никому. Наконец-то он от нее избавлялся. Но в этот холодный час, когда возвращается день, когда неясный свет делает набросок мира твердым карандашом, он был одинок как никогда. Помнил ли он, что я сижу здесь, перед ним, и слушаю?

"Потом они уложили ее на канапе. Им, разумеется, было необходимо взглянуть на нее поближе. Они надели очки. Пододвинули лампу. Анаис не сопротивлялась. Она была пьяна. Ее опьянил ликер, а еще больше стыд. Она не раскрывала глаз. Чувствовала в полусне, как ее трогают чьи-то руки. Было не больно. Понемногу ласки стали более выраженными, настойчивыми. В нее засунули палец и долго им шарили. Потом еще. И еще. Четверо мужчин продолжали разговаривать между собой. Она слышала их как бы издалека и не понимала, что они говорят. Ей это было неинтересно. Ей ничто уже не будет интересно. Ей стало холодно, будто открыли окно. Две руки развели ей колени: это ее открыли. Она почувствовала легкое пощипывание между ног. Открыла глаза и увидела прямо над своим лобком наморщенный лоб гостя с бородкой. Тотчас снова зажмурилась, не мешая мужчине, который всасывал ее через низ живота, осторожно, приникнув ртом к ране, через которую он избавлял ее от нее самой".

Винсент отошел от перил и сел на один из уродливых садовых стульев.

"Вот откуда взялась наша Анаис!" – шепнул он мне.

Мне хотелось подбодрить Винсента дружеским словом. И он, и я, мы любили Анаис за это изначальное пятно и всегда об этом знали. Почему не признаться в том открыто? Винсент только что говорил про "рану". Должен ли я скрывать от себя, что обожал эту рану в Анаис, что я тайно чтил воспоминание о том покушении и праздновал его каждый раз, когда она приглашала меня проникнуть в нее и отметить вторжение в самую сердцевину и первый миг ее плоти, в месте хрупкого сочленения ее существа.

Мне пришла гнусная мысль о том, что четыре насильника той первой ночи лишь посвятили Анаис в ее собственную тайну, втолковав ей, что она ранена природой и судьбой и что именно по этой ране распознали маленькую воровку. Так что у других есть право обыскивать ее и отнимать все, что она взяла. Ничего из того, что заключает в себе ее тело, ей не принадлежит.

Она написала родителям, как ей грустно от того, что их разделяют десять тысяч километров, но мсье Чалоян очень мил с ней и дает ей книги.

Она прочитала "Тысячу и одну ночь", иллюстрированную скабрезными гравюрами. Эта книга ни под каким предлогом не должна была покидать гостиную мсье Чалояна: Анаис проводила субботы и воскресенья в квартире господина директора. Как только остальные девочки уезжали из пансиона в пятницу вечером, она поселялась у него. Мсье Чалоян посоветовал ей входить через дверь на кухне, чтобы не попадаться на глаза вахтеру.

Господин директор не принимал гостей каждую субботу. Порой он и сам отлучался на выходные. Анаис оставалась в квартире одна. Мсье Чалоян доверял своей маленькой воровке: поскольку она сама не умела отличать дозволенное от недозволенного, ее совсем просто было выдрессировать. Приказы, полученные от директора, помогали ей ориентироваться в неясном потоке своего сознания. Она была создана для повиновения и услужения, о чем возвещали детская хрупкость ее черт, нежность форм, которые словно требовали, чтобы ею располагали и наслаждались. Мсье Чалоян звал ее своей Шехерезадой. Поджидая вместе вечерних гостей, они говорили о прекрасной осужденной, которая могла заслужить себе отсрочку, ночь за ночью, лишь беспрестанно забавляя своего господина известным образом – каждый раз придумывая неслыханную историю, которая не давала бы ему сомкнуть глаз до зари. Развлекать, нравиться и подчиняться – таково было в глазах мсье Чалояна естественное призвание девушки и, так сказать, смысл ее существования. Этому ее важно было обучить с самого детства. Именно этим он и занимался с Анаис. Разумеется, он выполнял свой долг воспитателя.

Анаис продолжала прислуживать за столом. Тихая и скромная, она следила за тем, чтобы бокалы господ никогда не оставались пустыми. Если с колен гостя падала салфетка, Анаис убирала ее и заменяла другой. Она прислуживала совершенно голой. Почтительно являла зрелище своей плоти. За едой господа как будто обращали на это не больше внимания, чем на цветочки на тарелках или узоры на рукоятках ножей. Фарфоровые грудки девочки или золотая филигрань, скромно украшавшая низ ее живота, входили в число деликатесов, которыми обходительный хозяин любит потчевать своих гостей.

Перед кофе переходили в гостиную. Анаис дозволялось передохнуть, сидя на табурете, как в первый вечер. Лицом к гостям. То один, то другой расспрашивали ее тогда о том, что она делала в эту неделю, какие отметки получила, в каких отношениях с другими пансионерками. Государственный советник спросил у нее как-то вечером, не выделяет ли она из всех своих одноклассниц какую-нибудь девочку, с которой, например, ей особенно приятно принимать душ… Мсье Чалоян ответил за нее, заверив, что, благодаря его бдительности, она больше не предается "порочным мыслям". И девочка, и наставник удостоились за это горячих похвал.

"Она теперь совсем чистая?" – спросил человек с бородкой. Мсье Чалоян предложил ему удостовериться в этом самому и знаком велел Анаис подняться и подвергнуться осмотру.

Директор вымыл ее как раз перед ужином. Он делал это регулярно и с большим тщанием. Он подозревал, что девочка всегда пытается скрыть где-то грязь. Такова природа этих норовистых созданий: вечно стараться скрыть свои мысли, а также грязь на своем теле, в которой даже стыдно признаться. Одни и те же тайные желания отравляют их ум и пачкают плоть.

Винсент умолк. За его спиной вставало солнце. Черты и сам взгляд моего бывшего товарища остались в ночи. Я его больше не видел, только силуэт на фоне неба, подобный четкому отпечатку следов на снегу.

– Тот мужик просто боялся женщин, – глупо заметил я. – Навязчивая идея о грязи и укрывательстве ясно об этом говорит. Это патологический страх не полностью овладеть той, которую в глубине души он вообще не смеет взять. В таких случаях желание превращается в отвращение и подозрительность.

Винсент пожал плечами и попросил меня оставить при себе мою ученость. Я поздно подумал о том, что он мог быть оскорблен моими словами. Лично задет. Он тоже не посмел притронуться к малышке. Испугался. И все же я добавил, почти против воли:

– Этот мерзавец наверняка так и не взял ее. Он просто не мог ее изнасиловать. Он мог только унижать ее и выставлять напоказ своим друзьям. Демонстрировать им в некотором роде свое всемогущество. Но не заниматься любовью.

– Почем ты знаешь? – усмехнулся Винсент. – Ты что, там был?

– Взял он ее или нет? Анаис сказала тебе?

– Не он, – согласился Винсент. – Он ее отдал. Подарил.

– Своим гостям?

– Нет! Эти, по твоим понятиям, тоже, скорее всего, были импотентами.

Когда они окончательно замкнули девочку в непробиваемый круг услужения, когда убедились в том, что подчинение стало ее второй натурой, вытеснив собой всякий стыд, как и любое проявление страха или сопротивления, они решили довести опыт до конца.

Эти четверо мужчин были людьми из приличного общества, не хамы, не насильники, а гораздо хуже. Анаис предстояло терпеть их самые извращенные фантазии, ее плоть подвергалась оскорблениям на грани вообразимого, но главное, – ей предстояло одной, в глубине души, выносить всю тяжесть этих гнусностей. Разве не она была виновата в том, что с ней случилось? Разве она не повиновалась с первого момента? Разве она тем самым не осуществила свое тайное и давнее желание? Мсье Чалоян знал, что она воровала лишь для того, чтобы ею овладели и чтобы среди всех подозрительных предметов, которые она прятала на себе со странной неловкостью, был обнаружен ее половой орган и предъявлен в качестве улики, ее половой орган сомнительной чистоты, как это продемонстрировал мсье Чалоян, поскольку именно там, в потайной складке ее женственности, копошились змеи и бесы "дурных мыслей".

В письмах к родителям Анаис даже не намекнула на то, что происходило в гостиной мсье Чалояна. Она не стала его сообщницей, она всегда ею была. Мсье Чалоян только объяснил ей это. Собственный стыд сковывал девочку крепче железных цепей. Этот стыд настолько глубоко проник в ее сознание, что она о нем больше не думала. Мсье Чалоян справедливо полагал, что девочка не чувствовала собственного запаха, хотя постоянно им дышала. Не с этого ли началась дрессура Анаис?

Итак, ко времени кофе маленькая голая служанка переставала быть невидимой, не стоящей внимания, и превращалась в единственный предмет для обозрения и разговора. Поглаживания и прикосновения, которые ей тогда приходилось выносить, вплоть до финальной сцены на канапе, не были ни болезненными, ни даже неприятными. Лежа на прохладных кожаных подушках, она позволяла восьми лихорадочно возбужденным, но осторожным рукам открыть себя, словно пакетик с монпасье. Каждый раз она отдавалась этому немного больше, позволяя наполнять себя сладко-приятным ощущениям, которые пробуждали в ней эти пальцы, пробегающие или скользящие по ее коже. Вскоре она уже без всякой сдержанности, как бы из игры, отдавалась удивлению краткого, искрой пронзающего наслаждения. Господа наблюдали за этим явлением и сопровождали его самыми откровенными комментариями. Вместо того чтобы вызывать отвращение, эти непристойные замечания возбуждали Анаис. Жадные пальцы возобновляли свое исследование, проникая в нее все дальше. Ее обдавало странным жаром, когда мсье Чалоян или кто-нибудь еще просовывал указательный палец в ее интимное основание и несколько долгих минут массировал, шепча на ухо нежные слова. Представляя себе невероятную фамильярность этого пальца, засунутого в нее, воображая эту неслыханную непристойность, думая о собственном бесстыдстве, она в конце концов вскрикивала от стыда и наслаждения. Тогда господа оставляли свое занятие и только созерцали прелестно распущенную девочку, полностью побежденную самим торжеством своей плоти в томном реванше ошеломляющей непринужденности. Четверо насильников стояли на коленях, и рабыня переживала миг славы.

Ты уверен, Винсент, что, описывая эти сцены, испытываешь только гнев и ужас? Ты должен знать, что я думаю о нравоучителях, судьях, цензорах. Этот мсье Чалоян как раз и был одним из них, причем самой низкой пробы. Но разве ты невольно не восхищаешься им, самую малость? Разве ты никогда ему не завидовал? Человеческие существа никогда не понимают друг друга так хорошо, как испытывая тревогу, вызванную желаниями. Эта тревога всеобща. Тот, кто сумеет использовать ее в своих целях, какими бы они ни были, станет господином. И станет им с тем большей легкостью, что раб, как показывает история с Анаис, тоже находит в этом радость.

Но тревога не исчезает. Вернее, она усиливается, парадоксальным образом подпитываясь передышками, которых она требует и которые предоставляет ей наслаждение. Этому поиску нет конца. Всегда приходится искать дальше. Нет, Винсент, я не стану осуждать этого Чалояна и его приспешников, иначе мне придется судить самого себя, а я не знаю, что из этого выйдет.

Я тоже держал Анаис в объятиях. Но оставим это! Сейчас я передаю историю тридцатипятилетней давности: почему же, проделав столь долгий путь, я испытываю столько волнения, в свою очередь пересказывая ее? Что дает мне воспоминание об этом смутном удовольствии?

Что должен я испытывать, помимо гнева и отвращения? "Мораль" наверняка потребовала бы чего-то большего. Но как мне скрыть от себя, что в тайне я прельщаюсь тем, что рассказываю? Только ли из счастья писать?

Моя работа писателя как раз и состоит в том, чтобы проникнуться рассуждениями и переживаниями персонажей, которых я вывожу на сцену. Я должен пытаться, как актер, чувствовать их желания, а если нужно – примерять на себя их пороки.

И у меня это слишком хорошо получается. Я даже спрашиваю себя, какого из четырех извращенцев я воплощаю лучше всего. Мсье Чалояна? Человека с ошейником бородки?

Последний вскоре получит первую роль в рассказе Винсента. И сохранит ее до конца. Его звали Шарль де М.

– Шарль, неужели? Как того крестного, о котором нам говорила Анаис?

– Это он и есть. Он не был консулом Перу, но много путешествовал, особенно по Латинской Америке, по делам одной крупной нефтяной компании. Он сам присвоил себе придуманный титул и национальность, почти так же, как отпустил бороду или как носят черные очки – из любви к маскам и переодеванию. Он был на это вполне способен. А может быть, просто старался как можно тщательнее скрывать свою подлинную личину: так ему подсказывала осторожность.

Назад Дальше