Поджимаемый временем, я передвигался по городу на автомобиле. Два-три раза, правда, я останавливался в местах, где находились стоянки курумайя, с удивлением наблюдая за ними. Одни, сидя между колес своих примитивных приспособлений, дремали с полузакрытыми глазами, и под опущенными веками виднелось нечто вроде капель мутной воды. Другие, опираясь на оглобли и вожжи, уже готовые к бегу, обменивались гортанными звуками. Все они были похожи: маленькие, приземистые, одетые в короткие голубые или черные куртки и узкие, по щиколотку, штаны. Заканчивалось это обувью без задника с отделением для большого пальца. Таким образом, у этих людей была раздвоенная стопа дьявола.
Они становились полностью похожими на дьяволов, как только замечали возможного клиента. Тогда они кидались к нему, не отрываясь от своих тележек, окружали, крича, жестикулируя, горланя приглашения и благословения, восхваляя свою легкость дыхания и ноги.
Подобная же буря встретила у выхода из банка прекрасную метиску. Казалось, не слыша этого, она постояла какое-то мгновение с выражением полного отрешения на нежном и чувственном лице.
- У меня автомобиль на целый день, - сказал я ей по-английски. - Готов отвезти вас куда пожелаете.
Она ничего не ответила, даже не удостоила меня взглядом, но неуловимое движение придало суровое выражение ее загадочным губам. Я повторил свое предложение. Метиска спустилась по ступенькам, рассекла горланящую толпу с раздвоенной стопой и направилась к старому, уже очень уставшему куруме, который с трудом дышал.
Так эта женщина совершила свой первый необъяснимый поступок.
Почему она выбрала явно изношенное вьючное животное? Из жалости? Милостыня в несколько сен принесла бы больше пользы.
Я подошел к метиске и сказал:
- Поедем же со мной! Ваша лошадь недалеко отвезет вас!
На этот раз я также не получил ответа, но в блестящих глазах, на миг остановившихся на мне, я увидел, как мне показалось, странную жестокость.
Молодая женщина не спеша устроилась в тележке, запахнула на груди тяжелое пальто и приказала:
- Английское консульство!
Едва старый курума двинулся в путь, как я прыгнул в соседнюю тележку и крикнул человеку, стоявшему в оглоблях:
- Следуй за этой женщиной!
Конечно, я знал, что все консульства расположены в одном квартале, но если бы даже метиска выбрала вдруг конец города, уверен, что не упустил бы ее и скорее предпочел бы опоздать на судно, чем вынести, чтобы мои предложения были отвергнуты с таким спокойным пренебрежением.
Шофер нанятого мной автомобиля подскочил ко мне.
- Жди меня у французского консульства! - крикнул я ему грубо.
Как это он не мог понять, что я хотел ехать колесо в колесо с этой девушкой, околдовавшей меня?
Мой бегун, как большинство ему подобных, был весьма резв. Он быстро догнал старого куруму и, несмотря на оживленное движение на улице, звенящей криками и стуком башмаков, держался в нескольких сантиметрах от тележки, в которой сидела метиска.
Я рассматривал ее с преувеличенной дерзостью. Она не хотела этого замечать. Однако время от времени она поторапливала человека, который тащил ее тележку. Тот переходил на рысь. Коротким броском мой курума обгонял его. Тогда я видел старое, поблекшее, морщинистое лицо, на котором уже блестели капельки пота, а мешки под глазами указывали на сердечника.
Узкие улочки, окаймленные лавочками, стали шире. Старый японский город уступил место европейскому кварталу. Я удивился аллюру, который вдруг взяли наши повозки на этом почти свободном и ровном участке. По правде говоря, фиакр не двигался бы быстрее. Казалось, что тележки, в которые впряглись наши бегуны, подталкивали их. Руки с невероятно подвижными запястьями едва придерживали оглобли. Неустойчивое, но мягкое и надежное равновесие связывало курумайя с их тележками. На толстых крепких икрах, отливающих голубыми извилинами, проступала четкими глубокими бороздами игра мышц.
С километр старик легко удерживал этот бег. Привычка и умение экономить дыхание, приобретенные в течение полувекового труда, заменяли силы, которые отняли у него возраст и болезнь.
Но когда миновали железнодорожный мост, отделявший новый город от старого, этого мастерства оказалось недостаточно.
Подъем, который вел теперь к консульскому кварталу, был так крут, что инстинктивно я сошел с тележки.
Впервые метиска взглянула на меня. Но с каким презрением! Затем она еще свободнее откинулась на соломенную спинку, как будто хотела стать тяжелее, и грубо сказала своему куруме, который, остановившись, опасливо смотрел на подъем:
- Иди!
В эту минуту я приготовился к драме. Произойдет ли это по моей вине, или по вине этой девицы, которую я вдруг возненавидел, или по вине изнуренного бегуна? Мне не хотелось заниматься предвидением, но я чувствовал приближение драмы, неизбежно, фатально.
Слишком много было надменности, вызова, ненависти в глубине этих прекрасных глаз, ставших более блестящими, в этой податливой груди, вздымавшейся от участившегося дыхания, в этих вздернутых губах. И, думаю, я правильно угадал, что метиска питала одинаковое отвращение и к молодому офицеру в блестящих сапогах и к бедному вьючному животному, которого она намеревалась прикончить. Курума был желтой расы, я - белой. Смешанная кровь метиски, хотя и дала прекрасный плод, но возбуждала ненависть к нам обоим.
Старый японец глубоко вздохнул, сдвинул плечи, напряг бедра и начал подъем. Я последовал за ним, мой курума шел рядом. Каждый шаг требовал от старика все большего и большего напряжения. Оглобли оттягивали ему судорожно сжатые руки. Все его тело было откинуто назад. Я с нездоровым любопытством наблюдал за этой отчаянной борьбой. Она продолжалась до середины подъема.
Там курума остановился, с трудом переводя дух. Я тоже остановился. Возможно, не будь меня, молодая женщина согласилась бы сойти, но под моим упорным взглядом она не хотела отступать. И приказала:
- Иди!
Старик повернул к ней голову. Неизъяснимая тоска проступала на его взмокшем лице, тоска тех, кто чувствует, как роковой зверь вцепился в изнемогающее сердце.
- Иди! - крикнула молодая женщина резким голосом.
Курума собрался, как бегун перед рывком, затем попытался одним броском подняться на вершину склона. Первые потуги были обнадеживающими. Внезапно он покачнулся.
Метиска вскрикнула. Тележка завалилась. Ее вес побеждал немощные руки - оглобли выскальзывали из рук старого курумы. Молодая женщина с ужасом оглянулась: голый, залитый светом откос оказался крутым. Если бегун упадет, повозка ринется вниз, неуправляемая, непридерживаемая. Метиска будет раздавлена в этой сумасшедшей скачке.
Как должна была она любить свое великолепное тело в эту минуту! Какой ненавистью должна была пылать к старому ослабевшему японцу!
Между тем колени курумы подгибались. Свистящий хрип рвал ему горло. Пальцы разжимались… разжимались… Тележка наклонялась все больше и больше, и я уже чувствовал, как она оживлялась той страшной силой, которую приобретают вещи, когда они выходят из-под власти человека. Высшее равновесие, от которого зависела жизнь метиски, вот-вот нарушится.
Тут она взглянула на меня, в ее взгляде смешались исступленная мольба и смертельный ужас. Она так испугалась, что не способна была ни пошевелиться, ни издать звука. Но глаза взывали о помощи.
Однако я ничего не сделал.
Чувство мести, блаженной переполненности, неутоленную страсть к убийству - вот что я испытывал. Женщине захотелось повелевать, противостоять, управлять положением вещей по своей прихоти. Пусть заплатит за свои притязания! И когда мой бегун сделал движение в ее сторону, я остановил его, подняв кулак.
Старый курума внезапно выпустил оглобли - у меня в ушах еще стоит истерический крик женщины.
Но в тот же миг старый человек отчаянным движением, в смертельном броске сунул свои руки в спицы колеса. Затем его большая голова впечаталась в пыль.
Заблокированная тележка опрокинулась набок.
Я ушел не досмотрев сцену до конца.
Придя в "Гранд-отель" с визированными документами, я рассказал Бобу о происшествии.
- Эта девица заслуживает хлыста, - произнес он задумчиво. Он потянулся, жестоко сжав губы, и добавил: - Я бы охотно сделал это.
Я увидел, что он думает о бедрах, о ягодицах метиски. И мне захотелось разбить ему физиономию.
III
Боб бросил сигарету в черную неподвижную воду, положил руку на бортовое ограждение и тут же резко отдернул ее. С отвращением он произнес:
- Какая гадость! - Затем ударил ногой по релингу: - Эта дерьмовая калоша никогда не отплывет!
Я вторил ему грязным ругательством. Мы замолчали, полные внутренних проклятий. Уже три часа мы напрасно ждали сигнала сирены - полнейшее бездействие. Чтобы обойти судно, которое должно было доставить нас в Шанхай, времени потребовалось немного. В нашем распоряжении находилось небольшое грузовое судно, где нам предстояло прожить три дня и три ночи: на нем имелись четыре каюты, сооруженные над верхней палубой, по две с каждой стороны единственного общего помещения, служившего одновременно столовой, салоном и баром. Запах прокисшего пива сделал воздух в нем с трудом выносимым.
Наш багаж стоял перед закрытым отсеком, ставшим нашим жилищем. Юнга исчез вместе с ключом. Мы не жалели об этом. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, что отсек годился лишь для спанья. Две койки, одна над другой, и доисторический умывальник занимали почти все пространство. Невозможно было даже одеться двоим одновременно в этой конуре, меньшей, чем купе спального вагона.
К тому же судно было омерзительно грязным. Казалось, палубу никогда не мыли. Все, к чему ни прикоснешься, оказывалось липким.
В бессильной ярости я вспомнил довольную улыбку Волэ, нашего казначея из Владивостока. Этот болван заявил нам:
- Парни, я добыл для вас два славных места. Судно грузовое, да, но судно голландское. А у голландцев, знаете, можно есть на полу. Вам будет лучше, чем на пароходе… Голландское судно, парни!
В качестве голландцев перед нами предстали китаец в очках - он молча взял наши билеты - и юнга-малаец, исчезнувший в полумраке с ключом от нашей каюты. Правда, на корме судна этой безветренной ночью висел, словно тряпка, корабельный флаг Нидерландов.
Мы провели три часа, ходя по кругу, как лошади на манеже, по узенькой и липкой палубе, не встретив ни одного человеческого лица, за исключением - мы не могли больше их выносить - людей из полиции и таможни. Но они совершенно нас не трогали. Один за другим они поднялись в апартаменты командира и больше оттуда не показывались.
Каждый раз, когда нетерпение приводило нас к месту, где жил невидимый капитан судна, мы натыкались на желтокожих людей в форме. Они делали нам знак удалиться, и мы были вынуждены снова считать мигающие огни порта Кобе.
Время шло. К судну, стоящему на рейде довольно далеко от пристани, подошла лодка: какой-то японец, совершенно усохший и старомодно одетый в кимоно, высадился с помощью двух слуг. Гребцы согнулись в бесконечном почтении и замерли в ожидании.
- Шишка! - пробурчал Боб. - Надеюсь, он арестует начальника этой помойки. Что-то здесь нечисто!
Прошло полчаса…
Покрытая плесенью лестница, спускавшаяся с полуюта, закачалась под многочисленными шагами. Старый японец показался первым, затем вышел полицейский офицер, затем жандармы и таможенники. Небольшого роста седеющий человек, почти без шеи, со сверлящими бесстрастными глазами, замыкал шествие. По его замызганной куртке с обрывками нашивок мы узнали капитана судна.
Боб произнес вслух по-английски:
- У этого мерзавца независимый вид!
Никто не обратил внимания на его слова. Шло состязание между высокими гостями и командиром в бесконечных проявлениях вежливости, в поклонах, обмене общепринятыми, освященными этикетом, расцвеченными формулами приветствиями. Затем состоялось соревнование в вежливости между офицером и старым японцем: каждый хотел предоставить другому честь покинуть судно первым. Старик, как мы и подозревали с начала этого танца, признал себя побежденным. Слуги приняли его на руки, словно священный предмет. Полицейские и таможенники сели на сторожевой катер. Заунывная жалоба наполнила ночь: сирена.
- Наконец! - сказал Боб командиру. - Знаете…
- Да, да, знаю, - прервал тот очень хладнокровно, но доброжелательно, - и от всего сердца извиняюсь, но этим японским формальностям никогда нет конца. Они поискали, поискали…
Я грубо вмешался:
- И ничего не нашли? Не так ли?
Командир немного отступил. Глаза его стали совершенно непроницаемыми. Но другой голос ответил мне:
- Совершенно ничего, представьте себе, лейтенант!
Я не слышал, как подошел этот человек, и был неприятно удивлен неслышным приближением его огромного тела - он был огромен во всех размерах: в высоту, ширину, толщину. Мне пришлось задрать голову, чтобы взглянуть в лицо колосса. И прежде всего я увидел губы. Они сразу же произвели на меня отвратительное гипнотизирующее действие. Глаза, почти не видные под толстым слоем жира, белокурые волосы, очень тусклые и уничтоженные залысинами, странная бледность щек - все это я отметил позже. Но в тот момент я был загипнотизирован только ртом, невероятно широким и мясистым, грубым и омерзительным его рисунком. Его чувственность, непристойность были сродни эксгибиционизму.
Улыбка, заключавшая в себе в высшей степени циничную уверенность и непостижимую угрозу, делала этот рот совсем гнусным; и тут человек снова заговорил:
- В самом деле, господа офицеры, мне жаль, что ваши первые впечатления на моем судне оказались тягостными. Именно так, вы на моем судне, и надо, чтобы вы это знали. Меня зовут Ван Бек, и я - владелец судна.
- Наконец хоть один голландец на борту! - хмыкнул Боб.
- Есть еще один, - невозмутимо произнес колосс. - Вот он.
Он указал на моряка с истрепанными нашивками. Тот слегка поклонился.
- Капитан Маурициус, - сказал он, - командующий "Яванской розой" к вашим услугам, господа офицеры.
Оба этих человека, в которых не было ничего комичного, скорее наоборот, казалось разыгрывали перед нами какой-то фарс, полный невидимых гримас: два мрачных клоуна на призрачной палубе…
Раздражение, накопившееся у нас внутри, вырвалось наружу. Мы вместе заорали:
- "Яванская роза"!
- Калоша!
- Клоака!
- Это разбой!
- Подлость!
Мы могли продолжать долго. Ван Бек и капитан Маурициус невозмутимо слушали нас. Их явное дружелюбие лишь разжигало нашу ярость: наши голоса становились все пронзительнее, ругательства все грубее. Словом, думаю, выглядели мы смешно, но в это время рев сирены прервал нас.
- Если вы недовольны, вы еще можете сойти, - медленно произнес Ван Бек. - Так ведь, Маурициус?
- Разумеется, - подтвердил капитан. - У них по меньшей мере пять минут до третьего свистка.
Я положил руку на плечо Боба. Мы были согласны.
- Хорошо! - сказал Боб. - Возместите плату за проезд, и мы высаживаемся.
Короткий мрачный смех всколыхнул огромную грудь Ван Бека.
- Вы слышали, Маурициус? - спросил колосс. - Они хотят деньги.
Вместо ответа капитан сплюнул за релинг.
Боб имел передо мной явное преимущество: чувство бесполезности. Отважный до безрассудства, он умел там, где всякое усилие было абсурдно, взять себя в руки и ждать, если случай предоставлял лишь один шанс из ста. Я не обладал подобным хладнокровием. Когда меня жег гнев, я становился слепым животным.
Наглость негодяев "Яванской розы" привела меня в дрожь, которую я с наслаждением ощущал, как это всегда со мной случалось, когда здравый смысл уступал инстинкту.
Волна, захлестнувшая меня, была мне хорошо знакома: я испытывал потребность нанести удар, и решительно.
Так как я понимал, что мои мускулы ничего не стоили для этих двоих, один из которых был глыбой мяса, я вспомнил о своем револьвере. Или, вернее, о нем вспомнила моя рука. Она нашла его в правом кармане кителя, прежде чем я подумал об этом. Рефлекс был таким быстрым, что Боб, я знал, не сумеет ни остановить мою руку, ни даже отвести в сторону рукоятку револьвера. Я уже наслаждался дикой радостью…
Насколько же я был изумлен, когда почувствовал, что кто-то обхватил меня сзади за пояс и держал так крепко, что моя рука оказалась прижатой к бедру!
Я рывком развернулся - объятия разжались. Я оказался перед юнгой-малайцем. Он ничего не говорил, только на его худом, возбужденном лице сверкали глаза, полные мольбы.
Последний вой сирены прозвучал в сырой ночи. Я почувствовал себя опустошенным и разбитым.
- Похоже, вы все-таки сможете совершить неплохое путешествие, если откажетесь от некоторых своих затеек, - произнес бесцветный, неприятный моему уху голос.
Сказав это, Ван Бек ушел вместе с капитаном. Они поднялись на мостик.
- Зачем ты помешал мне? - спросил я у юнги вяло, без определенного интереса.
Он робко ответил на pidgin:
- Тебе досталось бы от них больше, чем им от тебя.
- А тебе что до этого?
- Ты был ко мне добр.
Мальчик оглянулся по сторонам и, никого не увидев, вынул из своих лохмотьев несколько американских, русских и японских монет. Я вспомнил, что вычистил свои карманы, дав ему эти смехотворные чаевые: это было все мое состояние.
Судно завибрировало. Огни порта сдвинулись с места.
Мы отплыли.
В который раз…
В очередной раз очертания земли, едва нам знакомой, растворились на горизонте. В который раз нашим прибежищем было судно, окруженное морем. Но каким морем! Липким, темным и до такой степени туманным, что не был виден след за кормой. Что касается судна, уже известно, чего оно стоило.
Когда стало невозможно различить неясные очертания берега, растаявшего в ночи, мною овладела настоящая тоска. Что делать в эти три нескончаемых дня?
Духовной жизни в это время у меня никакой не было. Читать, так сказать, я отвык, просматривая лишь газеты. Я существовал только благодаря встряскам, которыми какой-нибудь случай возбуждал мои чувства. Драки, карты, попойки, наслаждения - смена лиц и тел - и сам я, растворившийся в этой безудержной игре - такой представлял я себе судьбу настоящего мужчины. Вот в чем был смысл его существования. Ничто не приводило меня в такой ужас, как тоска.
Между тем я сидел на вонючей посудине без всякой надежды на проблеск, развлечение. В довершение ко всем бедам я оттолкнул этих двух людей, которые командовали судном и могли бы сократить часы рассказами о своих приключениях, отринул их без малейшего шанса на обратный ход. И чем я этого добился? Неудавшейся угрозой, бравадой, охлажденной ребенком!
Мостик "Яванской розы" был очень плохо освещен. Мне повезло: Боб не мог увидеть, как кровь бросилась мне в лицо и оно запылало. И сию же минуту я ощутил потребность разорвать окутавшую нас тишину, она становилась все отвратительней из-за однообразного скрежета судна и мерного шума от форштевня, рассекавшего текучую бездну.
- Странное судно! Странные люди! - произнес я самым непринужденным тоном, какой только сумел изобразить.
Боб не отвечал, и я продолжал: