Птичка певчая - Гюнтекин Решад Нури 17 стр.


Я одна в своей комнате. Хатидже-ханым предоставила меня самой себе, удалившись в каморку, похожую на подвал, в нижнем этаже школы. Там она до полуночи молилась, перебирала чётки.

Вот уже два часа я пишу эти строки при свете коптилки. Издали доносится журчание родника. Иногда потрескивают доски потолка. Я прислушиваюсь к ночным звукам. Холодеет сердце, дрожат губы. Где-то еле слышно разговаривают странные голоса. Лестничные ступеньки тихо скрипят. В коридоре раздаются таинственные шорохи, похожие на человеческий шёпот.

Не трусь, Чалыкушу, ложись спать. Чего бояться каких-то ночных таинственных голосов. Они не причинят тебе столько зла, сколько принесли слова "жёлтого цветка" тогда, в тёткином доме.

Зейнилер, 20 ноября.

Сегодня утром я подсчитала: прошёл почти месяц, как я приехала в Зейнилер. А мне кажется, я живу здесь уже много лет. До этого дня мне не хотелось притрагиваться к дневнику. Вернее, я боялась… Первые дни я пребывала в страшном унынии и отчаянии, и кто знает, какую чепуху могла написать. Сейчас я уже привыкаю к здешней жизни.

У сестры Алекси было любимое изречение: "Девочки мои, от безнадёжных болезней и неизбежных бедствий есть только одно лекарство: терпение и покорность. Но несчастья обладают тайным состраданием. Кто не жалуется и встречает их с улыбкой, к тому они менее жестоки".

Обычно у Чалыкушу эти слова вызывали только смех, но сейчас она считает их правильными и уже не смеется.

После приезда в Зейнилер у меня бывали такие часы, когда я чуть не сходила с ума. "Сопротивление бесполезно, - твердила я, - всё равно ты не выдержишь".

В такие минуты мне на помощь приходили мудрые слова сестры Алекси. Душа моя обливалась слезами, а лицо смеялось, и я начинала петь, насвистывать, чтобы обмануть себя притворным весельем, и сердце моё, трепеща, оживало, как увядший цветок, поставленный в воду.

Я искала утешение в окружающих меня мелочах: будь то свежесорванный зелёный листок, случайно попавшийся мне в руки, которым я водила по лицу, или тощий котёнок, найденный в саду, которого я прижимала к груди, согревая своим дыханием. А когда было совсем невмоготу, говорила себе: "Не хандри, Феридэ, крепись! Ты ведь знаешь, у тебя ничего не осталось в жизни, кроме весёлого лица и смелости".

И пусть моё веселье было наигранным, мимолётным, но разве луч света, пробившийся в тёмное подземелье, или жалкий цветок, распустившийся среди камней у разрушенной стены, не есть признаки жизни, несущие человеку надежду и утешение?

Сегодня пятница. Занятий в школе нет.

Дождь, ливший несколько дней подряд, наконец прекратился. За окном осень устраивает свой последний, прощальный праздник. Кажется, что и горная цепь вдали, и болотце, поросшее камышом, весело улыбаются солнцу. Даже кипарисы и надгробные камни на кладбище потеряли свою строгость, перестали наводить страх.

Я заглядываю в глубину своего сердца и чувствую, что уже начинаю успокаиваться, привыкать к новой жизни и даже понемногу любить этот тёмный, тоскливый край.

К занятиям в школе я приступила на следующее утро после своего приезда. Этот день не забудется никогда.

Утром я лучше разглядела класс, ремонт которого стоил заведующему отделом образования из Б… "больших жертв". Прежде тут, очевидно, был хлев, потом настелили пол, расширили окна, вставили и застеклили рамы. Обои на стенах были чернее сажи. У двери косо висела карта, рядом три учебных плаката; на одном был изображен скелет человека, на другом - крестьянская ферма, на третьем - змея. Очевидно, это и был "новый школьный инвентарь".

Около стены, со стороны сада, ещё сохранилась кормушка для скотины - память о хлеве. Её не выбросили, а прибили сверху деревянную крышку: получилось нечто вроде сундука. Сюда ученики складывали свою провизию, учебники, а также вязанки хвороста, - его собирали в горах для отопления школы.

Хатидже-ханым мне объяснила, что в сундук иногда сажают шалунов, которых не может образумить палка. Младший сын старосты Вехби почти всё время проводил в этом сундуке. Напроказив, мальчуган сам забирался в сундук, ложился там на спину, как покойник в гробу, и собственноручно опускал крышку.

Я удивлённо спросила у Хатидже-ханым:

- А мухтар не сердится?

Хатидже-ханым покачала головой.

- Мухтар-бей бывает только доволен. Он сказал мне: "Молодец, Хатидже-ханым, хорошо, что надоумила. У нас дома тоже есть сундук. Теперь, если негодник набедокурит, я буду сажать его туда".

- Хороший метод воспитания. Значит, в школе есть и мальчики?

- Да, несколько человек. Но взрослых ребят мы посылаем в мужскую школу в деревню Гариблер.

- А где находится деревня Гариблер?

- Вон за теми скалами. Видишь, белеют вдали?

- И не жалко ребят? Как же они ходят туда зимой, в снег?

- Привыкли. Когда нет слякоти, они добираются туда меньше чем за час. Но в дождь, грязь или буран им приходится туго.

- Хорошо, а почему вы их не учите здесь?

- Разве можно, чтобы мужчины и женщины занимались вместе?

- Какие же это мужчины?

- А как же, дочь моя! Это уже большие парни, им по двенадцать - тринадцать лет. - Хатидже-ханым на мгновение запнулась, видно, хотела сказать что-то ещё, но не решалась. Потом пересилила себя: - Особенно это невозможно теперь…

- Почему?

- Ты слишком молоденькая учительница… Вот поэтому, дочь моя.

Стамбульцы говорят: "Честная женщина и от петуха бежит". Очевидно, наша Хатидже-ханым была как раз из такой породы.

Я промолчала и занялась делами.

Важной частью школьного инвентаря, добытого заведующим отделом образования "ценой больших жертв", было также и несколько старых безобразных парт. Но странно! Они были свалены в углу класса, и никто, видимо, не считал нужным ими пользоваться.

- Почему вы это сделали, Хатидже-ханым? - полюбопытствовала я.

- Это сделала не я, а прежняя учительница, дочь моя. Дети не привыкли сидеть за партами. Наука не идёт в голову человеку, когда он восседает на возвышении, словно на минарете. Учительница побоялась выбросить парты из школы, мог ведь приехать инспектор или ещё кто-нибудь из начальства. Новичков мы сажаем всё-таки сначала туда. А потом, когда они начинают учиться, пересаживаем вниз, на циновки.

Я попросила Хатидже-ханым помочь мне. Мы вымыли пол, убрали циновки, расставили парты, и хлев стал хоть немного походить на класс.

По лицу Хатидже-ханым было видно, что она недовольна. Но возражать старая женщина не осмеливалась и делала всё, что я говорила. Мне хотелось поскорей управиться с уборкой.

Я ещё не успела вымыть руки, как начали сходиться ученицы. Девочки были одеты бедно, убого. Почти все были без чулок, на голове - плотно повязанные старые, драные тряпки бязи. Стуча деревянными сандалиями, одетыми прямо на босу ногу, они подходили к дверям класса, снимали свои деревяшки и ставили рядком у порога.

Увидев меня, девочки пугались и, смущённые, останавливались в дверях. Я попросила их подойти ближе, но они закрывали лица руками и прятались за дверь. Мне пришлось за руки, насильно втаскивать их в класс.

Подходя ко мне, они закрывали глаза и целовали мою руку. Это было так потешно, что я чуть не рассмеялась. Очевидно, так было принято в деревне. Каждый поцелуй сопровождался смешным причмокиванием, и рука моя становилась мокрой от их губ.

Стараясь подбодрить девочек, я говорила каждой несколько тёплых, ласковых слов, но все мои вопросы оставались без ответа. Дети упрямо отмалчивались. Было от чего прийти в отчаяние. Они долго кривлялись и ломались, но под конец мне всё-таки удалось узнать их имена:

- Зехра…

- Айше…

- Зехра…

- Айше…

- Зехра…

- Айше…

Господи! Сколько в этой деревне девочек по имени Зехра и Айше!

Смешного во всём этом мало, но невольно в голову мне приходили забавные мысли. Например, приедет инспектор и захочет познакомиться с моими ученицами. Я моментально ему доложу: "В классе девять Айше и двенадцать Зехра". А можно сделать так: всех Айше посадить по одну сторону класса, а Зехра - по другую. Или вот ещё… Когда мы будем играть в мячик (а я решила устраивать на переменах для детей игры в саду), можно быстро разделить класс на две группы, стоит только крикнуть: "Все Айше - направо, все Зехра - налево!"

Я не могла удержаться, чтобы не позволить себе новое развлечение. Когда приходили новые девочки, я спрашивала:

- Дочь моя, ты Зехра или Айше?

Очень часто мои вопросы попадали в цель. Смелее всех оказалась маленькая черноглазая девчушка с пухлыми щеками. Она взглянула на меня удивлённо и спросила:

- Откуда ты знаешь, как меня звать?

Я рассадила своих учениц по партам и попросила их хорошенько запомнить, кто где сидит. Надо было видеть бедняжек, как беспомощно болтались их ноги, какие у них были странные позы! Казалось, они сидели не за партами, а на ветке дерева или скате крыши. Когда я отходила к кафедре, они, не спуская с меня глаз, медленно подтягивали под себя свои грязные ноги, напоминая мне черепашек, прячущих лапы в панцирь.

Что поделаешь? Постепенно привыкнут.

Одно меня сильно поразило: девочки были очень застенчивы. От них, как от деревенских невест, невозможно было добиться ни одного слова. Но стоило моим ученицам открыть учебники, как класс огласился громкими воплями. Оказалось, они привыкли читать хором, не жалея горла. В класс приходили всё новые и новые ученицы, шум усиливался, и голова моя пошла кругом.

Я спросила у Хатидже-ханым:

- Они всё время так занимаются, надрывая глотки? Какой ужас! Разве можно это выдержать?

Хатидже-ханым удивлённо посмотрела на меня.

- Ну конечно. А как же иначе, дочь моя? Это школа. Можно ли обтесать бревно, не взмахнув топором? Чем громче они кричат, тем лучше усваивают урок.

Уже почти все парты были заняты. Я что было силы стукнула рукой по кафедре, которая, пожалуй, была единственной новой красивой вещью в школе, хотела приказать, чтобы дети занимались молча. Однако никто не обратил на меня внимания, никто не поднял головы. Наоборот, класс загудел ещё громче, точно улей, потревоженный камнем:

"…Эузюбил-ляхи-эбджед-хеввез-хутти-джим-юстюн, дже-джим-эсре-джи…"

Я поняла, что мне предстоит изрядно помучиться, пока удастся перевоспитать ребят. Но я не сомневалась, что добьюсь успеха.

- Хатидже-ханым, - обратилась я к старой женщине, - занимайся с ними сегодня как обычно. Я не приступлю к занятиям, пока не наведу порядка в классе.

Хатидже-ханым настороженно посмотрела на меня.

- Дочь моя, я учу детей тому, что вижу. Откуда нам знать то, что знаешь ты? У меня ведь нет школьного образования…

Только потом я сообразила, что хотела сказать бедная женщина. Она решила, что ей устраивают экзамен. Старушка так боялась потерять свои двести курушей!..

Хотя день был солнечный, некоторые девочки явились в школу, закутавшись с головой в старые покрывала. Я спросила у Хатидже-ханым, зачем они так сделали.

Этот вопрос опять удивил старуху.

- Господи, дочь моя, да ведь они уже взрослые, невесты. Нельзя же им ходить по деревне с открытыми головами.

Боже! Как можно этих десяти-двенадцатилетних детей, похожих на поблёкшие осенние цветы, называть взрослыми да ещё невестами? Действительно, куда я попала? Что за край?

Но в то же время я обрадовалась. Если уж таких малюток здесь называют невестами, то я всем покажусь старой девой, засидевшейся дома, и никто надо мной не будет смеяться, считая ребёнком.

Позже всех в школу пришли мальчики. Они наравне со взрослыми работают дома по хозяйству, таскают из колодца воду, доят коров, ходят в горы за дровами.

Хатидже-ханым попросила ребят обождать немного за дверью и робко обратилась ко мне:

- Ты, кажется, забыла надеть платок, дочь моя?..

- Неужели это необходимо?

- Э… По правде говоря, конечно, необходимо. Впрочем, это не моё дело… Но ведь грех вести урок с непокрытой головой.

Мне стыдно было признаться, что я не знаю этого. Покраснев, я солгала:

- Оставила платок дома, когда уезжала…

- Хорошо, дочь моя, я дам тебе кусочек чистого батиста, - предложила Хатидже-ханым.

Она пошла в свою каморку, достала из сундука, который отчаянно скрипел, когда его открывали, зелёный батистовый платок и принесла его мне.

Приходилось терпеть. Я накинула платок на голову, завязав его под подбородком, как это делали молоденькие цыганки-гадалки на стамбульских улицах.

Стекло в окне, прикрытом наружным ставнем, вполне могло заменить тусклое трюмо. Я незаметно подошла к нему и начала любоваться собой. Получив назначение в Зейнилер, я заранее обдумала свой учительский костюм. По моему мнению, учительница при исполнении своих обязанностей не имеет права одеваться, как остальные женщины. Моё изобретение было очень просто: платье до колен из чёрного блестящего сатина, на талии тонкий кожаный поясок, ниже два маленьких кармашка - один для платка, другой для записной книжки. Оживить это чёрное одеяние должен был широкий воротничок из белого полотна. Я не люблю длинные волосы, но учительнице не подобает быть коротко остриженной. Уже месяц, как я не подстригалась, но мои волосы не достигали даже плеч.

Собираясь на первый урок, я оделась именно так и долго приглаживала щёткой упрямые кудри, чтобы они не лезли мне на лоб.

В зелёном батистовом платке Хатидже-ханым, прикрывавшем мои короткие волосы, которые, избавившись от щётки, тотчас восстали, в чёрном блестящем платье я выглядела так нелепо и курьёзно, что едва не расхохоталась.

Представлю вам своих учеников-мальчишек, из-за которых мне пришлось повязать голову зелёным платком.

Прежде всего, маленький Вехби, который, словно мышь, сидел всё время в нашем сундуке. Он действительно походил на забавного мышонка: чёрные блестящие глаза, точно бусинки, хитрое личико, острый подбородок. Вехби был первый озорник в школе.

Чёрный арабчонок Джафер-ага, круглый, как волчок, он отчаянно сверкал белками глаз, ослепительно белыми зубами, ярко-красными губами, улыбался, широко растягивая губы. Тем, кто называл его просто Джафер, он в школе не отвечал, а на улице забрасывал камнями.

Десятилетний Ашур, тощий, как скелет, измождённое грязное лицо его было изрыто оспой.

И, наконец, самая замечательная личность в классе - Нафыз Нури. Ему минуло едва десять лет, но лицо у него было сморщенное, как у семидесятилетнего старца. Под подбородком красовалась большая золотушная болячка, которая только недавно затянулась, голая шея походила на ободранную ветку; больные, припухшие веки были без ресниц, на яйцеобразной голове красовалась белая чалма. Словом, это странное существо можно было показывать за деньги.

В то утро Хатидже-ханым положила возле себя длинные прутья, только что срезанные на кладбище, и принялась по очереди вызывать учеников. В то время как один отвечал задание, весь класс по-прежнему галдел ужаснейшим образом.

Помню, когда шум на уроке начинал беспокоить сестру Алекси, она скрещивала на груди свои жёлтые, похожие на тонкие свечи, пальцы, поднимала кверху ясные голубые глаза, копируя изображение святой девы Марии, и говорила: "Вы заставляете меня испытывать муки ада". И, конечно, зачинщиком всякого беспорядка в классе была обычно Чалыкушу. А теперь ей самой приходится страдать от подобных шалостей.

Две недели я билась над тем, чтобы искоренить этот одуряющий шум, заставить учеников работать молча, выслушивать задание, которое давалось одновременно всему классу.

Ну что ж, мои труды не пропали зря. Правда, в первые дни я не могла справиться с ребятами, несмотря на все мои старания. После розог Хатидже-ханым, которые свистели в классе, словно змеи, мой голосок казался им таким слабым… Порой, когда мне становилось невмоготу, я, обернувшись к двери, кричала:

- Иди сюда, Хатидже-ханым!

Старуха врывалась в класс, словно ведьма на метле, и помогала мне навести порядок.

Но в конце концов я вышла победителем в этой борьбе: класс перестал галдеть. Теперь дети научились сидеть спокойно, понимать человеческое слово. Даже Хатидже-ханым, которая считала, что чем громче класс кричит, тем лучше усваивается урок, была довольна.

Она то и дело повторяла:

- Да наградит тебя аллах, дочь моя! Отдохнёт теперь моя головушка…

Однако это было не всё, чего я добивалась: мне хотелось сделать детей более весёлыми, жизнерадостными. Но я часто теряла веру в то, что мне это удастся.

На детях этой деревни, как и на её домах, улицах, могилах, лежит печать чёрной тоски. Бесцветные губы детей не знают улыбки, в их неподвижных, всегда печальных глазах, кажется, навечно застыла дума о смерти.

Может быть, и я сама постепенно начинаю уподобляться им? Прежде я думала о смерти совсем иначе: человек работает, бегает, развлекается пятьдесят - шестьдесят лет, словом, пока не выбьется из сил; но потом глаза его начинают слипаться, испытывая потребность в сладком сне; тогда человек ложится в белоснежную постель, сон охватывает его тело, и он, улыбаясь, словно в сладостном опьянении, постепенно засыпает. Белый мрамор, ослепительно сверкающий в солнечных лучах, усыпан цветами; на мраморную плиту опустилось несколько птиц, чтобы напиться из маленьких ямочек.

Такая приятная, даже радостная картина рисовалась в моём воображении при упоминании о смерти. А сейчас я почти на вкус испытываю горечь смерти, вдыхая её своими лёгкими вместе с запахом земли, алоэ и кипарисов.

В том, что дети угрюмы, невеселы, есть большая вина и Хатидже-ханым. Бедная женщина считает, что основная обязанность педагога заключается в том, чтобы убить в детских сердцах все земные желания. При каждом удобном случае она старалась свести малышей лицом к лицу со смертью. По её мнению, несколько анатомических плакатов, висевших на стене, были присланы в школу именно для этой цели. Она заставляла весь класс хором читать мрачные и торжественные религиозные стихи:

Никому не останется этот тленный мир.
Проходи, наша жизнь, наступай, смерти пир!

Хатидже-ханым повесила на стену плакат с изображением человеческого скелета и рассказывала ученикам об ужасах смерти, о загробных муках:

- Завтра, когда мы умрём, наше мясо сгниёт, и от нас останутся вот такие высохшие кости…

По мнению старой женщины, все таблицы предназначались приблизительно для таких же целей. Например, показывая на плакат, где была нарисована крестьянская ферма, она говорила:

- Создав этих овец, аллах думал: "Пусть мои рабы едят мясо и молятся мне…" Мы пожираем, отправляем в наши недостойные утробы этих овец… А платим ли мы аллаху свой долг? Где уж там!.. Но когда мы завтра уйдём в землю, когда возле нас с огненными булавами встанут Мюнкир и Некир, что мы будем говорить?.. - И Хатидже-ханым снова принималась за бесконечные описания смерти.

Назад Дальше