Слева от меня находилась Лулу Дикки. Она была до странного молчалива. И даже всегда болтливый Джилли сейчас говорил очень мало. Лулу и Джилли оба сидели согнувшись, укрывшись скатертью. Мне вдруг пришло в голову, что под столом он ее щупает… Ни на одном другом столе скатертей не было и в помине. Я было решил, что хорошо бы уронить под стол зажигалку, чтобы подтвердить свои подозрения, но я не курил, и зажигалки у меня не было.
– Боже правый, нас облагодетельствовали – положили скатерть, – сказал я.
– Это я-я-я настоял, – сказал Бо.
– Мы ведь пьем шампанское, – сказал Престон.
Пейдж выпила остатки шампанского из бокала мужа и небрежно держала бокал в руке. Голова ее откинулась назад, а влажные мелкие зубки сверкали. Подошел официант и ловко наполнил бокал Пейдж.
– И мне, – вдруг произнесла Лулу, подавая свой бокал.
Так я никогда и не узнаю, насколько обоснованы были мои подозрения.
– Мне показалось, Свен на сегодняшнем вечере был очень мрачным, – добавила Лулу после глотка шампанского.
Вне сомнения, Джилл никакого интереса к Свену не проявляла, как и ни к кому из нас. Поэтому Свен подтащил свой стул на другую сторону, чтобы примкнуть к общему столу.
– Свен со мной и двух слов не сказал, – произнес Престон. – Не уверен, что я ему симпатичен. То есть мы ведь делаем их картину – надеюсь, я ему нравлюсь.
Он извинился и пошел в туалет. Не успел он отойти, как Пейдж начала мурлыкать у моей шеи, как котенок. Ни одна душа не обращала на нас ни малейшего внимания.
– Мне кажется, Свен действительно был очень мрачным, – повторила Лулу. Совершенно очевидно, ей очень хотелось обсудить эту тему.
Бо резко повернул к Лулу свое маленькое кроличье личико, но ни слова не произнес.
– Вы к нему несправедливы, – изрекла Лулу. – На самом деле его положение очень непрочно.
– Непрочность у Свена Бантинга почти такая же, как у бронзовой статуи Джона Сесиля Родза, – решительно сказал Бо. Когда-то он изучал Родза и знал, насколько непрочны были его статуи. Сейчас южный акцент у Бо исчез, как это иногда с ним случалось, и появился новый – более похожий на оксбридский (смесь оксфордского и кембриджского).
Небрежно, через плечо, нас всех окинул взглядом Джилли Легендре.
– Свена просто слегка отхлестали, – сказал он.
– Мне бы хотелось, чтобы она его удушила, – сказал Бо. – Придавила бы ему нос и задушила.
– О, вы все так безжалостны к Свену, – сказала Лулу. – Безжалостны, безжалостны, безжалостны!
Тем временем Пейдж дышала мне прямо в ухо.
– Ничего удивительного, что все всегда получается, – сказала она.
– О чем ты говоришь? – спросил я.
– Чтобы трахнуться с тобой, – сказала Пейдж. – Мне всегда хотелось трахнуться с моим дядюшкой Фарджеоном. Почему мы не уходим?
У меня было сильное желание ее одернуть. Мне не хватало эгоизма, чтобы вызвать сенсацию за таким столом, как этот. Только на самом деле все истинные эгоисты вокруг меня почему-то выглядели весьма унылыми. По-настоящему радовался один-единственный Оуэн Дарсон, да и то лишь исключительно благодаря Джилл. Складывалось такое впечатление, что Бо и Лулу, да и Джилли, оказались в ситуации, которая им была явно не по вкусу. Возможно, они все друг другу смертельно надоели. По-видимому энергия оставалась только у Бо, но снаружи это никак не проявлялось. Бо был глубоко погружен в свои мысли. Вдруг ему попалась на глаза итальянская закуска, и он, как дикий кролик, набросился на морковку.
Джилли встал, обошел вокруг стола и поцеловал Джилл.
– Любимая моя, приветствую тебя, – сказал он и добавил по-французски: – Очень красив, очень ясен и очень предан.
Затем он подошел к Антонелле Пиза и водрузился возле нее. Джилл несколько смутилась, но повернулась к своему собеседнику и продолжила разговор.
Как бы я ни старался, мне никак не удавалось подслушать, что она говорила этому высокому слюнтяю. Лицо у него было длинное и прямоугольное и сильно смахивало на коробку от обуви.
Пейдж все дышала и дышала мне в ухо. Все, происходящее за столом, не очень-то интересовавшее меня и до этого, вдруг стало как-то расплываться. Меня несколько беспокоила Джилл, но ведь, в конце концов, ей ведь уже не семь, а тридцать семь лет. Она знала, как позаботиться об Оуэнах Дарсонах всего мира. А если она этого не знала, то сейчас как раз и настало время этому научиться. Если б Джилл хоть на секунду взглянула мне в глаза, я бы почувствовал себя намного лучше – нам с ней всегда удавалось чувствовать друг друга при помощи вот таких зрительных контактов. Однако в этот момент Джилл была настолько увлечена разговором, что на меня даже ни разу как следует и не взглянула. Появилось нечто такое – то ли Оуэн Дарсон, то ли Элен, то ли весь этот вечер сам по себе, из-за чего наше ощущение присутствия друг друга как-то сломалось. И мне показалось, Джилл будет все равно, если я уйду.
Так или иначе, но трудно было представить себе сидящих вместе людей, более далеких друг другу, нежели те, кто в данный момент находился за этим столом. Все были оторваны не только друг от друга, но и от того, что любой нормальный человек назвал бы реальностью. И все же когда-то многие из них были обыкновенными людьми. Бо распространял газеты в одном из районов Литл Рокка, Джилл выросла в обычных условиях в Санта-Марии, а Лулу была родом из Висконсина, из тихой пастырской семьи. Престон и Пейдж учились в школах. Анна же, до побега в Голливуд, ходила в последний класс неполной средней школы в пригороде Финикса штата Аризона. Из всех них только у одного Джилли жизнь была ненормальной с самого рождения. Но со временем он, наоборот, становился все более нормальным. Конечно, может быть, они все казались мне сейчас такими унылыми потому, что я недостаточно выпил. Для меня выпивка – все равно что розовые очки.
– Пожалуй, я отколюсь, – сказал я Анне, как только Пейдж направилась в дамский туалет.
– Я бы пошла с вами, да у меня ноги болят, – сказала Анна.
Я встал и тронул Джилл за плечо. Она в удивлении подняла глаза.
– Увидимся в Шерри, – сказал я. – Я просто без сил. Слишком много музеев.
– Хорошо, – сказала Джилл. – А я, пожалуй, останусь и еще немного поболтаю.
По дороге к выходу я прошел мимо столика, за которым сидели писатели. Они продолжали напиваться. Неожиданно для себя самого я почувствовал прилив храбрости и решил проверить, действительно ли я был для всех невидимкой.
– Вы не Вагнер Бакстер? – спросил я у Вагнера Бакстера. Та девица, которая вначале лизала ему ухо, теперь спала у него на коленях. Писатели все одновременно взглянули на меня с удивлением. У Вагнера Бакстера голова напоминала по форме колбу электролампы, а щеки выглядели так, будто какой-нибудь мул много лет с удовольствием швырял в них гравий.
– Конечно, я Вагнер Бакстер, – сказал Бакстер и поглядел на девицу, спящую у него на коленях. По-видимому, его удивило, что она спит. Возможно, он полагал, что она его должна обмахивать.
– Я знал вашего дядю, Босвелла Бакстера, – сказал я.
Вагнер Бакстер воспринял эту новость спокойно.
– А вы забиваете свои романы на бойнях, как и он? – спросил Вагнер.
У всех писателей при этих словах раскрылись рты, но никто не засмеялся. Все просто разинули рты. Рты у них так и не закрылись, будто те родовые травмы, о которых говорила Анна, как-то повлияли на мышцы их челюстей. Возможно, они так и не смогут закрыть рты, пока Вагнер Бакстер не изречет свою следующую фразу.
– Забиваю только литературную конину, такую же, как и ваши сценарии, – сказал я.
Я ожидал немедленного нападения и даже отчасти на него надеялся. Если побьют, может быть, жизнь покажется не такой нереальной. Но писатели отреагировали на меня очень странно. Они мгновенно поднялись, как будто бы мой ответ был тем самым сигналом, которого они давно ждали.
– Дядюшка Босвелл – голливудский штрейкбрехер! – закричал Вагнер Бакстер, проходя мимо меня. Все остальные подхватили свои меховые куртки от Левиса и ветровки на гусином пуху, раз или два стукнулись о стол, и всей группой вывалились из зала, на ходу бросая гневные взгляды на пирующих голливудцев. Вагнеру Бакстеру удалось расшевелить спящую у него на коленях девицу; она вроде бы проснулась, и теперь он волочил ее за собой.
– Эй, Вагнер, не будь г-р-у-б-ы-м! – сонным голосом проговорила девица.
Я прошел вслед за ними в другую комнату. Там все они сгрудились вокруг Элен и стали громко жаловаться, пытаясь одновременно влезть в свои куртки. Элен слушала их с материнским спокойствием. А поскольку мне до сих пор так никто по носу не заехал, я подошел к Вагнеру и вставил еще пару слов, чтобы его позлить.
– Ваш дядюшка Босвелл был честным художником, – сказал я. – Я чувствую, что обязан его защитить.
Это была дешевая фальшь, воистину не дороже двух центов. Босвелл Бакстер слыл в Голливуде одним из самых худших его снобов. Он мог годами не обменяться ни с кем ни одним словом, кроме как с Рональдом Колманом. Тем не менее, он хотя бы не носил зеленой спецодежды.
Вагнер Бакстер пропустил мои слова мимо ушей, но повернулся и взглянул на Элен.
– Ненавижу ваш майонез! – раздраженно заявил он и ушел, оставив свою длинноволосую девицу, которая тут же разразилась слезами. Элен увела ее и как потерянного котенка усадила за стол, за которым в тесном кругу пировали веселые типы с Бродвея.
Я нашел Пейдж у дамского туалета.
– Твоего мужа не видно? – спросил я.
– Я не смотрела, – ответила Пейдж. – А разве надо было его искать?
Казалось, суматоха вокруг все возрастала. В зал вваливались новые толпы. И даже писатели уже оказались зажатыми между столиками. Какой-то невысокий и тощий мужчина с бородкой клинышком вдруг швырнул на соседний стол даму раза в два больше его самого.
– Валяйся в своих помоях, паршивая п…а! – завизжал он и бросился вон из комнаты. Дама же спокойно слезла со стола и начала снимать с волос кусочки торта.
– Думаю, никто по нас скучать не будет, – сказал я. – Ты приехала в пальто?
– О, да-а, в шубе, – сказала Пейдж.
Она легко проскользнула сквозь толпу и вернулась с шубкой из серебристой норки. Пейдж набросила на себя шубку с такой небрежностью, словно она стоила не больше пяти центов. Мы вышли на ледяной ветер. Оказалось, к стоявшим невдалеке такси прохода не было – нам преградила путь целая стена черных лимузинов.
– Мы можем взять машину Престона, – сказала Пейдж. – Наверняка, один из этих лимузинов – его.
– У меня более удачная мысль, – сказал я. – Давай возьмем машину Эйба.
Я уже разглядел, что около одного лимузина топчется Фолсом. Я схватил Пейдж, укутанную в мех, и мы ринулись вперед.
– Откройте дверь, – приказал я Фолсому в надежде, что он среагирует чисто рефлективно. Вид джентльмена в смокинге и дамы в мехах – для гофера "поди-подай" все равно, что павловские рефлексы для собаки. И не успел Фолсом осознать, кто мы такие, как мы с Пейдж уже сидели в теплом лимузине.
– Послушайте-ка, – сказал Фолсом, всовывая голову.
До него дошло, что ни Пейдж, ни я, не были Эйбом.
– Не болтайте, – сказал я. – Только скажите водителю, чтобы побыстрее отвез нас в "Алгоквин". У миссис Сиблей что-то с копчиком. Понятно, что мистер Мондшием хотел ей помочь.
– А-а, – сильно смутился Фолсом.
– О, боже, значит – копчик! – сипло произнесла Пейдж.
Фолсом не мог оказать длительное сопротивление. Он с тоской оглянулся на ресторан, потом влез в машину и закрыл за собою дверь. Водитель оказался безмятежным парнем, явно средиземноморского происхождения. Он тут же тронулся. Фолсом еще раз оглянулся на ресторан, на сей раз с некоторым отчаянием. Он понял, что жребий уже брошен. Может быть, ему удастся вернуться до прихода Эйба, а может быть – и нет.
– Представь, как было бы здорово трахнуться прямо здесь, в лимузине, – зашептала мне Пейдж куда-то в шею. Дыхание ее слегка отдавало марихуаной.
– Слушай, ничего не придумывай в машине, – сказал я. – Я ведь не акробат.
Пейдж ничего не ответила. Пиза у нее сверкали. В свете уличных фонарей они искрились, как мех на ее шубе. Запах меха смешивался с запахом, исходившим от самой Пейдж.
Я посмотрел на Пейдж еще раз и увидел, что ее глаза, сиявшие от возбуждения всего несколько минут назад, были закрыты. Пейдж заснула; она засыпала гораздо быстрее, чем младенец. Чуточку травки, чуточку секса, чуточку вина – чуточку всего, что угодно, и Пейдж сразу же могла погрузиться в сон.
Наверное, в этом лимузине она была самым безмятежным существом.
Фолсом опустил стекло, отделявшее передние сиденья от задних, и взглянул на Пейдж.
– Она умерла? – спросил он с надеждой. В его представлении, угон машины выглядел бы законным, если бы кто-то умер.
– Боюсь, это кома, – сказал я.
Я не очень-то понимал, почему мне пришло в голову назвать именно "Алгоквин". Это слово сорвалось у меня с языка независимо от моего сознания. Не успел я привести свои мысли в порядок – что, честно говоря, мне не очень-то часто удавалось за все мои шестьдесят три года – как мы уже приехали. Пейдж прошествовала в здание, но нельзя было бы сказать, что она совсем проснулась. Джентльмен за столом регистрации очень любезно предложил нам комнату. Пока я расписывался в журнале для приезжающих, Пейдж слегка похрапывала на моем плече.
Вместо ключа от комнаты мне дали какую-то странную карточку. Комната, открытая этой карточкой, напоминала по форме кусок пирога, но мне было не до сравнений. Пейдж свалилась на постель, а я стал стаскивать с нее шубку. Поскольку я не был пьяным и спать мне совсем не хотелось, я решил, что пусть Пейдж немножко подремлет, а сам вышел в фойе, чтобы взвесить наши возможности.
Фойе оказалось таким местом, в котором мне когда-то в воображении хотелось бы жить после того, как я стану знаменитым. Сейчас здесь сидело несколько человек, пришедших после спектакля. Они потягивали какие-то зеленые напитки и обсуждали достоинства пьес. В фойе было так уютно, что я и не заметил, как пропустил пару стаканчиков бренди. И только потом вспомнил, что собирался взвешивать возможности. Взвешивать их надо было бы так же спокойно, как взвешивали достоинства пьес сидевшие рядом со мною.
Наверное, после четвертого стаканчика бренди наконец-то, впервые за весь вечер, мой взгляд на происходящее сфокусировался. И тут я понял, что мне, в сущности, вовсе нет нужды ничего взвешивать. Мне показалось, что в этом моем смокинге я вполне гожусь для того, чтобы вот так сидеть в фойе "Алгоквина" и попивать бренди. В конце концов, я сам представляю мир развлечений. Если не считать зеленых напитков, то все в этом фойе было именно таким, как я когда-то мечтал. Вот такое же элегантное фойе, милые панели на стенах, уютные кресла. А в них сидит несколько хорошо сохранившихся филинов вроде меня. Кто-то из них предпочитает сидеть в одиночку, размышляя о жизни, а кому-то больше нравится вести оживленные беседы о жизни и искусстве. Единственный раз за всю жизнь я почувствовал себя в своей тарелке. Даже если бы я выбрал из своего устаревшего огромного гардероба любой костюм в клетку, любой жилет, любой галстук, любое спортивное пальто, любые носки – все равно в этом фойе гостиницы "Алгоквин" я бы выглядел вполне уместно. Может, есть смысл на все оставшиеся у меня сбережения снять тут какой-нибудь угол и дожить последние годы?..
У меня была одна единственная вещь, которая не очень-то подошла бы для фойе гостиницы "Алгоквин". Это было самое дорогое для меня, единственное мое сокровище – старушка Клаудия. В те дни она всегда и везде выглядела как у себя дома. И когда сидела в своих пятнистых купальных трусиках на фоне декоративных джунглей и леопардов. И когда попивала паршивенькое вино с низкорослыми мужчинами, с кем можно было от души потрепаться. Клаудия никогда бы не могла испытать такого удовлетворения, какое испытывал я сейчас, сидя в своем вечернем костюме здесь, в уголке, и невозмутимо попивая бренди.
Пожалуй, наше с Клаудией законное место было там, где мы жили, а именно на Голливудских холмах. Почему-то в мои фантастические грезы о том, как я провожу свои последние дни в фойе гостиницы "Алгоквин", Клаудия никак не помещалась.
И вдруг, как это часто со мной случалось при воспоминании о Клаудии, я вспомнил и Стравинского, и Веру, его спокойную жену. На глаза набежали слезы, и мне пришлось утереть их моей французской манжетой. Семья Стравинских жила не очень далеко от меня, и иногда я видел их на прогулках. Мне очень нравилось смотреть на этого костлявого, болезненно чувствительного невысокого мужчину, неизменно одетого в мешковатый костюм цвета хаки. Он всегда останавливался на краю тротуара и близоруко разглядывал проносящихся мимо него грохочущих скейтбордистов, которые иногда чуть не наезжали на него. И если бы кто-нибудь действительно на него на-е-хал, Стравинский его бы укусил, как хорек кусает крысу. Так мне тогда казалось. Его жена Вера, величественная, словно галеон, плыла рядом с мужем. Рука композитора всегда искала руку жены, и всегда ее находила. Наверное, тогда именно так и выглядел мой идеал любви в преклонном возрасте.
Как многие посредственные мастеровые, к истинно великим людям я относился с сомнением. Мой собственный труд был всего лишь своего рода безвредной требухой. Вряд ли можно было рассчитывать, что мне когда-либо выпадет шанс сотворить нечто превосходящее то, что я уже создал. И, возможно, именно поэтому я высоко чтил великих людей и буду их чтить до конца моих дней. Мне Стравинские даже снились – будто они летят над Голливудом. По крайней мере, эти сны были такими же романтическими, как мои сны о Клаудии. Клаудия являлась мне во сне неизменно где-нибудь на студии "Коламбия", в одном из тех больших ангаров, которые у них там были.
Это мое недолгое погружение в прошлое прервал официант, сообщивший, что мне можно выпить еще один стаканчик бренди. Я не преминул этим воспользоваться. А потом, слегка шатаясь, направился назад в похожую на пирог комнату. Шатало меня не от выпивки, просто я чертовски вымотался. Пребывание в Нью-Йорке было для меня занятием настолько же утомительным, как, скажем, хождение по комнате с тяжелыми гирями на ногах. Мне было совершенно очевидно, даже после одного-единственного дня, проведенного здесь, что для жизни в Нью-Йорке нужна тренировка. Человеку в моем возрасте и с моим характером прожить один месяц в Нью-Йорке было равносильно участию в двоеборье на Олимпийских играх. Возможно, такой спортивный подвиг и вызвал бы у меня интерес, когда я был помоложе. Но теперь я твердо знал, что для меня Олимпиады уже позади.