Чья то любимая - Макмуртри (Макмертри) Лэрри Джефф 15 стр.


Неверно. Неправильно. Женщины – это те же адвокаты и палачи, – их больше интересует сам процесс следствия, нежели его результаты. Объяснения, разумеется, могут составлять часть следствия, но на его результат они влияют редко.

– Джилл, это портит мне пищеваренье, – сказал я. – Я ничего не планировал. Пейдж просто мне подвернулась, вот и все. Откровенно говоря, мне казалось, что ты очень занята, и мне даже и в голову не пришло, что ты заметишь мое отсутствие.

До этой самой минуты я даже и не знал, что мое отсутствие б-ы-л-о замечено. Джилл покачала головой.

– Ты преподнес мне самый милый подарок из всех, которые я вообще получала за всю свою жизнь. И как же ты не мог догадаться, что мне захочется прийти домой и тебя за пего поблагодарить? Если я разговаривала с Оуэном, это еще ничуть не значило, что я позабыла про э-т-о. Я не собиралась болтать с ним всю ночь, не собиралась тут же выскочить из комнаты и побежать с ним трахаться. А именно это ты и подумал.

– Пожалуй, я заслуживаю расстрела на месте. Но ирония ситуации в том, что Пейдж побежала за своей травкой и единственное, чем я мог себя занять, так это посидеть в фойе "Алгоквин" за рюмкой коньяка. Ты бы могла туда прийти. Отличное место!

– Прекрасно. Значит, ты не слезал с бабы не три дня, а всего два с половиной, – сказала Джилл. – Несколько лучше, чем я думала.

Но тон ее был вполне мирным. Наверное, она уже насосалась моей крови. Теперь в ее взгляде появилась даже некоторая нежность. Я очень неуклюже повернулся, чтобы ее поцеловать. Объятье наше получилось не совсем удачным только потому, что ремень безопасности давил мне на живот.

На пути к восстановлению дружеских отношений нам пришлось преодолеть несколько долгих, враждебных пауз. Самолет уже почти долетел до Миссисипи. По сравнению с моментом нашего вылета, солнце сейчас было не намного ниже, но оно увеличилось в размерах и стало более золотым.

– Что дернуло тебя купить мне тот сапфир? – спросила Джилл. – Ведь ты же не богач.

– Просто подошло его время, – сказал я.

И мы, как добрые приятели, обсуждали мой поступок почти весь наш полет над Западом, в данном случае, благодаря солнцу, буквально над Золотым Западом. Казалось, солнце неподвижно висит в нижней четверти неба. Оно придавало золотой оттенок снежным Скалистым горам и простиравшейся за ними розовато-лиловой, темно-красной пустыне. Я здорово наелся, а Джилл ела мало. Мимо нас в задумчивости бродили наши соседи по отсеку для первого класса. Они вели разговоры о Лас-Вегасе, Байе, Акапулько и других южных местах.

В течение часа мы были оба счастливы. Джилл поведала мне о своих званых обедах, о сделанных ей предложениях, о своих приключениях. Однако она ни разу не упомянула Оуэна Дарсона и ни словом не обмолвилась о той ночи, когда ее не было в отеле. Конечно, мне и неразумно было бы об этом говорить. Я ведь тоже не очень-то распространялся о том, чем занимался с Пейдж. Мы с Джилл как вместе в Нью-Йорк уезжали, так теперь вместе и возвращались – более или менее вместе, конечно, – а все остальное, честно говоря, особого значения для нас не имело.

На самом-то деле, вместе мы были скорее менее, нежели более. У Джилл появились от меня секреты, у меня же от нее не было никаких. В нашей профессии всегда принято говорить "более или менее", или же "в каком-то смысле", или просто "как бы то ни было". Иногда мне кажется, что "как бы то ни было" надо сделать истинным девизом Голливуда. Я полагаю, эти слова следует написать на бортах надувного дирижабля "Славный год", а потом укрепить его на канатах перед отелем "Беверли-хилз", чтобы он нам всем постоянно напоминал о бренности нашей жизни.

По мере того, как снижался самолет, понизился и мой дух. Джилл напрочь замолчала. В конечном счете, нам не удалось продержаться столько же, сколько продержалось возле нас солнце. Лишь где-то над прибрежными горами оно оставило нас и, перевалив наконец через хребты, мы оказались погруженными в туманные сумерки, отливавшие пурпурным цветом на горных склонах. Такие люди, как я, обычно испытывают параноидальный страх перед спуском с высоты. Я, правда, мало об этом беспокоился, но лишь потому, что привык придумывать для себя совсем другой конец-какой-нибудь совершенно неожиданный, случайный, и, разумеется, безболезненный. Я начал готовить себя к такой абсолютно непредвиденной смерти с тех пор, как мне стукнуло шестнадцать. А то, что за все прошедшие с тех пор долгие годы я, можно сказать, и пальца-то не порезал, на моем столь странном ожидании смерти никак не отразилось. Наступит день, и меня унесет с этой бренной земли, каким образом – не ведаю: то ли меня бросит на скалу большая волна и я превращусь в идиота, то ли выскочит из скейтборда подшипник и попадет мне прямо между глаз, убив меня наповал. Стравинскому удалось избежать скейтбордов, но вряд ли я окажусь столь же везучим. Естественно, я все равно ничего бы не почувствовал. Что-нибудь обязательно должно будет случиться, и совсем скоро, только пусть это произойдет мгновенно, лишь бы миновали меня импотенция, старческое слабоумие, одиночество, артрит и скверный запах изо рта.

Мы спускались с небес в туманные грохочущие сумерки Лос-Анджелеса. Под нами сверкающими злобными змеями извивались автотрассы. По мере приближения к земле, я вдруг в какой-то момент перестал верить в собственные фантазии. Возможно, мне уготована отнюдь не внезапная смерть. Возможно, меня ждет самая обычная старость. Поездка в Нью-Йорк была явной ошибкой. Сколько людей на недельку уезжает из дому, возвращается и снова спокойно входит в обычное русло своей обычной жизни. Таков самый нормальный ход вещей. Будучи когда-то нормальным, я сам поступал точно так же. Но на сей раз все было по-другому. Жизнь моя казалась такой же неустойчивой, как декорации в кино. Не успеешь на две минутки отвернуться, как кто-то уже подцепил эти декорации к трактору и тащит их на другой конец съемочной площадки. Так что жизнь моя могла в любой момент рухнуть в неизвестность, потому что не было в ней надежды, которая, подобно цементу, скрепляет кирпичики любой жизни.

Я совсем не хочу сказать, что я жил в полном отчаянии, как герои трагедии. Отнюдь нет! Отчаянию в моей жизни места не было. Не было у меня никакой боли, не было даже особой грусти. Однако где-то на жизненном пути я утратил надежду. Все, что я делал, было повтором; не было сил на что-нибудь новое. Пейдж в подобной ситуации быстро побежала бы танцевать. И я бы не смог ее остановить, да, наверное, даже не стал бы и пытаться. Всего вероятнее, она будет у меня в жизни последней. Пейдж была прекрасна, хотя сама она этому никогда бы не поверила. И я сомневался, что сумею приспособиться к кому-то другому. Б-а-с-т-а! Хватит трахаться. Пусть стебель увядает.

Мы с ревом пронеслись вдоль одной из этих золотистых змей, наполовину скрытой в болоте из смога и сумерек, и коснулись земли. Мы были дома, вернее, не мы, а то, что от нас осталось. Джилл совсем притихла, я тоже. Совершенно неожиданно на меня навалилось ощущение старости. Казалось, нам никогда не выбраться из этого молочно-белого туннеля, ведущего в зал прилета. Нас встретил шофер. Он забрал наш багаж, и наш автомобиль превратился в одну из многочисленных чешуек на спине извивавшегося автомобильного змея.

– Я хочу у тебя спросить одну вещь, – сказала Джилл, когда мы свернули на автотрассу к Сан-Диего. – Как это получается, что ты всегда трахаешься с чужими женами? Я удивился.

– Уж не собираешься ли ты выступать в защиту целостности семьи? – спросил я.

– Не собираюсь. Я просто хочу понять эту твою особенность, – сказала она.

– Я не всегда был таким, ты же знаешь. Я стал таким потом.

– Это не объясняет мне причину, – сказала Джилл.

– Потому что я больше не хочу никого целиком, – сказал я. – Я хочу только те части, которые, кроме меня, никому не нужны. А большинство замужних женщин остаются наполовину ненужными, может, даже больше, чем наполовину, не знаю. А эти ненужные части обычно оказываются самыми интересными, не понятно почему.

Мы проехали еще какое-то расстояние.

– Во всяком случае, часть любого человека в действительности куда более интересна, чем любой человек целиком, – продолжал я. – Например, какой-нибудь одной части меня вполне хватило бы любому. Пробыть со мной два часа – забавно и весело, но целую неделю – тоска смертная.

Джилл меня внимательно слушала, но я не мог понять, о чем она думает. Мы поднимались на Ля Бреа.

– Не знаю, почему мы с тобой ведем такой разговор, – сказал я. – Ведь в данное время этот город – полностью твой. И я надеюсь, ты намереваешься ему радоваться, пока он принадлежит тебе.

– Ну и сколько же он будет моим? – спросила Джилл.

– Недель шесть. Если тебе повезет, у тебя будет свой офис с отдельной ванной.

– Лулу Дикки попросила меня сделать один фильм, – сказала Джилл. – Продюсер – Леон О'Рейли. Это своего рода вестерн.

– О, ясно, – сказал я. – Я об этом знаю. С участием Дьюка Вейна и Кэт Хепберн. Я способен на кое-что получше. Я могу предложить тебе современный сценарий.

Я открыл портфель, вытащил "Розовый бутон любви" и передал тетрадку Джилл.

– Где ты это взял? – спросила она.

– Это побочный продукт твоей премьеры, – сказал я.

– А что тут?

– Про этот самый Бронкс, – ответил я.

Когда мы поднимались на холмы, вечер только начинался. При виде пурпурового неба над такими привычными пальмами, я вспомнил, что мы снова в Калифорнии, в той Калифорнии, куда никогда не приходит осень. Мы опустили стекла. Вместо завывания холодного ветра, до нас доносилось журчание поливочных фонтанчиков.

– Пожалуй, пусть он сначала подъедет к моему дому, – сказала Джилл. – Мне надо кое с кем встретиться.

В глазах у Джилл появилось новое выражение, виденное мною уже тысячу раз, – характерное для женщины, у которой возникла новая перспектива. Это выражение придало Джилл какую-то остроту, оттенок чего-то зарождающегося, не чисто телесного, но и не совсем духовного. У нее появилось выражение какой-то самоудовлетворенности. Наличие такого ощущения у Джилл, которая всю свою жизнь была вечно недовольна собой, доставило мне большую радость. И столь же большое неудовольствие вызывал у меня тот слюнтяй, который пробудил в Джилл это ощущение. Теперь глаза у Джилл сияли так, как у Пейдж, когда у той все было "прекрасным". Джилл возвращалась домой в предвкушении чего-то важного, и на сей раз это важное означало для нее не только еще больший объем работы. Я никогда прежде не видел ее в подобном состоянии.

Я не стал ничего выяснять у нее о причинах такой перемены. Я почувствовал, что мне будет лучше вовремя убраться с ее дороги.

Я помог шоферу снести вещи Джилл до ее квартиры, подождал, пока она достанет ключи, и перед тем, как удрать, ласково ее обнял.

– О, Джо! – произнесла Джилл, заставив себя ровно на миг сосредоточить свое внимание на мне. – Извини, что я была такой резкой. Я очень тебе признательна за то, что ты поехал. Не уверена, поехала ли бы я вообще, если бы не поехал ты.

– Врешь, – сказал я и пошел к машине.

Костлявый коротышка-водитель, не выдавивший из себя ни единого звука после того, как назвал свою фамилию, вдруг заговорил.

– Давно вы знаете эту дамочку? – спросил он на диком жаргоне.

– Да, достаточно давно, – ответил я.

– Милая дама, – изрек водитель. – Поверьте мне, я-то в людях разбираюсь буквально с первого взгляда. А эта дама и правда милая. Она за всю дорогу ни разу не критиковала меня. Бог мой, я возил мисс Соляре, когда снимали "Фантастические штаны", и у меня тогда появилась эта кровоточащая язва. Целый год мучила, дрянь растраханная, и все из-за нее. Думаете, она это учла? Черта с два! Ни она, ни этот ее дерьмовый панк, с кем она тогда спала. Один раз вез ее домой, проехал светофор, так этот гад стал меня по всякому обзывать, черт бы его побрал.

– Откуда вы, приятель? – спросил я.

– Вообще-то из этого самого Бронкса, – сказал он. – Я был шофером мистера Монда в Нью-Йорке, в те старые времена. Ну, в сороковые, сами понимаете. Тогда он там много бывал, в сороковые. Очень скоро он не захотел никакого другого шофера, кроме меня. Я ездил очень здорово ровно, знаете, безо всяких там толчков. Мистер Монд толчков не любит. И вот один раз, а был сорок седьмой год, он говорит: Берни, иди упакуй вон те сумки, поедешь на Запад, – моя миссис была рада, вот так все и вышло. С тех пор я стал его личным водителем. Конечно, мне нужно было время, чтобы изучить город.

Он выпрямился и теперь уже напоминал не скрюченный корень, а скорее телеграфный столб: тощий, прямой, в черном костюме. Не хватало только проводов, тянущихся из ушей. Но город он действительно знал. Он довез меня прямо до дверей моего дома, а я живу в глухом переулке, в котором всего несколько домов.

– Как поживает мистер Монд теперь? – спросил я, вынимая багаж.

– Он вызывает у меня тревогу, – сказал Берни. – Он все время сидит на солнце. Больше в офис не ходит. Все сидит и сидит на солнце, а он и без того уже слишком загорел. Потому мне много ездить не приходится Больше всего, как сегодня – поездка в аэропорт за знаменитостями.

– Но он совсем не спит, – спохватившись, добавил Берни. – Мистер Монд, он держится. Он читает книги, знаете, и весь день у бассейна, и ему туда звонят по телефону. Он пока хорошо слышит, это верно. Может услышать, как булавка упадет.

– Меня зовут Перси, – сказал я. – Раньше я для него время от времени писал. Передайте ему самые лучшие мои пожелания.

– Перси, когда же это было? – спросил он.

– В стародавние времена, – сказал я. – Он вспомнит.

– Ага, мистер Монд, у него-то память хорошая, – сказал Берни. – "Берни, может, махнем на Восток и просто прокатимся вокруг, ты да я", – сказал он мне на днях. "Пирожные там совсем не такие уж хорошие. А мне хочется настоящего сэндвича до того, как я умру". Я как это услыхал, так мурашки побежали, понимаете? Хочу сказать, Нью-Йорк, я ведь этот город уже забыл. И по дороге из аэропорта просто бы заблудился. А вот мистер Монд, он до сих пор помнит одно место на Восьмой авеню, там ему очень нравятся маринованные огурчики. Вот это память!

Водитель приподнял шляпу, и его длинный черный автомобиль исчез в ночи.

Никогда не думал, что мой язык когда-нибудь повернется, чтобы передать привет Аарону Мондшиему. То ли меня смягчил мой преклонный возраст, то ли расслабила внезапно накатившая меланхолия. Его дом находился всего в миле от моего. Возможно, сейчас он сидит у себя под кварцевой лампой, и все усыхает и усыхает, приобретая еще более темный загар. Он разглядывает разные деловые бумаги, телеграммы, отчеты студий. И всячески старается задержаться на них подольше.

Я свалил свои сумки на пол в гостиной, принял стаканчик и выволок сумки во внутренний дворик. Меланхолия, подкрадывающаяся ко мне на протяжении всех трех тысяч миль перелета, ничуть не ослабла. Вот-вот жизнь вовлечет в свой водоворот Джилл; Пейдж не скоро крепко встанет на крыло. А моя старая закадычная подружка Петси Фейрчайльд развелась с мужем и укатила на север. Большинство моих собутыльников или уже отошли в мир иной, или же были так заняты погоней за бабами, что времени на выпивку у них теперь просто не оставалось.

Может, мне стоит найти какую-нибудь женщину моих лет и жениться, заключив чисто дружеский союз. Но мне этого не хотелось. В последние годы у меня появились достаточно скверные привычки, такие, например, как развлекаться с молодыми женщинами, которые все без исключения поддавались моему влиянию. Вероятно, произвести впечатление на женщину зрелую мне уже было не по силам. Больше того, меня это совершенно не трогало. Я представил себе семейную жизнь: ежедневные перебранки, надувательство, бесконечные переодевания, все эти крохотные наступления и отступления; необходимость общаться, когда тебе хочется только одного – тихонько посидеть за пасьянсом; неизменный секс в субботу вечером и столь же неизбежные поездки на пляж после воскресного обеда. Все это мне абсолютно не нужно. Одиночество напоминало нью-йоркские ветры – они, возможно, и обжигают щеки, но зато и разгоняют кровь, по крайней мере, мою. Стоит добавить к одиночеству чуть-чуть алкоголя, и сразу почувствуешь себя и мудрым, и противоречивым.

Я сидел возле своего карликового бассейна, устроенного в заднем дворе за грядкой светло-голубой фасоли. Этот бассейн можно было переплыть в два гребка. У меня было такое ощущение, будто бы я выплыл на поверхность, освободившись от всего и вся. Или же будто все и вся постепенно покинули меня, даже память, а уж это самое последнее, что есть у человека. Мне не хотелось умирать, но я не мог не признать, что интерес к жизни у меня чертовски уменьшился. Я не из тех, кому нужен либо только прилив, либо только отлив. Я жил где-то посередине, и продолжал жить из любопытства к тому, что происходило с моими друзьями.

Даже этот дом перестал напоминать мне о Клаудии, о ее жестах и движениях, о ее уверенном голосе и еще более уверенных поступках. Прошло уже четырнадцать лет – вполне достаточный срок, чтобы даже эти воспоминания испарились. Старушка Клаудия, моя тигрица, моя королева джунглей, и сейчас иногда посещала меня во снах. Но я больше не слышал ее голоса в спальне, когда она скромно переодевалась за дверью туалетной комнаты. Призрак Клаудии, как и призраки Стравинских, теперь появлялись у меня очень редко. Разве что в те ночные часы, когда я, пьяный в стельку, начинаю посапывать перед экраном телевизора. Но я еще помнил, как порой косили ее глаза, если на вечеринках ненароком упоминались имена ее приятелей; двое из них были трюкачами, а один – рабочий из постановочного цеха. Но ведь глаза всегда запоминаются легче всего, глаза и запахи. Особенно, если речь идет о женщинах, потому что запах у каждой женщины так же индивидуален, как соусы, – некоторые пахнут прохладой, как глиняные кувшины; другие – как горячие кирпичи, раскаленные на солнце; или как младенцы с высокой температурой. Некоторые целомудренные женщины всегда немножко пахнут мускусом. А некоторые дамы, постоянно и невоздержанно занимающиеся сексом, никакого телесного запаха не имеют вообще, хотя как-то умудряются оставлять после себя на простынях запах мокрых губок и молочая.

Раньше мне представлялось, что как-нибудь я сяду и напишу книгу под названием "Вспоминая женщин", или "Женщины, которых я помню", или "Из любви к женщинам", а может, еще что-нибудь в этом роде. Однако, несмотря на то, что подобные фантазии посещали меня довольно часто, мне ни разу не удалось придумать для такой книги по-настоящему хорошее название, не говоря уже о самой книге. Во всяком случае, мне уже больше не хотелось быть Прустом в отношении женщин. Мне даже не особенно хотелось их помнить, у-ж-е не хотелось. Когда атрофируется память, тогда же атрофируется и желание. Возвращение домой бередит душу, и куда легче – и ничуть не менее интересно – вспоминать мужчин, с которыми был когда-либо знаком. Тех парней, чей мальчишеский смех, веселивший меня в сотне или даже тысяче баров, был звуковым фоном всей моей жизни в Голливуде. Должен согласиться, что эта музыка нередко перемежалась другими звуками. Ее прерывали вздохи и причитания, рыдания и ругань, даже зубовный скрежет – обычные проявления женских эмоций. Но в конечном счете, после очередного разрыва, в жизни оставались только мужчины и бары.

Назад Дальше