Чья то любимая - Макмуртри (Макмертри) Лэрри Джефф 8 стр.


Я довел Джилл до конца улицы, почти до самого нашего отеля. Не успел я чуть-чуть ослабить свою бдительность, как Джилл вскочила в какой-то кабриолет и заставила меня сесть рядом. Вскоре мы уже ехали через парк под цоканье нашей лошадки. Извозчик наш выглядел весьма угрюмо. Он начал рассказывать Джилл, насколько хуже стал Нью-Йорк по сравнению с прошлыми временами. Мы поняли, что он уже давно потерял всякую надежду на лучшее и потому-то и осмеливается ездить по этому парку по ночам. Пока мы приближались к Вестсайд, над большими, темными, похожими на соборы зданиями можно было видеть бледноватую луну, напоминавшую грушу.

Позже, наслаждаясь полной безопасностью гостиничного бара, я очень быстро напился, просто оттого, что избавился от чувства страха. Джека Леммона уже не было, не было и Максины Ньютип. Я попытался внушить Джилл, что Нью-Йорк – город опасный, где непредсказуемо господствует насилие. Однако Джилл моим внушениям не поддавалась.

– Единственно действительно скверное, что со мной может случиться, это если я проживу дольше всех, кого знаю, – сказала она, зевая.

– Ага, а как же я? – спросил я. – Я ведь один из тех, кого ты явно переживешь. Тебе надо, чтобы меня убили в Центральном парке, и тогда ты спокойно начнешь испытывать свою судьбу?

Когда мы вернулись в наш люкс, Джилл потратила довольно много времени на то, чтобы проверить матрацы. Я устроился спать в кресле, а Джилл все еще выбирала, куда ей лечь. И ей пришлось довольно долго меня расталкивать, чтобы я встал с кресла и пошел спать в предназначенную для меня кровать. Насколько я помню, на Джилл был велюровый купальный халат персикового цвета. Она выглядела очень сладострастно. Это настолько не ассоциировалось с моим представлением о ней, что на какой-то миг я даже подумал, будто передо мною Пейдж или еще какая-нибудь другая женщина.

– Как хорошо, что я тебя знаю так давно, – сказала Джилл, пытаясь снять с меня брюки.

Я ведь свалился в кровать прямо в них, этот грех за мной водится. Джилл так настойчиво старалась привести меня в надлежащий для сна вид, что заснуть снова мне удалось с большим трудом. Мимо меня двигался по комнате велюровый купальный халат персикового цвета. Халат развешивал на вешалке разные вещи, вынимал из карманов мелочь. А может, все происходило совсем не в том порядке. Потом халат выключил свет, но почему-то из комнаты уходить отказался. Какое-то время персиковый халат посидел на краю моей кровати. Женщина внутри этого халата – ее звали Джилл – стала смотреть из моего окна на Нью-Йорк, и смотрела на него очень долго, насколько я могу помнить, а может, еще дольше. Перед рассветом, когда меня на короткое время вынудил встать мочевой пузырь, ее там уже не было.

ГЛАВА 7

– Ты даже не хочешь со мной вместе позавтракать? – спросила Джилл на следующее утро, стоя в дверях моей спальни.

На Джилл было красное платье. В этот утренний час – да и не только в утренний – я привык видеть Джилл только в джинсах и в спортивном свитере. И потому мне пришлось взглянуть на это красное платье еще раз.

– Я, что, был здорово пьян, или правда на тебе вчера вечером был персиковый велюровый банный халат? – спросил я. – Вне сомнения, слава очень изменила твой облик.

– Ты был пьян сильнее обычного, – сказала Джилл. – Вставай. Еда остынет.

– Мне ничуть не хочется есть, – сказал я. – Я просто не могу спать в незнакомом месте. Мне надо, чтобы рядом было теплое тело.

– Только никак не мое, – произнесла Джилл.

И она исчезла. В надежде еще раз увидеть ее в этом облике, я встал с постели и каким-то образом сумел натянуть на себя свой собственный купальный халат из белой ворсистой материи. За долгие годы носки этот халат много раз дискредитировал себя, и на него было пролито огромное количество самых разных веществ. На мой взгляд, купальный халат имеет лишь одно достоинство – его можно очень быстро с себя сбросить, если вдруг на тебя нахлынет порыв горячей страсти. Однако до сих пор у моего ворсистого халата карьера была не столь романтичной. Похоже, он ни единого разу не был на мне именно тогда, когда такой порыв охватывал меня. И чаще всего я надевал его только, когда выносил мусор.

Джилл сидела за столом, уставленном всякой едой. Она поглощала весьма скромный кусочек черного поджаренного хлеба. И, кроме того, пила чай. Совершенно очевидно, вся остальная еда предназначалась для меня, включая и очищенное яйцо. На столе лежал номер "Таймс", но Джилл его в этот момент не читала. Я взглянул на заголовки, но не мог их разглядеть.

– Я теряю зрение, – произнес я. – Не могу разглядеть заголовки.

– Это "Нью-Йорк таймс", – сказала Джилл. – Заголовки тут напечатаны очень мелко, буквы меньше фута. Тебе придется как-то к этому приспособиться.

Кроме очищенного яйца на столе было несколько гречневых лепешек. Почему Джилл пришло в голову, что мне захочется гречневых лепешек и очищенного яйца, я не знаю, но оказалось, что она была права.

– Что ты мне предлагаешь делать весь день, пока ты будешь давать интервью? – спросил я.

– Сходи в музеи и обогати свой ум.

– Нет уж, спасибо, – сказал я. – Мой ум и так достаточно богат. Это как на лифте – можно поехать либо вверх, либо вниз, но больше уж никто к тебе в кабину зайти не может.

Зазвенел дверной звонок, и Джилл направилась к двери. В комнату большими шагами вошла Марта Лундсгаарде. На ней был стального цвета костюм, который полностью соответствовал ее нраву. Угольно-черные волосы Марты были расчесаны на какой-то экстравагантный пробор. Я, в силу своей недоброй привычки, тут же подумал, что Марта надела парик из скунса.

– Хорошее платье, – сказала Марта, обращаясь к Джилл.

– Вы ведь знакомы с Джо, – сказала Джилл.

– Да уж сколько лет! – произнесла Марта, одарив меня, наверное, одной десятой секунды своего внимания.

– Привет, Марта, – с горячим энтузиазмом произнес я.

– Надеюсь, вы готовы, – обратилась Марта к Джилл.

Мне показалось, что Джилл была вполне готова. Глаза у нее все еще блестели. Перед тем, как уйти, Джилл меня мило поцеловала.

– Можешь прийти на пресс-конференцию, – сказала она. – В четыре, в отеле "Плаза".

Они поспешно вышли из комнаты, а я остался размышлять над своей завидной перспективой – целый свободный день в Нью-Йорке. Будь у меня определенное настроение, мне бы, наверное, захотелось, чтобы рядом оказалась Пейдж. Но, такого, или похожего, настроения у меня, по-видимому, не было. Душа моя настроилась на отдых. Ей совсем не хотелось никакого соперничества. Даже такое не вызывающее вопросов и простодушное соперничество, которое бывает с Пейдж, требовало от меня огромных усилий. Наверное, не было в моей жизни ни одного дня, проведенного с женщиной, когда бы в какой-то момент сближения я не начинал вдруг бояться, что вот-вот все у меня опустится. И этот главный факт не могли изменить ни мои надежные привычные методы, ни момент экстаза: я всегда боялся, что мой герой упадет.

За весь день мне предстояло выполнить лишь одно поручение – купить для Джилл какое-нибудь ювелирное украшение. Такое поручение в утренние часы выполнить нельзя. Поэтому я выпил несколько чашек кофе и попробовал как-то разобраться с "Таймс", правда, без особого успеха. Вероятно, все новости в "Таймс" вполне годились для печати, но это совсем не означало, что я в тот момент годился для того, чтобы их прочесть. Мне бы пришлось прочитать тысячи слов, выстроенных в тесные и длинные серые колонны. Тогда бы я мог заверить себя, что знаю, как обстоят в мире дела на данный момент. Мне показалось, что такое занятие не стоит ни моего времени, ни моих усилий. И я с легкостью заверил себя, что мне на все это наплевать. В любом случае, к тому времени, когда был бы прочитан весь журнал до конца, все бы в мире уже изменилось. Все равно за всем не угнаться, как любила говорить Клаудия. По большому счету, интерес к событиям в мире у Клаудии равнялся нулю.

– Пусть твои глаза смотрят вперед, а не назад, – говорила Клаудия. Прошлое – выражаясь сегодняшним языком – ее трогало мало.

А потом, совершенно внезапно, это прошлое ее проглотило, а те сантименты, против которых мы выступали всю нашу жизнь, стали для меня самыми дорогими. Обычно я приберегаю сантименты для того, чтобы произносить их в постели и ублажать ими ту, с которой я в этот момент эту постель делю. Если же моя партнерша не хочет их слушать, я буду произносить их за обедом или за ужином. Джилл довелось услышать уйму такого рода сантиментов, только она не обращала на них никакого внимания. Однако, невзирая на это, я собирался купить для нее какое-нибудь скромное украшение. Обычно бедняжка Джилл умудрялась связываться со скрягами, которые ей никогда ничего не покупали.

Примерно ко времени ланча я оделся и побрел на Пятую авеню, почувствовав, что готов немножко посмотреть достопримечательности. Погода показалась мне на редкость холодной. В парке с деревьев сдувало листья; они летели вдоль тротуаров и падали на мостовую, шурша под ногами прохожих и под колесами машин. По-видимому, никому, кроме меня, холодно не было. А большинству людей, двигавшихся по Пятой авеню, такая погода, судя по всему, доставляла истинное удовольствие. Эти люди выглядели крепкими, деловыми. Их лица выражали энергию. Похоже, они все разговаривали между собой – люди одного круга. Не знаю почему, но они мне напомнили индейцев – американских индейцев, тех, что, очевидно, существовали в Америке в девятнадцатом веке. Как и те индейцы, нью-йоркцы производили впечатление людей, прекрасно освоивших свою среду обитания. Они точно знали, когда надо сойти с обочины на тротуар, а когда – не надо. Они знали, где купить самую лучшую колбасу-салями и как избежать встречи с грабителями и другими опасностями городской пустыни. Ветер их ничуть не беспокоил. Для них Нью-Йорк был их собственной пустыней, их равнинами, их собственным Каньоном де Чили… Нью-йоркцы были такими же выносливыми, как индейцы из фильмов, как скажем, Берт Ланкастер в фильме "Апаш".

Однако я к манхэттенскому племени не принадлежал. И я просто замерзал. Мне пришло в голову, что сейчас я оказался лицом к лицу с осенью, а с ней мне никогда раньше дела иметь не приходилось. На мысе Бэрроу на Аляске, где мы снимали фильм "Индейский чум", было гораздо холоднее, но там мне ни разу не надо было выходить на улицу. Тогда я весь день сидел в сборном цельнометаллическом домике казарменного типа и переписывал заново какие-то нечленораздельные слова, которые, как мы считали, должны были представлять эскимосский диалект. Все съемочные группы всегда пьют без меры, но группа, снимавшая "Индейский чум" в этом отношении побила все рекорды. Эти рекорды, навряд ли кто-нибудь превзойдет. А я, естественно, тогда здорово прибавил в весе.

На Пятой авеню никаких сборных цельнометаллических домиков не было. Поэтому я пошел быстрее, к тому же меня сильно подталкивал ветер. Наконец я добрался до отеля "Сан-Режи". Там я нашел какой-то бар, погрузился в него и заказал себе скотч.

– Похоже, вы замерзли, – сказал бармен. – Наверное, вы из Калифорнии.

– Почему из Калифорнии? В этой стране есть и другие теплые места. Я бы мог быть, скажем, из Флориды.

– Вряд ли, – произнес бармен. – Б-ы-л я во Флориде.

Я никак не хотел соглашаться, что приехал из Калифорнии, хотя пока я потягивал свои две-три рюмки, бармен изводил меня вопросами. Пока я пил, у нас с ним шел такой разговор, который мог бы по праву вполне вписаться в любую из пятидесяти картин, сделанных в сороковые или пятидесятые годы. А в некоторых из этих фильмов, весьма возможно, работал и я сам. Этот бармен был очень шаблонный – я лично знал два десятка характерных актеров, которые сыграли бы его лучше, чем он сам себя. Он был невысок ростом и драчлив. Поскольку я воспринимал Манхэттен через призму индейцев, я решил, что он либо из племени юта, или из племени диггеров. Скорее всего он – из диггеров.

– Раз уж вы не из Калифорнии, то вы – писатель, – сделал вывод бармен.

– С чего это вы так думаете? – спросил я.

– Вы пьете, как писатель, – сказал он. – У них у всех – кровь жидкая, у них да у калифорнийцев.

Если бы я стал играть ту роль, которую он мне отвел, то я бы очень скоро начал давать ему щедрые чаевые и называть его "мой славный парень". Но на самом деле я подумал, что он всего лишь ничтожный подонок, и мне не хотелось давать ему большие чаевые. Когда же до бармена дошло, что его остроумный анализ богаче его не сделает, он ушел, предоставив мне возможность минут двадцать наслаждаться скотчем.

Спустя какое-то время я впал в депрессию. Мои депрессии – как плотные тучи, – сквозь них не пробиться ни одному лучу света. Мне показалось, я забрался на какую-то странную сцену. Жизнь уже больше не была реальной жизнью – она просто плохо имитировала искусство. В девяти случаях из десяти оказывалось, что я играю типовые роли, специально созданные для меня: веселый пьяница, многосторонний литературный поденщик.

Никому никогда не приходило на ум предложить мне роль ловкого нарушителя чужого супружеского счастья. А именно им я являюсь уже много лет. Но, странное дело, по непонятной для меня причине, приехав в Нью-Йорк, я вдруг стал сомневаться в этой своей ловкости. Уж слишком спокойно просидел я все утро в отеле, не испытывая ни малейшего желания что-нибудь предпринять. Кто-нибудь мог бы мне возразить, что, де, в моем возрасте можно было бы уже позволить себе от этого отдохнуть. Но подобный аргумент мне бы не подошел. Отдых себе могут позволить только молодые. А в моем возрасте стоит лишь раз допустить хоть малейшую инертность, как она может перерасти в постоянную. Немногим более года назад я прекрасно играл в ручной мяч, и это в какой-то степени уравновешивало мое пристрастие к выпивке. А потом мой любимый напарник ушел на пенсию и уехал в Ла Джоллу. Я тогда поленился и не очень-то старался найти себе другого напарника. А когда нашел, было уже слишком поздно. Буквально через пару недель я совсем потерял спортивную форму. С тех пор ни в какие по-настоящему жесткие игры я уже больше играть был не в состоянии. И если бы я пересилил себя и стал играть, это бы, наверное, меня убило.

По сравнению с прелюбодеянием, ручной мяч – просто расслабление. Кардиологи совершенно правильно говорят, что прелюбодеяние – самый изнашивающий из всех видов спорта. Оно требует куда больше скорости, чем сквош, а тянется оно гораздо дольше этой игры. Для прелюбодеяния нужны энергия, пространство и огромная изворотливость, не говоря уже о периферийном зрении. Чем шире поле зрения, тем успешнее совершается процесс прелюбодеяния. Найти единственно верный стиль – не так-то просто, потерять его – очень легко.

В том депрессивном состоянии, в котором я в данный момент пребывал, у меня появилось ощущение, будто бы я вдруг начал этот свой стиль терять, терять прямо здесь, в стенах отеля "Сан-Режи". Мне бы сейчас надо было сидеть в переговорной кабине и звонить Пейдж. Женщины любят, когда им звонят из дальних мест. Если бы только я сделал над собой усилие, я бы смог все удержать на уровне до возвращения домой. Но на меня вдруг всей своей тяжестью навалилось незнакомое мне чувство фатализма, и мне не очень захотелось делать над собой какие-то усилия. Время года за стенами отеля и у меня в душе было одинаковым – наступила осень. Я прилетел на Восток и состарился. Иначе бы в это утро я не чувствовал себя таким спокойным, в этой комнате без женщин.

– Где тут самый теплый ювелирный магазин? – спросил я бармена, когда он, наконец, появился снова.

– Вам нужны совсем не украшения, – сказал он. – Вам нужно пальто. Вы бы лучше добежали до магазина Блюмингдейля и купили себе пальто. Купите такое, которое с меховым воротником.

Потом он направил меня к ювелирной лавке прямо в отеле. Благодаря ветру, я оказался более или менее как раз там, где мне было нужно. Невысокий продавец-итальянец, который двигался как леопард, показал мне несколько ювелирных изделий. Он бесшумно переходил от шкафа к шкафу. В тех сериалах про джунгли, над которыми я работал, всегда показывали одного-двух леопардов. Но уже много лет я про них не думал. На полу ювелирной лавки лежал такой толстый ковер, что кто угодно мог бы ходить по нему с леопардовой вкрадчивостью. Тем не менее хозяин лавки действительно двигался очень уверенно и плавно. С его ловких лап свисали бриллианты, и он раскидывал их на черном бархате как вытащенные наружу внутренности.

Я выбрал один сапфир, темный как ночь и подвешенный в виде брелока на золотую цепочку. На это ушла половина моих сбережений. Но в конце концов я уже устал сберегать свои сбережения. Честно говоря, я никогда особенно и не старался их сберечь. Просто они накапливались быстрее, чем я мог их потратить. При этом было одно важное обстоятельство – я почти не тратил денег на подарки для женщин. Те женщины, с кем я поддерживал компанию, обычно получали столько подарков, что уже давно позабыли о разнице между подарками и любовью. Я им об этой разнице напоминал: я сам был для них подарком. Это их страшно удивляло, и большинство из них с восторгом относилось к тому, что на какое-то время вместо множества подарков у них будет один – приятный мужчина. А как только между нами все кончалось, они могли всегда вернуться к своей старой привычке и снова получать свои обычные подарки.

Человек-леопард долго разглядывал мою чековую книжку и только после этого разрешил мне забрать сапфир. В книжке стояла сумма в 4000 долларов, так что винить его было не за что. Он вышел на несколько минут в другую комнату и взял мой чек с собою. Возможно, он рассматривал этот чек под микроскопом или подверг его химическому анализу. К счастью, у меня было столько различных примет для опознания, что найти меня не представляло бы особого труда, если бы вдруг это понадобилось. Что он, что любой другой человек-леопард, могли бы в своих "фиатах" перебраться через голливудские холмы и роем навалиться на меня в моей хижине.

Назад Дальше