– Нет, ты только послушай его, Малина… – сердито улыбаясь, мотнул головой в сторону сына Павел, – нужные галочки в нужных местах! Будто не экзамен сдает, а бестолковщиной занимается!
– Пап… Но я же говорю – старался…
– А что ты называешь старанием, интересно? За три дня перед экзаменом из дома смотаться, чтоб картинки на воле малевать?
– Ой, а давайте-ка мы лучше обедом займемся! – весело вступила она с предложением в этот опасный диалог. – Вы ж оба наверняка голодные! А для голодного желудка любые споры вредны, они гастрит вызывают! Моем руки, и за стол! Я сейчас быстренько все накрою…
– Почему – ты? – удивленно бросил в ее сторону Павел остаток сердитости. – А где у нас Анна Николаевна?
– Я ее домой отпустила, Паш… У нее сегодня дочь приезжает.
– Да? Ну что ж… Но мой тебе совет на будущее, Малина, – не давай себе на голову садиться!
– Хорошо. Не буду.
– А ты куда, Егор? – удивленно окликнул он поднимающегося наверх по ступенькам сына. – Ты что, не будешь с нами обедать?
– Нет… Я не хочу. Я потом…
– Егор! Что это значит – потом? Кто тебе накрывать будет – потом? Вернись немедленно!
– Ой, Паш, прошу тебя… – выстроилась она перед ним, слегка отставив руки в стороны, будто загораживая телом от Егора, – не трогай его, не надо… Пусть он идет. Проголодается – сам поест.
Мотнув головой, как усталый конь, Павел плюхнулся на диван, вздохнул, закинул ногу на ногу. Глянул на нее снизу вверх, улыбаясь:
– Ты мне так всех домашних сладкой добротой перепортишь, Малина… Ничего, скоро и твоим воспитанием займусь. И учти, мало тебе тех уроков не покажется! Ну, что стоишь, улыбаешься? Вроде как обед обещала…
Быстро разобравшись в кухонном посудном хозяйстве, она лихо накрыла на стол, водрузила в его центре давешнюю, так поразившую ее воображение супницу. Открыла крышку, вдохнула чесночный запах борща, глянула на Павла так гордо, будто сама этот борщ и варила все утро.
– Приятного аппетита! – поставила передним наполненную до краев тарелку.
Он молча принялся есть, покряхтывая едва слышно и чем-то до ужаса напомнив ей голодного слесаря Гошу из фильма "Москва слезам не верит". Утолив первый голод, глянул на нее немного удивленно:
– Чего ты так на меня смотришь?
Опа! А слесарь-то Гоша, похоже, именно этот вопрос героине в прекрасном финале фильма и задал… А она ему что ответила, дай бог памяти? Что-то такое ужасно трогательное, вроде того – "…как долго я тебя ждала…" Может, и ей сейчас, как той героине, с подобным ответом подсуетиться? Наверное, красиво будет…
Однако не вытекло ничего из благих намерений. Оттолкнув красоту киношную и удобную, вдруг выскочил сам по себе неудобный вопрос, будто давно готовился и никак не мог дождаться своего времени:
– Павел… Ты почему Егора в такой суровости держишь? Чего ты его все время окриком шпыняешь? Нельзя же с ним так – все время окриком…
– Да потому и шпыняю, что наивность из него выбить хочу! Наивность и расслабленность! Ну что это за мужик, который картинки рисует? Мне надо, чтобы он сильным был, чтобы удар умел держать! Сила, сила мне в нем нужна! Сила и характер. На силе нынче весь мир держится.
– А по-моему, он как раз на наивности держится… Однажды пришел такой наивный, и с Его Рождества люди начали другой отсчет времени. Правда, заблудились в нем по самое ничего, забрели сослепу не туда, приняли черное за белое, теперь и сами не знают, как из всего этого выбраться.
– Ого! Эка в дебри тебя понесло, милая! Ну что ж, это даже интересно… Люблю иногда за обедом пофилософствовать. Давай, давай поговорим о времени, если уж разговор такой начали. И какое сейчас время, по-твоему?
– Какое, какое… Нормальное, человеческое. Времена всегда одинаковые, Павел. Это люди в них получаются разные.
– То-то и оно, что разные… И именно получаются, это ты правильно подметила. Как родители постараются, такие и получаются. Одни получаются сильные, состоятельные и обеспеченные, а другие – так себе. Нет, я не сноб, конечно, но я все-таки предпочитаю, чтобы мой сын был из породы тех самых – сильных, состоятельных и обеспеченных. И это так и будет, уж поверь мне! Он будет заниматься тем делом, которое даст ему состоятельность и обеспеченность.
– Но… Он же по натуре другой, как ты не понимаешь? Ему твое дело не подходит, он прежде всего человек творческий, он художник…
– Кто? Художник? – насмешливо перебил он ее. – А кто это такой – художник? Уж не тот ли вечно голодный пьяненький мужичок, что на улице в дождь и в снег сидит, портреты прохожих рисует, сгорбившись на низкой скамеечке?
– Ну почему сразу – на скамеечке! Егор, между прочим, очень талантливый! И я уверена, что он обязательно состоится именно как художник!
– Да ладно… Ты хоть знаешь, сколько из этой братии вылупляется именно состоявшихся? А главное, состоятельных? Да единицы, Малина, единицы! Нет, это все не то, не то… Состояться и быть состоятельным – это разные вещи. И давай закроем вопрос, Малина! Я даже спорить с тобой на эту тему не хочу. Прости, но со своим сыном я как-нибудь сам разберусь!
Он так резко выскочил из-за стола, что стул с грохотом опрокинулся на пол. Казалось, этот грохот привел его в чувство – обернулся, долго смотрел на стул удивленно, потом хмыкнул, глянул на нее виновато:
– Прости… Сам не знаю, чего я так… занервничал. Но и ты тоже хороша, заладила свое – состоится, не состоится… Да ни фига он не состоится, время только потеряет. Это же ясно как божий день…
Наклонившись, он резким движением вернул стул на место, постоял около него задумчиво, потом сел, снова взялся за ложку. И тут же ее отшвырнул от себя. Сцепив пальцы в замок, долго смотрел на нее исподлобья, потом произнес тихо, вкрадчиво:
– Ну вот скажи мне… Ты никогда не задумывалась над тем, почему каждый человек так стремится быть состоятельным? Ты слышишь, с каким придыханием это всегда произносится – состоятельный человек, обеспеченный человек… Я бы даже сказал – с благоговением! Оно в человеческой природе уже подсознательно присутствует – благоговение перед чужим состоянием. И что бы это значило, как ты думаешь?
– И… что?
– А то, что состоятельный – он уже и есть состоявшийся во всех ипостасях. Энергия уважения к нему хошь не хошь, а присутствует уже автоматически. Именно поэтому я сделаю все, чтобы мой сын был именно состоятельным, понимаешь? В самом пресловутом материальном смысле этого слова! Не состоявшимся, а состоятельным. Я ж ему отец, а не ехидна. Что делать – без денег в нашей стране жить нельзя… Можно в щель забраться и сидеть там до поры до времени, а жить – нельзя. Состоятельность – основной атрибут нынешней жизни. И даже не атрибут, а объективная необходимость, если хочешь.
– Хм… По-твоему выходит, состоятельность главнее жизни как таковой? А что такое вообще жизнь, по-твоему?
Он глянул на нее слегка раздраженно, погулял желваками щек. Потом, будто сделав над собой усилие, переспросил вкрадчиво:
– А по-твоему, что это такое – жизнь, как ты говоришь, "вообще"?
– Ну хорошо, я тебе скажу… Скажу, как чувствую. По-моему, жизнь – это просто движение счастливой человеческой природы. То есть достойное ее в себе ощущение. И не важно, в бедности или в богатстве это движение происходит. Ты есть, ты живешь, и этого уже достаточно для счастливого мироощущения! Если человек в этом движении теряется, акцент неправильный делает, то есть позволяет загонять свою счастливую природу в маленькие удовольствия зрительно-бытового ряда, то она обижается, отворачивается от него безвозвратно. И что ему остается? Торговый центр с боулингом да выплата очередного кредита для очередного бытоустройства?
– Ну и что плохого ты находишь в боулинге и бытоустройстве?
– Да ничего плохого, по сути, там нет, конечно… А только, знаешь… Я вот помню, как в детстве мы с бабушкой на годовую подписку журнала "Юность" отмечаться ходили. В шесть утра вставали и шли. Вроде чего особенного? Ну, стоят страждущие, номера на ладонях пишут, общаются, кофеек из термосов пьют. Обычное дело. Но вот честное слово, Павел! Там такие человеческие лица были… Настоящие! У них в глазах живой дух светился! Да разве в боулинге найдешь сейчас хоть одно такое лицо? А еще я помню, как бабушка над повестью Распутина "Живи и помни" всю ночь проплакала… Ты знаешь, она совсем обычная была женщина, как, впрочем, все те, которые в той очереди за подпиской стояли. Она и за холодильником так же стояла, и за "стенкой", и за сервизом… Но ей это не мешало плакать над книгой, вот что главное! Не должен человек терять свою самость, свою внутреннюю божественную состоятельность в любых испытаниях, понимаешь?
– То есть… Ты хочешь сказать, пусть в гладе и в хладе, но каждый обязан жить в обнимку со своей внутренней божественной природой? И только этим обстоятельством довольствоваться?
– Ну да… Понимаешь, в разумной аскезе душа человеческая сохраняется. И не я это придумала, так испокон веков считалось.
– Хм… А в сытости и тепле она что, не сохраняется, по-твоему?
– В чрезмерной сытости – нет. Сытость требует еще большей сытости, потом громадной сытости, потом самой что ни на есть сытости, и душа в конце концов растворяется в этой кислоте вожделения. Подхватывает заразу, принимая ее за нектар.
– Ну, в таком случае я должен тебя огорчить… За этой заразой выстроилась огромная очередь страждущих, и несть им числа. Но… дело даже не в этом! Ты, ты меня сейчас удивила, Малина! Неужель ты и впрямь такая наивная – по самое ничего? Да ты выйди сейчас на улицу, спроси у любого, что бы он выбрал при наличии возможности – мою состоятельность или твою божественную природу? Да тебя же обсмеют, поколотят на первом же перекрестке! Те самые простодушные, которые над Распутиным слезы проливали, и поколотят! А что делать? Сначала верили в аскезу и коммунистическую партию, потом с такой же яростью поверили в богатство и капитализм… За новую веру и поколотят!
– Да, наверняка поколотят. И наверняка – от души. От простой души, ты это правильно подметил. Как сказал один мой знакомый – такая уж сложилась парадигма человеческого мышления, и ничего с этим не сделаешь. Ее бы начать менять изнутри потихоньку, да уже некому. Разве что второго пришествия ждать…
– А вот тут ты права – действительно некому. И поэтому надо кушать то, что дают. Время сейчас такое. Никто сейчас не хочет быть бедным и обиженным, никто. Или ты обиженный, или сам обижающий. Другого варианта нет. А сама, сама-то ты неужель никогда не жила с ощущением обиженности по поводу материальной несостоятельности?
– А ты знаешь, нет! Не я с обиженностью жила, это она рядом со мной существовала. Параллельно. Я сама по себе, она – сама по себе. Я раньше думала, это у меня чистоплюйство такое, а теперь понимаю, что нет… Это другое что-то…
– Что? Внутренняя божественная природа? – спросил он с легким сарказмом в голосе.
– Да! Именно так! И еще… Еще это протест, если хочешь!
– Протест?
– Ну да, протест! И не спрашивай меня, ради бога, в чем он состоит… Я и сама толком не знаю! Если честно, я раньше никогда и не думала, что могу вообще так… мыслить. И уж тем более протестовать. Не было у меня раньше в голове ничего подобного! Жила и жила себе, всем довольна была. А сейчас… А что сейчас – не знаю! Вроде и счастье безумное привалило, и на седьмом небе от него должна быть, но… будто ворошится во мне что-то, радоваться мешает. Вот мы сидим с тобой сейчас, говорим об этом, а между нами словно пустота висит… Почему, Павел? Мы же с тобой из одного практически поколения, в одном и том же социуме варились! Ну, вспомни, как это было… Какие мы были живые, все кругом спорщики веселые! Потом чуть обалдели, конечно, засомневались, приутихли в спорах… Но все равно жить хотелось, выражать свою точку зрения, исходить веселой доказательной яростью! По-живому спорить, понимаешь? И точка зрения была у каждого – своя! А теперь – что? Теперь, когда заботы о материальном возведены в эталон правильного нерушимого миропонимания, спорить уже практически не с кем. И не о чем. Как можно спорить с эталоном? Никак нельзя… Наверное, мой протест в этом и есть. Смешной, как капля пресной воды в соленом море. Но он есть, и я ничего, ничего не могу с этим поделать, Павел! Еще и разговор этот наш дурацкий… Как в пустоту. Зачем я его только затеяла?
– Да. И впрямь не надо было.
– Ну, если уж затеяла, то и до конца доведу… Я что, собственно, хотела сказать… Отпусти сына, Павел. Не ломай его, не бери грех на душу. Слишком уж он не вписывается в эталон правильного миропонимания, в придуманный тобою образ состоятельного, обеспеченного и… Как там еще? Всех обижающего и право имеющего?
– А в образ внутренней божественной состоятельности, значит, вписывается?
– Да. Именно так. Именно в этот образ он и вписывается.
– Ох, Малина ты моя, Малина… Если б ты понимала, какие сейчас глупости городишь! Милые наивные глупости! И вообще, я еще раз тебе повторяю – со своим сыном я сам как-нибудь разберусь. На днях получит аттестат и потопает в строительный как миленький. Там уже все оговорено, его с распростертыми объятиями примут. Я своих решений не меняю, ты уже знаешь об этом.
– Павел! Я прошу тебя, не надо так с ним!
– Все, Малина. Этот вопрос уже решен, не о чем говорить.
– Но… Ты хоть понимаешь, на какой поступок его толкаешь? Он же сбежит от тебя! Сбежит и потом будет своим же поступком мучиться! Он же любит тебя, Павел!
– Не понял… Куда это он сбежит?
– Да в Питер, в Муху свою!
– Это… он сам тебе сказал?
– Да какая разница, сам или не сам?
– Нет… Это большая… Это большая разница…
Она и не поняла сначала, что произошло в следующую секунду. Снова грохнулся на пол стул, и Павел промчался мимо нее разъяренным демоном. Туда, вверх по лестнице, прямиком в комнату Егора… Охнув, она тоже подскочила с места, понеслась вслед за ним.
Картина, которую она застала, повергла ее в шок. Совсем уж безобразная была картина, похожая скорее на дурной сон. Крутилась кинопленкой, выхватывая крупными планами самые жуткие кадры. Вот Павел, стоя у стены, срывает Егоровы нежные рисунки, рвет их истово, яростно, и они летят жалкими клочками ему под ноги. А вот еще один крупный план – лицо Егора. Бледное, серое, будто из картона слепленное. И удивление в глазах сменяется страхом тупой безнадеги, и голова – в плечи, и тонкие кисти рук сжаты на груди по-девичьи, в немой мольбе. Застыл, смотрит, не мигая. Потом опустил глаза вниз, на разбросанные по полу клочки, потом поднял взгляд на нее, застывшую в дверях… Будто в грудь толкнул.
– Что ты делаешь, Павел? Прекрати, прекрати немедленно! Одумайся, Павел, что ты творишь?!
Надо же, какой странный, отвратительный вышел из груди крик. Высокий, визгливый, как у базарной торговки, аж горло горячим спазмом зашлось. Наверное, никогда этот дом не слышал подобного визга-крика. Но видать, действие он свое возымел. Вздрогнув спиной, Павел обернулся, встретился с ней глазами, застыл на секунду, мотнул головой, будто стряхивая с себя наваждение.
– Чего ж ты кричишь, Малина… – проговорил хрипло, с удивлением разглядывая комок бумаги в руке. – Чего ж ты голосишь-то так…
Попятившись, она ступила за порог, метнулась по широкому холлу сначала вправо, потом влево. Остановилась, соображая – куда бежать-то? Да не все ли равно куда… Вот на террасу хотя бы, плюхнуться без сил в кресло, воздуху глотнуть…
Горло, казалось, все еще сжимало болезненным спазмом. И лицо горело, и руки тряслись в мелкой лихорадке. Что это с ней было сейчас? Надо же, сроду не знала, что способна выдать голосом такую истерику… И ладно бы голосом, это еще полбеды! С образовавшимся внутри переполохом что делать? Бьется что-то внутри напряжением, решения требует. Немедленного, срочного какого-то решения, иначе… А бог его знает, что иначе. Сейчас, сейчас она посидит еще одну минуту, и ясно будет, что же – иначе…
– Успокойся, пожалуйста, ты дрожишь вся…
Вздрогнула, обернулась лихорадочно – Павел за спиной стоит. Взгляд виноватый, озабоченный.
– Ну, ты чего, Малина… Я напугал тебя, да?
Присел перед ней на корточки, за руки взял.
Надо бы сказать ему что-то, да горло вновь перехватило, будто кто наждаком по нему провел.
– Ну, погорячился, с кем не бывает? Да мы помирились уже, успокойся! Он же мой сын, он меня всегда поймет и простит! Ну все, все, давай забудем…
Он потянул ее за ладони, прижал их к щекам, глянул в глаза с тревогою. Какие у него… щеки горячие. А может, и не горячие, может, это у нее руки так заледенели? И напряжение внутри по-прежнему бьется, дышать не дает, выхода требует. Какого, какого выхода? Что ж это с ней происходит, Господи Ты Боже мой, вразуми?
– Зачем ты… Зачем… порвал… – с трудом удалось вытолкнуть из груди хриплое, перемежаемое короткими вздохами-всхлипами. – Он же… Нельзя было… А ты… Зачем?!
– Ну, порвал, и подумаешь! Да он еще сколько хочешь тебе намалюет! Чего ты так пере полошилась-то?
– Пере… полошилась?! – с ужасом глянула она на него. – Ты считаешь, по этому поводу можно всего лишь… переполошиться?
Собственное удивление, казалось, было осязаемым и очень горьким на вкус. С трудом сглотнув в себя эту горечь, она помотала головой, передернулась в короткой лихорадке. И вдруг… Будто лопнуло что-то внутри, исходя паром давешнего тяжкого напряжения. И дрожь из тела ушла, и в голове образовалась такая звонкая ясность, что даже дыхание перехватило. И решение пришло – мгновенное. Да, другого решения и быть не может…
Подскочив из кресла, она сосредоточенно огляделась вокруг, будто искала чего. Павел тоже поднялся с корточек, смотрел на нее испуганно и удивленно. Потом, спохватившись, властно усадил обратно, пробурчав сердито:
– Да успокойся же ты, ну… Ничего особенного не случилось, жизнь продолжается. Хочешь, валерьянки принесу? Хотя черт его знает, есть ли она в доме, валерьянка эта…
– Нет… Нет, Павел. Не надо никакой валерьянки. Просто… Я не буду здесь жить. Я не буду здесь жить – с тобой. Я не смогу жить – во всем этом! Я уйду прямо сейчас, ладно?
– Не понял… Как это – уйдешь? Куда – уйдешь? Ты что говоришь, Малина?
– Я не смогу больше здесь оставаться, прости.
– Но почему?!
Она неловко пожала плечами, отвернув лицо в сторону. Напряглась, собираясь с силами, чтобы, не дай бог, не расплакаться. Какие уж тут могут быть слезы, когда принято решение, окончательное и бесповоротное? При чем тут слезы?
– Погоди… Погоди, Малина…
Он снова присел перед ней на корточки, неловко вытянул шею, пытаясь поймать ее взгляд. Заговорил тихо, ласково, но в то же время довольно жестко: