Три девочки с глазами древних старух, у которых наверняка были разорваны гениталии, наклонились к нашему автомобилю, когда мы затормозили, пропуская любителя шлюх на парковку. Одна из них положила руку на стекло и ойкнула, обнаружив, что мы женщины. По лицу у нее был размазан грим. Или грязь? А может, и то и другое? Глаза у нее были, как у наркоманки. Или то была просто апатия? Они походили на кончики погасшей сигары и словно принадлежали мертвецу или роботу. Кукла Барби, которую хозяйка швырнула в канаву, даже не потрудившись одеть. Но волосы этой Барби были безупречно уложены, как у американской блондинки 80-х годов.
Вместо того, чтобы бросить им имевшиеся у меня немецкие деньги, я, как идиотка, начала реветь. Два трейлера и две легковые машины с немецкими номерами были припаркованы у одного из киосков, который показывал почти голых девочек, сидящих на стульях. Пока дорога не освободилась, я успела увидеть, как одна из них встала, чтобы идти на работу. Та, что заглядывала к нам, влезла в ближайший трейлер. Поднимаясь по ступенькам в кабину, она, экономя время, расстегнула блузку и обнажила грудь.
Фрида ледяным голосом благословила шофера, впустившего девочку в кабинку за водительским местом. Не знаю почему, но я вдруг вспомнила аквариум, который видела в одном кафе в Кройцберге. Золотые рыбки с белесыми губами и пятнистыми, как у цесарок, телами. Глаза по обе стороны рта и что-то серое, висящее под брюхом, нитеобразное, как фаллос, вытащенный за крайнюю плоть и похожий на деформированную воронку. Плоскоголовые, слабо шевеля плавниками, они кружили по аквариуму, замирали на несколько секунд, что-то глотали и плыли дальше. Их половые органы изогнулись вроде серпа или сабли. Были там и какие-то неоновые рыбки со светящимися спинками - они кружили, быстро дергая нижней частью туловища, словно репетировали соитие. Теперь они плавали в моей голове вместе с образом девочки, поднимающейся по ступенькам в кабину, и одутловатым лицом водителя трейлера в открытых дверях. Эти рыбки с выпяченными губами приклеивались к стеклянной стенке аквариума и обнажали половые органы. Над камнями, полумертвыми растениями и грязной пузырящейся текущей водой. Над известняком с серыми пещерами и гротами.
Венчал эту картину, совершенно некстати, портрет Вацлава Гавела. Президент выглядел усталым и не особенно веселым. Здесь это было очевиднее, чем раньше. Как же он, должно быть, устал в своем дворце за большим домом привратника, который я видела на фотографиях! Его охрана сидела словно на показ, как и мертвые чешские куклы на границе. Но эти мужчины в военной форме сохраняли величие и сидели за пуленепробиваемым стеклом. А президент Вацлав? Знал ли он об этих девочках, которые только ради того, чтобы выжить, прижимаются своими детскими телами к капотам машин и ожиревшим отцам семейств? Или он слишком устал и уже не состоянии это понять?
Директриса приюта стоит у своей конторки и смотрит на девочку в серой вязанной кофте с дыркой на правом рукаве. Девочке предстоит конфирмация и потому ее следует проэкзаменовать и подготовить к тому, чтобы она тут же покинула приют. Директриса сама послала за нею. На столе лежит пакет в серой бумаге. Бечевка уже развязана, словно тюремщик проверил содержимое прежде, чем передать пакет заключенному.
- Раскрой пакет, - говорит директриса не враждебно, но как всегда твердо.
Девочка делает два шага к столу и начинает разворачивать пакет. Скорее всего, стоит ранняя весна, потому что дерево за окном еще голое. В пакете лежит кусок шерстяного одеяла. Потертого, но явно серого. Одна его сторона подрублена грубыми стежками, это типично для таких одеял. Кусок серой шерсти с орнаментом в виде буквы "п". Края у других трех сторон обтрепаны и свидетельствуют о том, что этот кусок отрезан от единого целого. В старинном конверте с фиолетовой изнанкой лежит листок бумаги, исписанный неразборчивым почерком.
- Когда тебя нашли, письмо было без конверта. Оно так намокло, что никто не смог его прочитать. Но мы хотели сохранить все, как есть вот, возьми, - говорит директриса и незаметно кашляет. В ее глазах нет нетерпения, но они бегают по сторонам, словно ей хочется, чтобы жизнь уже миновала эту остановку.
- Здесь твое имя, разобрать его в письме было почти невозможно, - говорит директриса и достает письмо из конверта, не глядя на девочку.
Шуршит бумага. Четырнадцать лет ее шуршание было заперто в конверте.
- Никто не понял, что там написано. Ни в департаменте. Ни в Армии Спасения. Мы даже точно не знаем, написано ли там Сусанне или Санне… Но теперь, когда тебе предстоит конфирмация, ты можешь взять себе то имя, какое захочешь. Хотя ты, наверное, привыкла, что тебя зовут Санне?
Что-то подсказывает девочке, что директрисе тоже трудно. Что нужно облегчить ей жизнь и оставить все как, есть. У директрисы и так хватает забот. Счета, помощница поварихи, которая исчезла, никого не предупредив о своем уходе. Протухшая солонина, бочки с которой стояли в подполе. Бесконечные повседневные заботы. Это письмо было написано давным-давно. Четырнадцать лет, словно коромысло, лежат на плечах девочки. На коромысле висят ведра. Теперь она покидает приют и отныне будет сама нести свой груз. Какое значение имеет старое письмо, которое невозможно прочесть?
- Вы думаете, из письма можно что-нибудь узнать? - все-таки спрашивает девочка. - Кто, например, оставил меня на крыльце?
- Все твои документы хранятся в муниципалитете. Они все время там лежали. Там считают, что оставившие тебя люди были тут проездом. Ты не местная, это точно. Если бы твоя мать жила здесь, она бы уже обнаружила себя каким-нибудь образом. Их искали… Мы сделали, что могли, в этом можешь не сомневаться, - с тяжелым вздохом говорит директриса.
Девочке хочется сесть на стул, у нее странно кружится голова. Но она не смеет попросить разрешения сесть. Директриса говорит правду, они ухватились бы за любую возможность передать девочку кому угодно. Но все эти годы ею никто не интересовался, и она стоила приюту массу денег.
Между складками одеяла лежит покрывало с тонкими кружевами и бахромой. Девочка осторожно прикасается к нему кончиками пальцев. Очевидно, что его не стирали с тех пор, как она в нем лежала. Она расстилает его перед собой, хотя знает что времени у директрисы в обрез. Кое-где кружево порвалось. Но его можно починить. Коричневые пятна от сырости, давным-давно высохшей, похожи на карту, на которой ничего нельзя разобрать. Словно карта хотела рассказать девочке ее историю, но не смогла. Небольшой кусок ткани, а ведь в тот раз он был даже велик для нее.
Обычный коричневый конверт лежит на испещренном царапинами столе. Директриса, не прикасаясь, показывает на него.
- Ну что ж, как бы там ни было, а все это принадлежит тебе. Аттестат. Документы. Свидетельство о прививках, все в порядке.
Замерзшая Прага
Стол портье был обит красной кожей. Коричневые колонны с бра, похожими на подсвеченные гербы рыцарских времен. Далеко не новая мебель, обитая некогда зеленым и красным плюшем, стояла впритык друг к другу, словно забытый театральный реквизит на брошенной сцене.
На каждом этаже на лестнице были большие площадки, как в фильмах ужасов. С потолков свисали люстры с угрожающе острыми наконечниками копий, нацеленными в того, кто решится пройти под ними. Пол и лестницы были устланы потертыми коврами времен былого величия.
На первый взгляд номер 202 выглядел даже романтично, хотя все в нем было изрядно потертым. Две старых грязно-желтых деревянных кровати с резными изголовьями и такими же тумбочками. Платяной шкаф с трухлявой кружевной занавеской на внутренней стороне стеклянной дверцы был не лишен некой сентиментальной прелести. Обои, пережившие свою молодость, были теперь похожи на бумагу, какой накрывают полки в старом чулане. Безусловно отвечала своему назначению только ванна. Она все время булькала, хотя мы и не открывали кран.
- Унитаз похож на вход в шахту, - заметила я, утратив всякое мужество и вздрогнув при виде отвратительной дыры цвета испражнений, которую никто не чистил уже много лет. Это можно было понять.
- Успокойся! Ты помешана на антисептических уборных, - надменно сказала Фрида.
В целом комната напоминала лабиринт из углов, трещин, труб, разбитых керамических плиток, оставшихся от веселых 20-х годов. Штукатурка, окаменевшая паутина и жизнь, приходившая в движение, стоило закрыть глаза. Я опустилась на крышку унитаза, и передо мной возникло tableau:
Девочка сидит на унитазе в уборной в холодном и коротком коридоре, из бачка течет. У нее слишком короткие руки, чтобы удержать дверь, если кто-то захочет войти. Запираться на крючок нельзя, таков порядок. Она только-только успевает покончить со своими делами, как в уборную врывается большой мальчик. Она выбегает оттуда и бежит вниз по лестнице к треснувшему умывальнику. Помешкав, хватает большой кусок мыла. Этим мылом пользовались уже много людей. На нем засохли полоски грязи. В углу стоит ванна с желтой потрескавшейся эмалью и ржавыми трубами. Каждую субботу в ней моются дети, малышей сажают в ванну по трое. Старшим не всегда набирают чистую воду. Все зависит от того, насколько грязны были малыши. Стены хранят звуки дрожащих протестующих голосов. Девочка слышит их, хотя сейчас здесь никого нет. В банный день им выдают чистую одежду, это на всю неделю. Она боится, что в следующую субботу ее станут бранить за то, что она испачкала кровью штаны. Это так стыдно.
- Мы должны сменить номер! - решительно говорю я, беру ключ и спускаюсь вниз.
Группа киношников в холле не удостаивает меня даже взглядом. Актеры в странных костюмах небрежно развалились в креслах и на диване. Они как будто кого-то ждут. Их мало беспокоит, что я могу попасть в кадр в качестве неожиданного статиста. Выходит, здесь следует придерживаться только своего сценария.
Дама у стойки портье сказала, что получить другой номер нельзя. Брови и губы у нее были аккуратно подкрашены, и она объяснила мне по-английски, что все номера заняты.
- Таких ванн не бывает даже в трущобах, - невежливо заметила я.
Она стала уверять меня, что я преувеличиваю и что ее уведомили бы, если что-то было бы в неисправности. К тому же она ничего не может поделать: "Гранд Отель Европа" необыкновенно повезло, они заполучили на постой большую группу киношников. Я пыталась проявить настойчивость, но она только развела руками и пожала плечами. В конце концов она перестала обращать на меня внимание и заговорила со стоявшим у меня за спиной мужчиной. Судя по костюму, это был один из актеров, ожидающий своей сцены.
Фрида старалась отвлечь меня от этих неприятностей. Она показала мне вид из окна и заявила, что все так интересно. В ответ я молча вытерла пыль с тумбочки и распаковала вещи. Признаюсь, я даже вошла в пещеру, именуемую ванной и привела себя в порядок перед обедом.
Раздевшись, я обнаружила под грудью несколько красных пятнышек и решила, что перед сном приму душ и помажу пятна мазью. Я и в самом деле смазала мазью все выступившие пятна, дабы изничтожить всю заразу. Несколько раз - как и теперь - я успевала намазаться мазью до того, как начинался зуд. За одеждой я следила с маниакальной тщательностью. Это привело к значительному расходу пластиковых пакетов и напряженной умственной работе.
К веселью мое состояние не располагало. Я осознавала, что постоянно пребываю в унынии, причину которого не всегда могу вспомнить, потому что оно длилось уже очень долго. Множество крупных и мелких событий постоянно угнетали меня и создавали пустоту, которую я ничем не могла заполнить.
Было чистым безумием в такой холод идти гулять в юбке. Да и под тонкое пальто я тоже не надела ничего теплого. Наш отель находился рядом с Вацлавской площадью, на которой высилась громада Национального музея. Мы шли по направлению к Старомястской площади. Церковь Святого Николая не произвела на меня никакого впечатления. Церковь Богородицы Тынской и образ Марии с младенцем меня тоже не тронули. Когда мы проходили мимо астрономических часов, на которых каждый час появляются фигуры апостолов, у меня уже онемели от холода пальцы ног и драло горло. Я начала кашлять. Луна, звезды и разноцветье церковных окон заставили меня понять, что все это не для таких, как я.
- Мне холодно, я хочу вернуться в отель, - жалобно сказала я.
- Но ведь мы в Праге! - воскликнула Фрида.
- Человек, которому холодно, плохо воспринимает то, что видит.
- Не в этом дело. От тебя все заслоняют твои вечные мысли. Тебе сейчас все равно, где находиться. Ты не способна ничем увлечься, потому что позволяешь прошлому мешать себе. Детству, Франку. И рукописи. Или я не права?
- Ты не понимаешь. Моя роковая ошибка именно в том, что я не могу никого заставить понять… - сказала я.
Кончилось тем, что мы кружили по центру, разглядывали готические дома и фасады церквей, восхищались ларьками, поставленными для рождественской торговли, смотрели на рождественские ясли, на елки, фонари и на дрожащих от холода людей, кутающихся в шарфы и шали. Меня поразило, что почти на все, как и я сама были в слишком легкой обуви, подошвы гулко стучали и шаркали по скользкой брусчатке.
Продавцы жарили каштаны на обрезанных бензиновых бочках, наполненных горящим углем. Обнявшиеся влюбленные парочки разбрасывали вокруг себя скорлупу. Воздух гудел от голосов и уличного шума. Какой-то музыкант, наряженный шутом, бегал по кругу. На голове у него была шапка, похожая на спрута, на щупальцах которого висели бубенчики. Музыкант попросил у нас денег. Мы дали. Под холодным небом среди архитектурных подвигов прошлого этот человек в напульсниках и с усталыми глазами был представителем замерзшего человечества.
Не уверена, что именно шапка этого музыканта заставила меня вспомнить Франка, сидевшего в кафе "Арлекин" на Хегдехаугсвейен вместе со своей красивой женой. Я просто узнала чувство, которое испытала в тот раз, когда стояла на улице, уставившись в окно кафе, словно отвергнутая лягушка. Мне хотелось, чтобы они были несчастны, чтобы они поссорились, подрались, вцепились бы друг другу в волосы. Я хотела, чтобы их дети попали в приют. Но осознав это свое желание, я сразу опомнилась и схватилась за виски. Зачем показывать Фриде, что мне жаль себя, потому что я такая злая.
- Как всегда думаешь о Франке, - сказала она.
- А ты никогда о нем не думаешь?
- Я рада, что благодаря ему мы отхватили такой куш и что он не знает, где мы.
- Ты никогда не раскаиваешься?
- Нет. Разве у нас был выбор? Сидеть в Осло и чахнуть без денег, без друзей и без Франка?
- Ты цинична и бесчувственна.
- У нас с тобой разные роли, милая Санне.
На другой день, переступив через реквизит и барахло киношников, мы расположились завтракать на своеобразной балюстраде, или галерее, заставленной старой мебелью неизвестного происхождения. Следы былого величия были видны повсюду. На стенах, карнизах, люстрах. Покрывала и гардины выглядели так, словно их приобрели на блошином рынке, выручка от которого пошла какому-нибудь школьному оркестру; скатерти и салфетки были блеклого розового цвета, как будто несколько лет пролежали в витрине, обращенной на юг. Официантка напомнила мне тюремщицу, хотя я никогда в жизни не была в тюрьме, пока что не была.
Завтрак состоял из черствого хлеба, маргарина в каких-то пластмассовых коробочках, большой сардельки и мармелада из неизвестных фруктов. Пока я медленно все это жевала, передо мной возникло tableau:
Стены в комнате, где ели дети, когда-то были светло-зеленые. Но краска давно пожухла. Особенно там, где по обе стороны стола стояли стулья. На высоте стальных трубок, венчавших спинки стульев, образовалась четкая полоска, делившая стену на две части. Никто не знает, каким образом это произошло, потому что прислонять стулья к стене было запрещено. В простенке между окнами висела картина в позолоченной раме. На ней был изображен Иисус Христос, возложивший руки на девочку и мальчика. Как и подобает такому случаю, дети были нарядно одеты. Юбка у девочки была снизу оторочена оборкой, талию стягивал матерчатый пояс, завязанный сзади большим бантом. Может быть, их одежда была сшита из бархата, как воротничок на парадном платье директрисы. Стол в столовой был покрыт цветастой клеенкой. Многие цветы стерлись до самой основы. Кое-где на клеенке были порезы и царапины от ножей и прочих острых предметов. Поверхность стола была тусклая, словно стол переболел длительной лихорадкой. В торцовой стене было проделано окно в кухню. Когда детям полагалось есть, там уже стояли полные миски. Каждый должен был взять себе миску и сесть на место. Таков был порядок. На завтрак давали овсяную кашу, сваренную накануне. Вечером ломтик хлеба, разрезанный пополам. Кусочек копченой колбасы выглядел таким маленьким и одиноким на этом сухом полумесяце! Таким же одиноким выглядел и сыр на своей половинке. Девочка обычно сдвигала сыр подальше, чтобы оставить его на закуску. Однажды утром повариха закатила оплеуху своей помощнице за то, что та намазала слишком много маргарина на хлеб двум старшим мальчикам. Когда оплеухи доставались не детям, это выглядело почти торжественной церемонией. Но после этого помощница поварихи соскребала маргарин с хлеба так тщательно, что кусочки становились плоскими, а их поверхность рыхлой. Стаканы, с тем что в них было налито, детям не разрешали носить самим, их разносила либо помощница поварихи, либо старшие мальчики. Нельзя было пролить ни капли. Молоко стоит дорого, даже если оно синего цвета. Сок по торжественным дням был чуть розоватый, иногда в нем вообще трудно было угадать красный оттенок, тем не менее, он тоже был дорогой.
Когда мы перешли через Влтаву по Карлову Мосту, или Charles Bridge, как было написано в английском путеводителе, я поняла, что нахожусь в одном из красивейших городов мира. Мы перешли мост между двумя башнями, и теперь видны были и Старе Място и Мала Страна. Под нами и мимо нас текла река, сверкающая, как серебряная бумажка в детстве, разглаженная ложкой. То в одном, то в другом месте по поверхности воды пробегали волны, мимо дамбы, лодок, уток и чаек, которые, плывя против течения, оставляли за собой на поверхности треугольные шлейфы. Я почувствовала себя в родстве с этой рекой. О нашем с ней происхождении никто ничего не знал.
- В следующий раз я хочу приехать сюда весной! - воскликнула Фрида.
Мы поднялись по ступеням, прошли мимо кукольных мастерских с их лавками, мимо сувенирных ларьков и нескольких антикварных магазинов. Нашей целью был старый замок и за ним улочка, идущая от стены замка - Злата уличка или Golden Lane с ее "bizarre small cottages from the end of the 16-th century", как было написано в путеводителе. Мы стояли в очереди, чтобы войти в маленький синий домик, над дверью которого было написано "№ 22", с маленьким чердачным окошком и двумя окнами в мелких переплетах на фасаде. Здесь с 1917 года жил и писал Франц Кафка. На портрете, как обычно, был изображен грустный молодой человек с большими темными глазами и слегка оттопыренными ушами. В безупречном белом галстуке, завязанном широким узлом.