- Мне нечего надеть, - сказала я, понимая, что это реплика из старого ролика, рекламирующего фирму женской одежды.
- Ты что, не можешь ничего себе купить? - спросила Фрида.
- Об этом не может быть и речи! На это нужно время и деньги.
- У Франка на это есть и то и другое, - усмехнулась она.
Надо было приготовить купленные деликатесы, и Фрида уже возилась на кухне. У меня вошло в привычку держать свое белье в морозилке холодильника.
Фрида, наконец, обнаружила мое безумное пристрастие к чистоте.
- Подозрительно, что ты начинаешь чесаться всякий раз, когда боишься, что у тебя что-то не получится. Ты просто сумасшедшая! - заявила она, словно это уже само по себе было преступлением.
- Я не хочу заразить кого-нибудь чесоткой.
Последний раз мазь для меня покупала Фрида. В какой-то аптеке в Митте, далеко от того места, где мы жили. Первый раз она принесла мне средство против вшей. Медицинские названия - это джунгли, вздохнула она, но храбро вернулась в аптеку и получила средство против этих паразитов. Antiscabiosom 25 %. Большой пузырек зеленой жидкости, производства Стартманн АГ. Гамбург. Совсем не то, что маленький тюбик, который мне продали в Осло. Немецкая основательность обязательно должна была подействовать. Так мне казалось. Это было несколько недель назад. Но все-таки у меня до сих пор случались рецидивы.
Я таскалась за ней по кухне. Хотя она и считала, что никакой чесотки у меня нет, мне требовался кто-то, кто принял бы участие в том духовном процессе, который происходит в человеке, когда он в чем-то сомневается.
- О’кей, сдаюсь. У тебя чесотка. Ты провела курс лечения, чтобы избавиться от этой гадости, значит, теперь ты никого не заразишь. Довольна? - сказала Фрида.
Но я не была довольна. Она говорила со мной, как с дурочкой или с ребенком. Поэтому я ей не ответила. И начала готовить наш любимый салат, а она жарила филе цыпленка. Но прежде я тщательно вымыла руки. Осмотрела их, вытерла бумажным полотенцем и бросила его в мусорное ведро.
Кроме салата-руккола, в нем был зеленый лук, томаты и мелко нарубленный имбирь. Заправлен он был белым перцем, винным уксусом и оливковым маслом. Я немного успокоилась, вспоминая необходимые ингредиенты и смешивая все вместе так, как я привыкла.
- Я понимаю, что тебе неприятно чувствовать себя прокаженной. Давай заключим мир? - предложила она через некоторое время.
- Давай, - согласилась я.
- В Осло ты мечтала о постоянном абонементе на концерты, но у тебя не было возможности купить его. А в Берлине ты будешь слушать Венский филармонический оркестр. Дирижер обаятелен до умопомрачения!
- Я видела его по телевизору, истинное дворянское благородство.
- В Англии дают дворянство всем подряд, там вовсе не обязательно быть связанным пуповиной с высшим классом. Но этот дирижер, безусловно, сэр, и способен держать в узде парней из Вены, - без всякого уважения заметила Фрида.
- Сколько банкоматов мы использовали в Берлине? - спросила я, когда мы купили билеты по кредитной карте.
- Опять начинаешь? Одним больше, одним меньше, какая разница.
- Не знаю, разумно ли оставаться здесь так долго?
- Если ты намерена продолжать в этом духе, так уж лучше самой явиться в полицию с повинной. Советую тебе сосредоточиться на концерте. Музыка! Можешь напевать про себя, можешь - вслух. Что угодно, - сказала Фрида.
Я не стала петь, приводя себя в порядок. На пятьдесят первом Берлинском фестивале мне предстояла встреча с Венским филармоническим оркестром и дирижером, которого я видела только по телевизору. В первом отделении программы стояла Вторая симфония Бетховена, во втором - Пятая.
Мы сидели в третьем ряду. Я - на двенадцатом месте.
Дирижер оказался ниже ростом, чем я его себе представляла после концерта по телевизору. В жизни люди всегда выглядят иначе. Они как будто сбрасывают с себя наши представления о них. Реальные люди в определенном смысле разрушают наши мечты о них. Волосы у него были не такие золотистые, как в телевизоре. Со стальной сединой. При этом освещении все казалось серым или черным. Он стоял спиной к залу, не считая тех мгновений, когда приходил и уходил. Дирижеры по нескольку раз выходят и уходят. Но этот вышел на сцену самоуверенно, с небрежной элегантностью. Эта рутина стала для него естественной. Все равно что много лет разгадывать кроссворд в одной и той же газете. Надо только привыкнуть, а там справишься с этим даже с похмелья.
Я думала о том, что происходит с нашими представлениями об известных людях. Мы ловим их в сети своего воображения и придаем им новую форму. У них нет возможности избежать этой трансформации. Чем больше они показывают нам себя, тем крепче мы их держим в руках. Можно подумать, что в конце концов они перестают быть самостоятельными существами и живут только той жизнью, какой им позволяет жить наше воображение.
После антракта дирижер начал с легкого движения - ласковое прикосновение к левой щеке. Словно он что-то держал в кончиках пальцев. Потом, приоткрыв рот, повернулся вбок к определенным музыкантам. Настоящий обольститель. Возможно ли, чтобы человек так верил в силу собственного обаяния? Неужели этого достаточно, чтобы оправдать свою жизнь?
Или сей благородный дирижер совсем иначе, не так, как Франк, был жертвой чего-то большего, чем само обольщение? Может быть, музыка требовала этого от него в такой степени, что он уже сам не знал, обольщает ли он ради искусства или ради своих эгоистических интересов. Даже в тех случаях, когда не стоит с палочкой в руке и не дает интервью по телевидению. Некоторые из легендарных личностей мира сего остаются жить в памяти людей и в записях о них. Таким образом они живут, если и не лучше, то, во всяком, случае более на виду, чем в действительности.
Теперь он подошел к самому краю подиума. Еще шаг и загородка уже не удержит его. Но он не упал. Нет. Он двигался семенящим шагом с какой-то игривостью, словно все на свете подчинялось кончикам пальцев его рук и ног. Весь оркестр, исполняющий трепетную третью часть.
В последней части, Allegro Presto, я заплакала, вероятно, не в том месте, где нужно. Оказалось, у меня были струны, о которых я не подозревала. В тот вечер они мне не подчинялись.
На другую ночь после концерта мне приснилось, будто я пишу о женщине, которая преследует дирижера - от концерта к концерту, из города в город, по всему миру. Несмотря на то, что эти лица казались вполне реальными, они, тем не менее, были персонажами романа. Может, даже персонажами трилогии.
Я понимала эту женщину, хотя ее действия были прямо противоположны моим. Благодаря им она имела возможность не только слушать музыку, но и получала радость, находясь целых два часа там же, где находился он. В моем сне она попыталась даже проникнуть в его гостиничный номер. Улучив момент, она схватила с доски портье ключ от его номера. В каком это было городе и в какой гостинице, я не знаю. Мне, вообще, хотелось бы лучше запомнить этот сон. Но я помню, что отчетливо ощущала ее необоримую одержимость. И, как бывает только во сне, я чувствовала каждый удар ее сердца. Она поднялась на лифте на верхний этаж и по толстой ковровой дорожке пробежала по длинным коридорам. Неожиданно она вставила ключ в замочную скважину двери, на которой не было номера. На всех остальных дверях были изящные медные дощечки с номером, а тут - ничего.
Когда дверь открылась, оказалось, что за нею находилась сцена, на которой, естественно, спиной к женщине, сидел целый оркестр. Музыканты ждали дирижера. Перед ними темнел концертный зал, в котором сидели несколько сотен зрителей. У зрителей в первом ряду блестели глаза, у одной дамы навязчиво позвякивала серебряная брошь, приколотая к платью.
И вот он вышел на сцену! Вышел с правой стороны и протиснулся мимо женщины, думавшей, что она попала в его номер. Одно мгновение он стоял к ней спиной, принимая аплодисменты зала, потом повернулся лицом к ней и к оркестру. Почти не открывая глаз, он поднял дирижерскую палочку и превратился в фавна из "Послеполуденного отдыха".
Я видела то же самое, что видела женщина, словно это был крупный план на экране телевизора. Быстрые движения дирижера, его пронзительный взгляд и насмешливое высокомерие, которое несомненно раздражало всех мужчин в зале. Он был не просто обольститель, кое для кого он был явно опасен. Его волосы, короткие локоны, находились в непрерывном движении. Уголки рта то поднимались, то опускались, приглашая к чему-то, что невозможно было понять. И каждый раз, когда он становился демоническим и неистовым, на губах у него мелькала улыбка, словно он обещал познакомить всех с кем-то необыкновенно интересным.
И женщина, полагавшая, что открыла дверь его номера, а на самом деле оказавшаяся на сцене в огнях рампы, считала, что этот кто-то - она. У него был взгляд человека, жившего ради чего-то, что невозможно было измерить, взвесить или оценить. Только почувствовать. Взгляд человека, явившего этот свой дар. В этом и состоит суть искусства.
В моем сне женщина стояла за спиной оркестра и смотрела на дирижера. На нее упал луч прожектора, но она даже не шелохнулась, хотя и знала, что теперь ее видит весь зал. Но у нее не было иного способа встретить его. Сперва я думала, что ею движет эротическая страсть и ничего больше. Но потом поняла, что для нее важнее сама охота. Она страстно желала того, что, по ее мнению, видели и пережили многие, и тоже хотела испытать это. Она стремилась стать ему ближе всех. А потому осмелилась не только войти туда, где, по ее мнению, был его номер, но и не остаться на месте, не убежать, когда на нее упал луч прожектора. Она понимала, что если ей удастся достичь цели, то есть подойти близко к этому человеку, она его потеряет. Но ее безумие было способно выдержать даже это. Она видела взгляд, которому подчинялся весь оркестр. Тот взгляд, который никогда не виден зрителям, сидящим в зале.
Проснувшись, я первым делом подошла к письменному столу и ввела Франка в свою книгу. Пусть он охотится за мной, чтобы разоблачить меня, у меня есть хотя бы это преимущество.
Итак. Какая-то женщина хочет перейти улицу. Возможно, она невнимательна, так или иначе, она спотыкается и падает. Острая боль в колене не дает ей подняться. Она отворачивает голову, чтобы ей в рот не попала банановая кожура, и видит ноги человека в джинсах, который опускается на колени возле нее. Когда он прикасается к ней, она понимает, что он не вымышленный. Хотя, кто знает.
- С тобой все в порядке? - слышит она после того, как трамвай проходит почти вплотную к ее голове.
Она чувствует за спиной сильную руку и поднимается настолько, что уже может ухватиться за фонарный столб.
- Ты разбила колено, - говорит он, все еще поддерживая ее.
Она опускает глаза. Кровь проступает через брюки, они порваны. Они стоили почти семьсот крон, и уж они-то точно не зарастут. Крови немного, не о чем говорить, но выглядит все отвратительно. Он помогает ей подойти к какому-то крыльцу и заворачивает на ней штанину. Она быстро старается вспомнить, не делал ли кто-нибудь то же самое в прошлом. Нет, во всяком случае, не так. Кроме множества вещей, которые мужчины обычно носят в бумажнике, у этого есть с собой и пластырь. Причем подходящего размера. Чтобы кто-то носил с собой пластырь и отдал его ей! Такого еще не случалось! Она такого не помнит. И даже тот факт - это выяснится потом, - что у него есть две маленькие дочки, которые без конца падают и разбивают коленки, не может умалить значение случившегося.
Клейкий кружок стал липким от тепла его тела и бумажника. Наконец она замечает, что у него светлые коротко остриженные волосы. По его виду трудно понять, сердит он, раздражен или весел и сосредоточен. Говоря, он помогает себе руками.
- Все обойдется, только не надо перетруждать колено, - говорит он. - Я тебе помогу. Давай выпьем по чашечке кофе?
Поскольку они еще не сделали ничего недозволенного, они открыто идут в "Арлекин".
Лицо зла
Сломанная шестиконечная звезда Давида сложилась в зигзагообразную молнию, и гигантская трещина прошла через весь дом. Несколько коридоров вели в башню холокоста, в которой не было окон. Стоял ноябрь, мы пришли в Еврейский музей. Все углы здесь были разные, сплошная асимметрия. Именно так должен выглядеть разрушенный дом. Но самой жестокости там почти не было. К моему облегчению, упор делался на историю. Семьи. Торговые дома. Обыденные домашние вещи. Несколько пустых комнат символизировали потерю всего.
Только в кинозале результат зла стал видимым. Нам показали документальный фильм, как пленников освобождали из концентрационных лагерей. Белые автобусы. Апатичные, бледные, точно привидения, люди в проемах дверей. Люди в полосатой тюремной одежде, упавшие на открытом месте. Высохшие тела с голыми черепами и с глазами, словно затянутыми туманом. Маленькие дети, не знавшие, что такое свобода. Ландшафт, похожий на пустыню, и внутри лагерей, и за их стенами. Многоэтажные койки без постельного белья. Похожие на стойла в хлеву. Обессиленные люди, не способные держаться на ногах. Камера дрожала в руках оператора, и это было заметно. Зритель все время чувствовал его эмоциональное состояние.
Мы с Фридой молча шли по Линденштрассе к Ландвер-каналу. Здесь даже в городе было слишком много природы. Деревья, утки в воде, дети, играющие на солнце, лодки, привязанные к причалам, как разбросанные игрушки.
- Давай зайдем сюда и чего-нибудь выпьем, - предложила Фрида, когда мы проходили мимо какого-то кафе.
Наконец, взяв кофе, мы сели за столик. Пенистое коричневое содержимое чашек напомнило мне чистящий порошок, высыпанный в раковину.
Фрида не достала книгу, которую она имела обыкновение читать, когда не хотела со мною разговаривать. И я, вопреки своей привычке, не делала никаких записей. Молодая женщина с обнаженным пупком, проколотым колечком, пила чай, глядя в окно. Два старика, похожих на турков, играли в шашки. Время от времени кто-нибудь из них поднимал руку и передвигал шашку. Из задней комнаты или из кухни слышался громкий пронзительный свист. Над нашим столиком висела кривая лампа, которая слабо позвякивала, когда открывалась дверь. У меня замерзли ноги.
- Как он мог говорить там так громко? - сердито сказала Фрида.
- Кто?
- Экскурсовод в музее, в комнате, где должна стоять тишина и все располагать к размышлениям.
- Для него это просто работа. Всегда найдется кто-нибудь…
- Хорошо, что ты на него шикнула, - сказала она.
- Ничего хорошего. Проявив свою агрессивность, я поставила себя на одну доску с ним.
- Помнишь людей, стоявших в коридоре перед кинозалом? Может, та старуха сама была в лагере? Может, она узнала себя?
- Как у нее хватило сил смотреть на все это?
- Думаю, она видела вещи и похуже. А теперь она на все смотрит как бы со стороны.
- Неужели на такое можно смотреть со стороны? Я могла только плакать, - сказала я.
- В две тысячи первом году плакать уже бесполезно. Люди должны были плакать, негодовать и действовать, пока еще было время! - Фрида заказала вина. Официант в клетчатой рубашке и кожаном переднике на круглом животе, разлил вино по бокалам. Я не стала допивать кофе.
- Но говорить об этом нужно, - сказала Фрида, когда официант ушел.
Я с ней согласилась.
- Почему всегда начинать разговор должна я? - спросила Фрида как будто это имело отношение к делу. Но это было в ее духе.
- Наверное, ты права. Хотя, честно говоря, сейчас это не имеет значения.
- Но я имею право напомнить об этом?
- Ради бога, если тебе это приятно.
Молодая женщина с голым пупком покосилась в нашу сторону. Официант вышел из задней комнаты и начал убирать с соседнего столика.
- Ты подавлена, тебе страшно? - спросила Фрида.
У меня не было личных причин для подавленности. Особенно после того, как мы побывали в Еврейском музее.
- Парадокс заключается в том, что я пользуюсь несчастьями других, чтобы погрузиться в свои собственные, - буркнула я.
- В мире полно несчастных эгоцентриков, у которых есть все, кроме мужества, они окружены пустотой. История переполнена нами. Литература переполнена нами, - твердо сказала Фрида.
Я порылась в карманах, отыскивая во что бы высморкаться.
- Нас с тобой в этом нельзя упрекнуть, - сердито сказала я.
- Мы, это все те, кто сидит здесь и глазеет по сторонам! Мы! Тебе следует написать об этом, причем написать так, чтобы мир наконец понял!
- А ты не думаешь, что человек, который способен всегда, каждую минуту, испытывать всеобщую боль, просто погиб бы от болевого шока? - прошептала я, чувствуя, как во мне все сжалось.
- Кто, по-твоему, были эти палачи? - спросила я, помолчав.
- Все, кто боится потерять свои привилегии, или те, кого не признают, если они нарушают правила игры, или те, чьей жизни угрожает опасность, если они преступили законы режима, - все они потенциальные палачи. Один раз речь идет о содействии и помощи, чтобы засадить кого-то в тюрьму, в другой - нужно заставить пленника предать того, кого государственная система хочет посадить за решетку. А если пленник отказывается говорить, может быть, применяются даже болезненные приемы. Сперва, как правило, небольшая боль перед обедом, а вскоре уже до самого ужина течет кровь и ломаются кости. Человеческая жизнь так хрупка, что смерть легко может наступить еще до завтрака. Потом, когда палач возвращается домой, у него нередко возникает потребность проявлять особую нежность к своим детям. Главным образом, если он ни при каких обстоятельствах не может говорить о том, что пережил. Никому! Так проходят часы, дни, годы. Друг для друга мы - полезные инструменты труда, а все вместе - эффективная машина на службе у зла.
Я уставилась на стол, и передо мной замерцало tableau:
Девочка десяти-одиннадцати лет вместе с двумя мальчиками стоит в классе перед кафедрой учителя. У младшего из разбитой губы течет кровь, другой упрямо не поднимает глаз. Учитель спрашивает у девочки, не знает ли она, что произошло. Сначала она не отвечает. Учитель сердится, и девочка понимает, что должна что-то сказать.
- В это время меня там не было.
- Но когда я пришел, ты уже была там?
- Да, я только-только пришла.
- Ты была там все время, - бурчит мальчик с разбитой губой.
- Это правда? - спрашивает учитель.
- Не помню, - шепчет девочка.
- Ты видела, как Юн ударил его?
- Нет.
- Ты видела, как Атли упал? Что падая, он поранился?
Девочка колеблется.
- Может и поранился.
- Ты не уверена?
- Не совсем.
- Что значит, не совсем?
- Не совсем уверена… Почти не уверена…
- Значит, Атли лжет, и Юн его не бил?