Так далеко, так близко... - Брэдфорд Барбара Тейлор 2 стр.


* * *

Со времени этого утреннего звонка я находилась в шоке - оцепеневшая, убитая горем, все еще не верящая. И вдруг почувствовавшая себя совершенно обессиленной. Во мне образовалась какая‑то огромная пустота. Как будто я стала полой, вроде хрупкой гулкой раковины.

Никогда я не испытывала ничего подобного. Хотя нет, неправда. Испытывала. Когда так же неожиданно умерла моя мать. Такие внезапные события всегда вызывают ощущение потерянности, и голова идет кругом. А когда с моим вторым мужем, Майклом Трентом, случился неожиданный сердечный приступ, приведший к фатальному исходу, я превратилась в человека опустошенного, плывущего по течению, в таком состоянии и пребываю по сей день.

"Жизнь - это ад; нет, смерть - это ад", - пробормотала я, а потом подивилась, почему все, кого я любила, покидали меня так ошеломляюще неожиданно.

Резко поднявшись со стула, я вышла из библиотеки. ПРоходя по коридору, я заглянула в комнату, где работала Белинда, сказать ей, что иду прогуляться, и накинула старую шерстяную накидку, достав ее из шкафа для верхней одежды.

Остановившись на верхних ступеньках, я сделала несколько глубоких вдохов. Был понедельник, начало октября, вторая половина дня; погода стояла великолепная, в воздухе даже пахло весной. Я запрокинула голову. Небосвод был синий и чистый, и все сверкало в золотистом сиянии солнца. Деревья встречали осень: зеленая, от светлых до темных оттенков, листва превратилась уже в желтую, ржавую, алую; некоторые листья приобрели глубокий пурпурный цвет, другие светились золотом, окаймленные нежно‑розовым. Наступила осень; именно в это врем ягода туристы со всего света приезжают в Коннектикут полюбоваться захватывающим зрелищем необыкновенной здешней листвы.

Я шла по выложенной камнем дорожке, направляясь к лужайке перед маленькой беседкой, стоящей на краю рощицы. Мне всегда нравился этот отдаленный уголок сада, где было так глухо, тихо и спокойно.

Эту беседку поставила моя бабка много лет тому назад, задолго до моего рождения. Построили ее для моей матери, бывшей тогда еще ребенком. Ведь она выросла здесь, в этой старой усадьбе, в этом каменном доме в колониальном стиле, стоящем на холме над Нью‑Престоном, живописным городком на северо‑западе Коннектикута.

Поднявшись по трем деревянным ступенькам, я вошла в беседку и присела на скамейку, поплотнее закутавшись в накидку. Меня била дрожь. Хотя день был вовсе не холодный. СОлнце сияло огромным шаром, и в этой части света стояло необыкновенное бабье лето, какого здесь не бывало очень давно. А задрожала я только потому, что ощутила присутствие привидений здесь, в этой маминой деревянной беседке, увидела их всех… всех. И вот я уже ухожу в прошлое, чтобы побыть с ними.

* * *

Ба Розали, с очаровательно розовым лицом и снежно‑белыми волосами, уложенными в высокую прическу, восседает на скамье за изящным столом так гордо, с таким достоинством.

Она наливает чай из своего собственного коричневого фарфора чайника с надбитой крышкой, который она ни за что не хочет выбросить, потому что уверена - ни в каком другом чайнике чай не будет так хорошо завариваться. Ба рассказывала мне об этом милом старом доме, Риджхилле, который принадлежал нескольким поколениям ее предков. Он был построен в 1799 году, переходил от матери к дочери и никогда не принадлежал мужчине - только женщине. Таково было распоряжение Генриетты Бейли, моей пра‑пра‑пра‑пра‑бабки. Она выстроила этот дом на свои деньги; она была самой властной представительницей матриархата в семье Бейли. Моя Ба тоже была Бейли, потомок по прямой линии Генриетты Бейли; и одно из моих имен - Бейли.

Я никогда не встречала такого красивого голоса, как у моей бабки, хорошо поставленного, живого, мелодичного. Она напоминала мне, что в один прекрасный день дом будет принадлежать мне. Она деликатно рассказывала мне о Генриетте и ее завещании, о том, как эта удивительная женщина, мой предок, хотела, чтобы женщины из рода Бейли всегда имели пристанище. Поэтому дом должен переходить от матери к дочери, даже при наличии сыновей. А если дочерей нет, дом переходит к жене старшего сына. Мне очень нравилось слушать рассказы о нашей семье. Я бережно храню в памяти замечательные истории. Истории, рассказанные моей Ба.

А вот и моя мать… Вся она - светло‑золотистая, яркая, блестящая женщина с роскошными волосами цвета червонного золота, прекрасной кожей молочной белизны и потрясающими зелеными глазами. Отец называл их "мои изумруды".

Отец тоже здесь… ирландец. Лайэм Дилэни, Черный Ирландец, как говорила Ба. Черный Ирландец, шармер, мужчина типа "очаровательный бродяга", мужчина, в которого женщины влюблялись с первого взгляда, по крайней мере, Ба повторяла мне это снова и снова, пока я подрастала.

Он был высок, темноволос, румян, карие глаза сверкали, а его ирландский акцент был густ, как свернувшиеся сливки. Черный Ирландец, очаровательный бродяга, был писателем. Полагаю, что унаследовала его любовь к словам, его способность сплетать их друг с другом так, чтобы в результате получался какой‑то смысл. Талант у него был мощный; я не уверена, что обладаю хотя бы малой частицей этой мощи. Ба говорила, что это произошло просто потому, что я не поцеловала камень Барни в Каунти Корк, как, по его утверждению, сделал мой отец. Ба говорила, что это, несомненно, так и было, потому что она не встречала никого, кто умел бы убеждать с большим успехом, чем мой отец.

Тем не менее он, мой отец, сбежал от нас в один прекрасный день много лет тому назад, пообещав, что вернется через три месяца. Да так и не вернулся, и до сих пор я не знаю, жив он или умер. Мне было десять лет, когда он уехал на поиски материала для своих писаний, устремившись к далеким синим горизонтам. Прошло двадцать шесть лет с тех пор. Наверное, его уже нет в живых.

Моя мать тосковала; она несколько оживлялась только тогда, когда от него приходили письма. Она читала мне кусочки из этих писем, полученных одно за другим; малюсенькие кусочки - всякие интимности, как я полагаю, она пропускала. Таким образом, меня воспитывали в убеждении, что мой отец - человек фантастического словесного богатства, особенно, когда речь шла об обольщении женщин.

Сначала он поехал в Австралию, потом в Новую Зеландию, и наконец, покинув Антиподы, перебрался на Таити. Следующим обратным адресом были острова Фиджи. Так он блуждал по тихоокеанскому региону в поисках Бог знает чего. Женщин? Других женщин? Более экзотических женщин? Но после того, как мать получила от него письмо со штемпелем Тонго, связь внезапно оборвалась. С тех пор мы больше ничего о нем не слышали.

В детстве я была уверена, что моя мать страдает от разбитого сердца, что она без конца тоскует по отцу. Я еще не знала, что через полтора года после того, как Лайэм Дилэни отплыл к этим экзотическим островам Микронезии, она уже влюбилась в Себастьяна Лока.

И вот я, по‑прежнему сидя на скамье, подаюсь вперед, прищуриваюсь, всматриваясь в сад, залитый осенним светом.

Я отчетливо вижу внутренним взором, как он идет ко мне по лужайке, - именно так, как он делал все эти годы.

Себастьян Лок, идущий ко мне, длинноногий, гибкий, воплощение небрежного изящества, направляющийся именно ко мне.

В тот летний вечер, когда я впервые обратила на него внимание, я подумала, что это - самый красивый человек на свете. Он был гораздо красивее, чем мой отец, и это говорит о многом. Себастьян тоже был высок и темноволос, но глаза у Лайэма были бархатно‑карими и глубокими, а у Себастьяна они были ясные, ярко‑синие, необычайно синие. Я помню, что в тот день сравнила их с кусочками неба, и взгляд этих глаз был пронизывающим: казалось, что они видят тебя насквозь, проникают прямо тебе в сердце и душу. Я действительно верила, что он знает в точности, о чем я думаю; даже в тот, последний, понедельник за ленчем мне пришла в голову такая же мысль.

А в тот душный июльский день 1970 года Себастьян был в белых габардиновых брюках и бледно‑голубой рубашке. Рубашка была муслиновая, легкая, почти невесомая. С тех пор мне нравится, когда мужчина одет в муслиновую рубашку. Воротник был расстегнут, рукава закатаны, руки и лицо смуглы от загара. Тело тоже загорелое. Это было видно сквозь тонкий муслин. Себастьян был подвижен, в хорошей спортивной форме, атлетического сложения.

Он остановился, прислонившись к одной из стоек беседки, и улыбнулся мне. Зубы у него были очень белые и ровные, лицо покрыто бронзовым загаром, рот чувственный, а живые глаза широко расставлены на этом удивительном лице.

Глаза смотрели на меня несколько мгновений, не мигая, с большим интересом. И когда он сказал: "Здравствуйте, юная леди. Вы, должно быть, и есть та самая Вивьен?" - я почувствовала, что мое лицо и шея пылают. Потом он протянул мне руку, и когда я пожала ее, он слегка кивнул, как бы узнавая меня еще раз. Он держал мою руку гораздо дольше, чем я ожидала. А когда я сердито глянула в его открытое, ясное лицо, сердце мое несколько раз подпрыгнуло.

И конечно же, я безнадежно в него влюбились. Тогда мне было двенадцать лет, но в этот день я почувствовала себя куда более взрослой. Почти совсем взрослой. В конце концов, впервые мужчина заставил меня покраснеть.

Себастьяну было тридцать два года, но он выглядел гораздо моложе, по‑юношески беззаботно. Я как‑то неясно чувствовала, что он принадлежит к тому сорту мужчин, к которым женщины тянутся непроизвольно; я почему‑то поняла, что ему от природы дана харизма, мужское обаяние, этакое "je ne sais quoi", о чем вечно толкуют французы.

Во всяком случае, меня охватило страшное волнение. Я не допускаю и мысли о чем‑нибудь таком, однако уверена, что он в тот день тоже испытывал по отношению ко мне нечто необычное.

С другой стороны, я могла ему понравиться просто потому, что была дочерью своей матери, великолепной Антуанетты Дилэни, с которой у него в это время завязывался очередной роман.

В тот вечер, когда он лениво поднялся по ступенькам беседки и сел рядом со мной, я поняла, что он будет играть очень важную роль в моей жизни, в моем будущем. Не спрашивайте, как могла понять это девочка, какой я была тогда. Поняла, и все тут.

Мы болтали о лошадях, которых, как он знал, я смертельно боялась. Он спросил, не приеду ли я к нему, на ферму Лорел Крик в Корнуэлле, чтобы научиться верховой езде.

- У меня есть сын Джек, ему шесть лет, и дочь Люциана, ей - четыре, и они уже прекрасно ездят на своих пони. Скажите, что вы приедете к нам, Вивьен, чтобы научиться верховой езде, скажите, что вы приедете и поживете на нашем конном заводе. Ваша мать, как вам известно, прекрасно ездит верхом, и ей хочется, чтобы вы стали всадницей не хуже нее. Не нужно бояться лошадей. Я сам научу вас верховой езде. Со мной вы будете в безопасности.

Он был прав, с ним я чувствовала себя в безопасности, и он действительно научил меня хорошей посадке в седле, выказав при этом гораздо больше терпения и понимания, чем моя мать. И за это я полюбила его еще больше.

Гораздо позже, через многие годы, я поняла, что он стремился превратить нас в одну семью, что он хотел полностью владеть моей матерью. Полностью и навсегда. Но разве могла она остаться с ним навсегда? Она была замужем за Лайэмом Дилэни, а он исчез где‑то за океаном. Не получив развода, она никак не могла вступить в новый брак. Точно так же это было невозможно для Себастьяна. Такой возможности нет ни у кого.

И все же Себастьян старался объединить нас в тесный кружок, и в определенном смысле ему это удалось.

В тот вечер я, глядя на него, только и могла, что молча кивать головой, когда он говорил о лошадях, убеждая меня в необходимости научиться верховой езде. Будто под гипнозом, не говоря ни слова, я полностью подчинилась этому человеку.

Он заворожил меня.

Так это и осталось навсегда.

* * *

Тут в мои воспоминания и золотые грезы ворвалась Белинда, разогнав дорогих моему сердцу призраков по глухим уголкам сада.

- Вивьен! Вивьен! - звала она, поспешая по дороже и отчаянно размахивая рукой. - "Нью‑Йорк Таймз"! Тебя к телефону!

Услышав это, я вскочила и побежала к ней. Мы сошлись в середине лужайки.

- "Нью‑Йорк Таймз"? - повторила я, с упавшим сердцем вглядываясь в ее лицо.

- Да. До них дошел слух… слух о смерти Себастьяна. Они, кажется, знают, что вызывали полицию, что умер он при подозрительных обстоятельствах. Во всяком случае, какой‑то репортер хочет переговорить с тобой.

Самая мысль о заголовках в завтрашних газетах заставила меня похолодеть. А заголовки, конечно же, будут. Умерла знаменитость, человек совестливый, сострадательный… величайший в мире филантроп. И может быть, он убит. Я содрогаюсь при одной мысли об этих заголовках. Пресса вывернет наизнанку всю его жизнь. Для них нет никого и ничего святого.

- Репортер хочет говорить с тобой, Вивьен, - настойчиво повторяет Белинда, беря меня за руку. - Он ждет.

- О Господи! - простонала я. - Почему - я?

2

- Почему я? - повторила я потом, вечером, глядя на Джека. - Почему на роль пресс‑секретаря из всей семьи ты выбрал именно меня?

Он только что приехал к ужину, и мы сидим в моем маленьком кабинете в задней части дома, в его любимой комнате - теплой, уютной, со стенами, обитыми красной парчой и со старым персидским ковром. Он стоит передо мной, спиной к огню, засунув руки в карманы.

Он тоже посмотрел на меня, явно в растерянности, и ничего не ответил. Потом задумчиво покачал головой, собрался что‑то сказать, но промолчал, нахмурился и закусил губу.

- Видишь ли, Вив, - собрался он наконец, - я и сам не знаю, почему. - Он опять покачал головой. - Нет, я вру! - воскликнул он. - Я - лжец. И трус. Вот почему я напустил "Таймз" на тебя. Я не хочу говорить с ними.

- Но теперь ты - глава семьи. Не я, - запротестовала я.

- А ты - журналистка. Уважаемая журналистка. Ты лучше меня знаешь, как обращаться с этой жуткой прессой.

- С ними могла бы поговорить Люциана. Все‑таки она - дочь Себастьяна.

- А ты - бывшая жена, - выпалил он.

- О, Джек, прошу тебя.

- Ладно, ладно. Дело в том, что она находится в ужасном состоянии весь день, с тех пор, как мы приехали сюда. Она и со мной‑то едва может говорить, не то что с этими из "Нью‑Йорк Таймз". Ты же знаешь, какая она хилая. Каждый пустяк выбивает ее из колеи.

- Конечно. Я ведь и не думала, что она приедет ко мне ужинать, хотя она и согласилась. Я знала, что не приедет. - повторяю я.

Уже в детстве - ведь мы росли вместе - Люциана вечно куда‑то исчезала, упиралась, жаловалась на усталость, даже на плохое самочувствие, если ей не хотелось что‑либо делать или она сталкивалась с какими‑нибудь трудностями. Но никогда она не была хилой. Я знаю это наверняка. Она сильная. И упрямая. Люциана не слишком демонстрировала эти свои качества. Куда легче и быстрее она добивалась своего притворством; лгать она умела прекрасно - она мастерски плела небылицы. Ее отец как‑то сказал мне, что Люциана - самая искусная лгунья из всех, известных ему.

- Как насчет выпить? - спросил Джек, вклиниваясь в мои размышления о его единокровной сестре.

- Да, конечно! - вскочила я. - Какая же я невоспитанная! Что ты будешь пить? Скотч, как обычно? Или стакан вина?

- Пожалуй, Вивьен, все‑таки виски.

Я подошла к столу у двери, старинному, в грегорианском стиле, на котором стояли бутылки и ведерко со льдом, налила ему виски, себе, в виде исключения, водку и принесла все это к камину. Подав ему стакан, я снова села.

Он пробормотал "спасибо", отхлебнул янтарного цвета напиток и так и остался стоять, размышляя и сжимая стакан в ладонях.

- Ужасный был день, - сказала я. - Давно не припомню такого. Я никак не привыкну к мысли, что Себастьяна нет. Мне все время кажется, что сейчас он войдет.

Джек ничего не ответил, и отхлебывал виски, покачиваясь на каблуках.

Я наблюдала за ним, глядя поверх своего стакана, и думала о том, что он совершенно бесчувственный и лишенный сострадания человек. Во мне разгорался гнев. Он - он так холоден, холоден, как айсберг! В этот момент я ненавидела его, как иногда могла ненавидеть только в детстве. Его отца нашли сегодня мертвым. Умершим при странных обстоятельствах. А он держится так, будто ничего не случилось. И конечно, нет и намека на то, что у него горе. Меня поразила противоестественность этого, пусть даже между отцом и сыном никогда не было особой близости. Я же, погруженная в печаль, весь день пребывала в отчаянии, с трудом сдерживала слезы. Я оплакивала Себастьяна и еще долго буду его оплакивать.

Неожиданно Джек сказал:

- Труп увезли.

Я вздрогнула, услышав это:

- Ты хочешь сказать, что полиция забрала тело?

- Угу, - коротко ответил он.

- В Фармингтон? Для вскрытия?

- Точно.

- Я не выношу тебя такого! - воскликнула я, сама удивившись резкости своего голоса.

- Какого, лапочка?

- Ради Бога, перестань, ты знаешь, о чем я. Ты весь такой бесстрастный, циничный, жестокий. Наполовину это притворство. Меня не обманешь. Я знаю тебя на протяжении большей части твоей жизни, и моей тоже.

Он безразлично пожал плечами, осушил свой стакан, подошел к столу и налил себе еще. Вернувшись к камину, он продолжил:

- Этот детектив. Кеннелли, сказал, что завтра они вернут тело.

- Так скоро?

Он кивнул.

- Очевидно, медицинский эксперт успеет произвести вскрытие утром. Что ему нужно? Извлечь ткани и органы да взять образцы крови и мозга, и…

Содрогнувшись, я закричала:

- Хватит! Ты говоришь о Себастьяне! О своем отце! Неужели у тебя нет к нему ни малейшего уважения? Уважения хотя бы к мертвому?

Он как‑то странно посмотрел на меня и промолчал.

А я продолжала.

- Если ты к нему ничего не испытываешь, это твое дело. Но запомни - я‑то испытываю. И я не позволю тебе говорить о нем так безжалостно и цинично!

Не обращая внимания на мои слова, Джек сказал:

- Похороны можно назначить на конец недели.

- В Корнуэлле, - прошептала я, стараясь говорить помягче. - Он как‑то сказал, что хочет быть похороненным в Корнуэлле.

- А как насчет поминальной службы, Вив? Она будет? И если да, то где? И, что важнее, когда? - И добавил с гримасой: - Надо бы поскорее. Мне необходимо быть во Франции.

Я опять вся закипела от его слов, но взяла себя в руки. Сдерживаясь изо всех сил, я ответила спокойно:

- В Нью‑Йорке. Я думаю, это самое подходящее место.

- Где именно?

- В церкви св. Иоанна Богослова, - предложила я. - Как ты думаешь?

- Как скажешь. - Джек плюхнулся в кресло у камина и очень долго смотрел на меня, о чем‑то размышляя.

Назад Дальше