– Я вот как раз сейчас пытаюсь это понять, – он усмехнулся и оторвал свой взгляд от манящей черноты рояля. Какого цвета его глаза, мне рассмотреть не удалось. Заметила только, что темные.
– Какая музыка вам ближе? – попыталась я заговорить на тему, которая должна была быть ему интересна.
– Мне ближе то, что дальше, – кратко ответил он. Но потом, видимо, и сам почувствовал, что это сильно смахивает на хамство, и поспешно добавил. – Я имею в виду, что мне интересно то, чего я раньше не делал. Чем сложнее задача, тем интереснее. Я готовил для этого конкурса сложную программу. Шнитке. Шостакович. То, чего раньше избегал. Теперь дорос. Но пока, видимо, не судьба.
– Что у вас с рукой? – проникновенно спросила я. И мне показалось, что вопрос мой торчит из беседы, как сучок из доски.
– Поскользнулся, упал, очнулся – гипс. – По-моему, он надо мной открыто издевался. Даже голову набок склонил, наблюдая за выражением моего лица.
– Я серьезно… – вздохнула я и опустила глаза. Ну посмотри на меня. Разве можно такую обижать?
– В драку ввязался, – нехотя сказал он.
– Ну как же можно! Вам ведь надо руки беречь! – участливо пролепетала я.
– Голову мне тоже надо беречь, – резонно заметил он.
– А на вас что, напали? – Я попыталась сделать самое наивно-восторженное выражение лица, на которое была способна.
– Да нет, ну что вы… – он позволил себе рассмеяться. – Я всегда нападаю первым.
И я неожиданно увидела в нем за синеватой небритостью и мрачной невозмутимостью того самого юношу, которого питают надежды.
– Вы совершенно не похожи на музыканта, -сказала я, смутно отдавая себе отчет в том, что это, кажется, не мое собачье дело – на кого он похож.
– Вы, между прочим, тоже совершенно не похожи на журналистку, – он рассматривал меня с серьезными претензиями во взгляде.
– Да? Интересно, почему? – кокетливо засмеялась я, пытаясь скрыть за смехом панику.
– Потому что вы забыли включить диктофон, – сказал он, продолжая разглядывать меня уже с некоторым любопытством.
– Да что вы… – фыркнула я смущенно и стала вертеть в руках незнакомый аппарат. Что-то непонятно, где тут что. Чувствуя, что краснею, я пробормотала с жалким девичьим смешком: – А как его включать?
– Очень просто, – ответил он, подошел поближе и слегка притопил левой рукой клавишу с треугольничком. И взглянул на меня, видимо, пытаясь установить степень моей вменяемости. Зато я увидела, что глаза у него многоцветные – темно-серые со сложной арабской вязью. А вокруг зрачка всполохи рыжего огня. – Времени у вас осталось мало. Давайте, по возможности, поскорее.
Времени у меня осталось мало. А что я узнала у него? Да почти ничего. Правду он мне не сказал. Напали? Что-то непонятно. Да нет, не напали. Он нападает первым. О чем это он… Имею я хоть какое-то отношение к его травме или нет? Или все-таки это дело рук Антона? Как я могу это выяснить? Надо во что бы то ни стало вытянуть его на беседу. С протокольными вопросами ясно. Ему неинтересно.
– Знаете, Володя, – с некоторым трудом произнесла я. Мне всегда сложно впервые называть человека по имени. – Я скажу вам честно. Я шла к вам на интервью и думала, что по большому счету никому не интересно, сколько часов в день музыкант занимается и какие у него творческие планы. Но журналисты только об этом и спрашивают. А мне интересно другое – почему одно и то же все играют по-разному? Это потому, что каждый по-своему воспринимает мир. А мне вот интересно, как мир воспринимаете вы. Что с вами происходит, когда вы играете? О чем вы думаете? Мне бы очень хотелось отступить от схемы. Задать вам вопросы, которые обычно не задают серьезным людям.
– Вы что, думаете, я серьезный человек? -скептически спросил он, совершенно не заражаясь моим энтузиазмом. – И потом, это вряд ли кому-то интересно. Я тут слышал недавно… Известный дирижер говорил о Вивальди. Ну, музыка всем известная, красоты необыкновенной. И он здорово дирижировал. Правда. Так оказывается, думает он при этом, что ноябрь печальный – потому что у крестьян тяжелое похмелье. А быстрая тема июля, знаете, там тим-тим, там тим-тим, там… – и он точно напел мелодию, которую я прекрасно знала. – Это мухи летают. Вы уверены, что кому-то надо знать, что думает о музыке музыкант? Я – не уверен.
У него был ужасно интересный голос. Такой же двуцветный, как глаза. На низких частотах он на долю секунды пропадал. И временами звучал как-то глухо. Как будто бы хозяин накануне сорвал его на морозе.
– Музыка чаще всего говорит о любви, – я не знала, спрашиваю я или отвечаю.
– Возможно, – сдержанно кивнул он.
– В двух словах: что такое любовь?
– В двух словах – это ответственность, – он нахмурился и нетерпеливо подался вперед. Пальцы сложенных домиком рук соединились. Получился пульсирующий шар. Он то уменьшался, то увеличивался, как бьющееся сердце. Потом он поморщился от боли в руке и шар исчез.
– За что вы любите женщин?
– А с чего вы взяли, что я их люблю? – он пожал плечами. И, взглянув на меня с неодобрением, добавил: – И потом, мне казалось, что "Невское время" пока еще не стало "желтой" прессой.
Со своими длинными волосами и шокирующей небритостью, в этот момент он больше всего был похож на раненого испанского революционера, захваченного в плен. Море собственного достоинства, печать страдания и полный отказ от диалога.
– "Желтой" прессу делают ответы, а не вопросы, – сымпровизировала я. Закона такого на свете не существовало.
– Значит, вопросы каждый понимает в меру своей испорченности. Мои ответы на них вашему изданию точно не подойдут. Не стоит и проверять.
Терять мне уже было нечего. Интервью явно не заладилось. Туманский не был расположен к беседе. И все мои надежды его разговорить, можно было хоронить заживо. Пытаться прикидываться журналисткой и задавать правильные вопросы смысла уже не имело. Без прежнего энтузиазма я сказала, пытаясь оправдать свой наивный вопрос.
– Было бы странно не спросить вас о женщинах… Они составляют восемьдесят процентов аудитории в филармонических залах! А как вы думаете, почему? Может, потому что они тоньше чувствуют?
– Только хорошие музыканты все сплошь мужчины… – проговорил он, глядя на свои руки. – Вот ведь парадокс…
– Ну вот, – я воспряла духом. – Значит, вы играете для женщин…
– Я играю не для женщин, – перебил он меня и совершенно убежденно сказал: – Я играю для себя! Может, я просто эгоист… Мне все равно, кто там сидит в зале… Собаки, между нами, тоже неплохо слушают. И потом, – он поскреб подбородок, – честно говоря, было бы немного странно, если бы женщин я любил за то, что они хорошо слушают. Вам так не кажется? Тогда врач должен любить женщин за то, что они часто болеют. А вы, наверное, должны любить мужчин за то, что они дают вам интервью. Логично?
– Это не логика. Это софистика, – возразила я.
– Ну а за что же вы любите мужчин? – обреченно вздохнув, спросил он.
– Мужчинам я симпатизирую слепо. Как выпрыгивающим из воды дельфинам, – медленно ответила я.
– Спасибо, конечно…– он посмотрел на меня слегка обалдело. – Но, по-моему, вы нас идеализируете…
– Вас я не идеализирую, – заверила я его, потому что в этот момент совершенно осознанно поняла, что идеализирую. И чем дальше, тем больше. Рамки моего липового профессионализма трещали по швам.
– Знаете, – он усмехнулся, – а, по-моему, вы любите мужчин так же, как депутаты любят народ. А еще говорят, что женщины склонны к моногамии. Может быть, жизнь их уже исправила?
– Их могила исправит… Да, кстати. А это вы берете у меня интервью или я у вас?
– А вам как больше нравится? – спросил он, в конце концов улыбнувшись по-человечески. – Так и сделаем. В вопросах человек, между прочим, виден не хуже, чем в ответах. Если вопросы, конечно, искренние. Вот я и думаю, зачем вам все это надо? Может, действительно, будет лучше, если я буду спрашивать, а вы мне отвечать?
– А как же я сдам интервью в редакцию? -я растерянно поправила съехавшие на нос очки. – Мне же нужно будет что-то сдавать…
– Ну придумайте что-нибудь… – сказал он, задерживая взгляд на моих сползающих очках. Потом полез в карман за часами и рассеянно сказал, думая уже о другом: – Что хотите. Я вам разрешаю. Вы извините, мне уже идти пора. И еще по делам заехать надо.
– Вы уезжаете? – с паническим ужасом спросила я. И фанатично добавила: – Я с вами!
На секунду он потерял дар речи. И я этим воспользовалась.
– Понимаете, мне нужно, мне просто необходимо сдать хорошее интервью! У меня судьба решается. А вы ничего не говорите. Я буду ходить за вами хоть весь день. Ради работы я на все готова! – последнюю фразу я произнесла многообещающим театральным шепотом.
На этом месте моей пламенной тирады он, видимо, уже пришел в себя и посмотрел на меня иначе, явно прикидывая, на что именно я готова. А я, заигравшись, вдруг отметила, что его оценивающий взгляд мне неоправданно приятен. И в ситуации этой мне странно хорошо.
– Здесь прослушивание идет, между прочим, – сделал он попытку меня образумить. -Вам бы туда, наверное, не мешало попасть для работы. Там вы как раз и узнаете, что к чему. И интервью возьмете у настоящих конкурсантов. Я могу вам достать пропуск.
– Спасибо. Но пропуск мне могут сделать в редакции. – Такая забота в мои планы совсем не входила. – Все журналисты пойдут к участникам. А мне нужно поговорить именно с вами.
Он вздохнул, сживаясь с неожиданной корректировкой своих планов. Ну давай, подгоняла его я. Тебе же сейчас совершенно нечего делать. Репетировать нельзя. Времени вагон. Ты выпал из процесса. Давай же!
Туманский не спеша подошел ко мне вплотную, медленно снял с меня очки. Я часто заморгала, пытаясь достойно выдержать его зондирующий взгляд.
– Вы уверены, что именно этого хотите? -осторожно спросил он меня, вглядываясь в мои глаза. Я кивнула. – Плечики опустите… Что вы так испугались? – с наилегчайшей иронией сказал он.
Но я уловила. И мне это не понравилось. Пожалуй, я чуть переиграла. Пора отвоевывать позиции. Я расправила плечи и отважно на него посмотрела. Ну, есть в нем что-то такое. Мужское, притягательное. Есть. Но кому, как не мне, знать, что именно. В свое время его гороскоп я изучала без малого шесть часов. Чему удивляться? Это пусть другие удивляются и не понимают, почему их так тянет к нему. Пусть другие ведутся на этот зов. Но я-то прекрасно все это понимаю. Стоп. А почему, собственно, другие? Почему все – другим?
– Я не испугалась, Володя, – сказала я уже совершенно другим тоном. Будто бы оказалась наконец не на сцене, а за кулисами. – Я действительно еду с вами.
– Диктофон-то, наверное, надо выключить? Или он так и будет все время записывать? – И с этими словами он, не отрываясь от моих глаз, взял его и выключил. А если бы не заметил, то я бы потом прослушала запись и многое бы прояснилось.
Послушайте, я не знаю, как со мной такое могло произойти! Я нормальная девушка. Ну, не девушка, а как это называется? Женщина. Хотя женщина – это как-то слишком взросло. Ну… В общем, я – нормальная современная девушка. Разве что рыжая. И бабушка у меня кое-что умеет. А я вот – не пойми что.
Я хожу по тем же улицам, что и все. Ношу джинсы. Слушаю в троллейбусе плейер и мучаюсь на каблуках. А когда возвращаюсь к себе на Косую линию после работы, то представляю, что я балерина, поэтому носочки моих сапог всегда смотрят врозь, а спина прямая.
Сколько себя помню, больше всего я любила слушать музыку и мечтать. Я мечтала и видела кадры из своего собственного кинофильма, переходя от одного зеркала в квартире к другому. "Лебединое озеро" было заслушано "до дыр". Я не умела танцевать. Просто под музыку я застывала в красивой позе перед сумрачным зеркалом в прихожей и тоскливо глядела на себя из-под руки-крыла.
А в это время скрипка жаловалась виолончели на свою судьбу. А виолончель успокаивала и обещала, что все будет хорошо. И так она хорошо успокаивала! Только виолончель так могла…
…Мы шли с ним по снежным улицам очень быстро. Руки в карманах. Вроде бы мы и не вместе. Но он обо мне не забывал, периодически проверяя мое наличие.
Не могу сказать, что я знала, зачем я шла с ним. Я еще ничего окончательно не решила. Но почему-то чувствовала ответственность за его поломанную судьбу. И это, наверное, было главным.
Конкурс Чайковского – как Олимпийские игры. Быть лауреатом конкурса имени Чайковского – это марка. Он был к нему готов. Полон сил. И такая неудача! Да еще двадцать восемь лет… Это Эдику Шелесту двадцать. И если он пролетит сегодня, то сможет наверстать завтра. А Туманский?
Он, конечно, переживал. Я могла себе вообразить, какой запал в нем перегорает.
Столько сил потрачено на подготовку. И ничего теперь не надо.
Неужели это я такое сотворила? Или все-таки не я? Я все равно чувствовала свою вину и громадное желание ее искупить.
Мне уже хотелось просто ему помочь. Отвлечь от тяжелых мыслей. Это все потому, что по гороскопу я Рыба. Жалостливая очень…
И потом – мне было чудовищно любопытно. Как это так бывает?… О чем это можно так быстро договориться и сделать при этом вид, что ровным счетом ничего не происходит.
Я разрешила себе прожить эту ситуацию до конца, потому что вообще-то мне все еще казалось, что это совсем не я.
– У меня дел полно. Сейчас возьмем виолончель из дому и поедем к реставратору. Пока мне заниматься нельзя, самое время и ей подлечиться. А потом – к врачу на перевязку.
– На перевязку? – ужаснулась я. – У вас там что, не закрытый, а открытый перелом?
– У меня там золото-бриллианты, – мрачновато усмехнулся он.
На улице Жуковского мы завернули во двор. Дверь оказалась на первом этаже. Я никогда не бывала в квартирах на первых этажах. И было в этом что-то такое патриархальное, как будто бы дом принадлежал Туманскому целиком и был в нем всего один этаж. Так мне показалось, потому что представить себе, что кругом живут какие-то люди, было невозможно. Мы были одни на целом свете.
За дверью гулко залаяли. Он не пропустил меня первой. Зашел сам и громко сказал:
– Клац! Свои! – А когда он чуть наклонился, я увидела, как громадная овчарка прикидывается умильной дурочкой. Хвост молотил по полу. Уши прижаты. В прихожей стало тесно, потому что овчарка начала бестолково крутиться, топтаться и радостно тыкаться ему в руку. -Здравствуй, здравствуй… Дуралей… Соскучился? А я тебе девушку привел, балда…
– Не уверена, что я к нему, – кашлянула я. И с опаской выглянув из-за его плеча, я льстиво помахала ручкой: – Собачка, привет!
– Не бойтесь. Он не тронет. Да, Клаксон? -Он обернулся ко мне. И я увидела, какие счастливые у него глаза. Да, пожалуй, утешиться он мог и без меня. – Руки только над головой не поднимайте. А то… Короче, просто не поднимайте и все.
– Постараюсь… А шапку-то можно снять?
– Вообще-то можно. Но лучше – я сам. -Он схватил мою вязаную шапочку за хвостик, я присела, и шапка осталась у него в руке. Каким-то баскетбольным движением он лихо закинул ее на верхнюю полку.
Потом он добрался до двери. Щелкнул замком. И почему-то неподвижно застыл. Я насторожилась и так и осталась стоять с шубкой, спущенной на локти, хотя кто-то настойчиво ее с меня стягивал. Володя повернулся. В руках у него был обломанный посередине ключ.
– Я не специально, – миротворчески поднимая ладони, сказал он, пронзительно глядя на меня абсолютно честными глазами. – Но, судя по всему, времени на интервью у нас теперь очень много.
– Ну дела… – протянула я, попытавшись осознать всю тяжесть своего положения. -А что же теперь делать? Может, надо вызвать кого-то?..
– Думаю, что нас здесь вполне достаточно, – срезав звук на низкой ноте, проговорил Туманский. И неожиданно прикрикнул: – Клац! Фу!
Клац разжал челюсти, и шуба сразу стала вдвое легче. А Туманский взял ее из моих рук. Взял правой. Коротко зашипел от боли. Выронил на пол. Поднял шубу другой рукой.
– Извините… Да вы сапоги не снимайте… Тапок все равно нет. Клац сожрал. На кухню проходите. А тебе, дружище, на улицу надо… – он покачал головой, а пес тут же всем своим видом показал, что, мол, да, надо. – Придется нам с тобой в окно лезть… М-н-да… Вовремя. Ничего не скажешь.
– Володя, так что у вас с рукой? – задохнувшись от непонятного волнения, быстро спросила я. Надо спросить, пока еще помню, зачем я пришла.
– Вы уже третий раз спрашиваете. Хотите взглянуть? – иронично спросил он. – Все равно перевязывать мне теперь придется самому. Поможете? Левой – не с руки.
Я не успела ответить. Просто тупо смотрела, как быстро разматывается бинт. А потом закрыла ладонью рот. На запястье была рваная рана. Края ее в нескольких местах были стянуты швами. А вокруг чернели следы чьих-то острых зубов. Следы я увидела четко.
Вообще-то в обморок я не падаю. Но тут со мной произошло что-то странное…
– Это не я, – прошептала я, плавно проваливаясь сквозь землю. В глазах потемнело. Ноги подкосились и поехали куда-то, как на лыжах.
– Тихо, тихо, тихо… – услышала я возле самого уха. – Куда ж тебя несет…
И совсем рядом с моими оказались его, темные с огненным всполохом глаза.
Это было последнее, что я помню. А ведь до этого у меня была целая жизнь.
…Деревья в три обхвата. Громадные валуны, прикрытые мхом, как попоной.
Когда-то, давным-давно… однажды ночью, на этом валуне, свесив босые ноги до самой воды, сидела моя юная прабабка в сто первом колене. Накручивала на свой нежный пальчик кончик рыжих, как у меня, волос. Смотрела на полную Луну и мечтала о чем-то так сильно, что все у нее сбылось. Да так и пошло. От матери к дочери, от бабки к внучке. Вот только у меня все наперекосяк.
Стоят деревянные домишки в старинной бабкиной деревеньке Мешково, Псковской области. Уходят на полметра в землю. А на земле этой каждая травинка всасывает корнями ДНК моих погребенных предков. А значит, и одуванчик с лютиком – кровные мои родичи.
Чем отличается упавшая на пол копеечка от шляпки гвоздя?
Тем же, чем прошлое отличается от настоящего.
Прошлое торчит в настоящем, но тонкой своей ногой уходит в глубину времени, как гвоздь в толщу дерева. Я обожаю находить эти гвозди.
Две тысячи лет от рождества Христова. Что такое две тысячи лет?
Это вереница из сотни молоденьких женщин, каждая из которых – мама моей мамы моей мамы. Бабками и прабабками называть их не хочется. Какие они прабабки? Рожали своих детей в расцвете красоты и молодости. Пусть такими и живут в моем воображении. Сто женщин – это три полных класса женской школы – "А", "Б" и "В". Вереница матрешек: Шестопалова, Жукова, Вязовская, Дудкина, Крылова, Череватенко, Роголева… А дальше я не знаю. Вот стоят они, как на линейке, в шеренгу по одному. Отсюда и до рождества Христова. И знаю по фамилиям я только первых семерых. Зато я знаю, что каждая из них передавала другой, как эстафету, маленькую тайну – нормальные люди в нее не верят. Я все понимаю и никому ничего не навязываю. Как-нибудь потом расскажу.
Фамилию дают по отцу. Отцовская линия -длинная-длинная, как страховочный фал, уходящий в пропасть. Одна фамилия на века. Эгоцентризм. Тут и до войны недалеко. "Рюриковичи мы!".