Венецианский бархат - Мишель Ловрик 2 стр.


Сердце замерло у меня в груди, а потом жарко затрепетало, колотясь о ребра. Я вдруг ощутил в неподвижном воздухе запах молнии (и она действительно разорвала свинцовые небеса часом позже, так что гости брели домой по залитым лужами улицам).

Но гроза пока что таилась лишь в моем воображении, и на мгновение мое дыхание смешалось с дыханием Клодии. Уже поворачиваясь, чтобы уйти, она медленно оглядела меня с ног до головы и быстро зашагала прочь, так что груди ее тяжко заколыхались под туникой, искусно заколотой роскошной агатовой брошью. И только тогда я заметил, что подол ее уже перепачкан соками сточной канавы.

Она оглянулась лишь один раз и исчезла, растворившись в толпе важных мужчин в самом сердце сборища. Я заметил, как ее брат – сходство было поразительным – притянул ее к себе и что-то прошептал ей на ухо. В молочно-белом лунном свете я стоял как вкопанный, чувствуя, как бешено колотится в груди сердце, а по коже бегают мурашки, пока начавшийся ливень не загнал меня под журчание струй на крытую галерею. Там уже раздавались голоса моих собратьев-поэтов, но они доносились до меня, как сквозь стену. Возвращаясь домой, я без конца повторял ее имя. Проливной дождь хлестал меня плетью, а тонущее небо над головой хаотично расчерчивали зигзаги молний.

С самого начала я сказал себе, что любовь стоит столько, сколько ты готов заплатить за нее. Подобно всем прочим, я предпочел не сидеть в присутственном месте, изливая свои чувства в расчете на справедливое вознаграждение. Когда через два дня после ужина у Аллия она прислала гонца, я понесся по все еще исходящему паром холму к ее дому в привилегированном районе Кливус Викториа на западном склоне Палатинского холма, задыхаясь от крутого подъема и предвкушения, как и многие до меня. Я бежал так, словно ступал по раскаленным угольям, стремясь к ослепительно-белому свету. Волосы мои были умащены праздничными благовониями, а запястья вновь покрылись гусиной кожей.

По пути наверх я миновал храм Кибелы, стены которого по обыкновению содрогались от пронзительных завываний и лихорадочного боя барабанов. Нет, Люций, я не расслышал грозного предостережения в этой какофонии! Это ты наверняка проникся духом ее величия, поскольку живешь в Малой Азии, где Великая Мать пользуется уважением и почитанием. Но здесь, в утонченном и развращенном Риме, культ Кибелы вызывает одни лишь насмешки. Тот факт, что по-прежнему находятся мужчины, готовые подражать ее ученику и последователю Аттису, отрезая себе достоинство каменным ножом, вызывает у нас одно лишь отвращение. Как бы там ни было, уверяю, что мысль о том, чтобы изуродовать себя, даже не пришла мне в голову, когда я промчался мимо шумного храма к дому Клодии.

Достигнув ее залитого дождем сада, я заставил себя перейти на шаг и медленно пошел мимо курящихся паром цветов. У ворот меня встретил еще один слуга. Не поднимая глаз, он приветствовал меня и молча провел в комнату, где меня ждала его госпожа. Поначалу, ошеломленный представшим мне зрелищем, я даже не заметил, что она вольно раскинулась на оттоманке. Подо мною в миниатюре лежали вся власть и могущество Рима. Дом Клодии возвышался над форумом, где, без сомнения, замышлял и претворял в жизнь свои интриги ее брат Клодий, пока я стоял и смотрел на него. Это здание возносилось над палатами и храмами, и до его террасы не долетало ни звука их шумной жизнедеятельности. Я слышал лишь треск цикад и тихий шорох шагов слуг. Отсюда Рим казался игрушечным, построенным только для того, чтобы им управляла Клодия.

– А вот и поэт.

Звук ее холодного голоса, в котором сквозило ленивое изумление, заставил меня обернуться. Я вздрогнул от неожиданности: наряд ее был весьма скудным. Взгляд мой упал на терракотовую масляную лампу, стоявшую на столике рядом с нею. Лампа была искусно изготовлена в форме крылатого пениса.

– Против черного сглаза? – набравшись смелости, осведомился я.

– Таково ее обычное предназначение, – уклончиво протянула в ответ она.

Она не сочла нужным встать, дабы приветствовать меня, а лишь приглашающим жестом погладила подушечку рядом с собой и улыбнулась. Подойдя ближе, я разглядел, что подголовник ее оттоманки украшают резные изображения гиен.

Последовал обмен ничего не значащими любезностями, а потом она поразила меня тем, что отдалась мне без всяких церемоний, словно акт этот не имел для нее никакого значения.

Но я никогда не забуду оттоманку на крытой галерее ее дома, то, как под стрекот цикад я в первый раз поцеловал ее и распустил пояс ее широкой накидки, и легкий трепет воздуха, поднятый крылышками ее ручного воробья. Птичка без устали кружила над нами, намереваясь опуститься на нас всякий раз, когда мы замирали в неподвижности. Я помню, как в ушах у меня отдавался шорох крылышек, а крошечные коготки царапали мою спину. Царапины, которые я обнаружил там впоследствии, вполне могли остаться после этого.

Мне кажется, что все происходило очень медленно, потому что я не спешу, мысленно представляя себе первый день, который обнаженная Клодия провела в моих объятиях. Все происходящее походило на долгий и неторопливый пир с девятью или десятью переменами блюд. Одни насыщали меня до отвала; другие лишь разжигали аппетит в предвкушении того, что должно было последовать за ними. Спустя некоторое время я перестал тревожиться о том, что нам могут помешать. По тому, как сосредоточенно Клодия занималась со мной любовью, я понял, что она устроила все таким образом, дабы насладиться мною сполна, испытать мою силу и свести предварительное знакомство. Оттоманка то представлялась мне бассейном, в котором она вознамерилась утопить меня, то парила над землей. Я оставался у нее до тех пор, пока над нами не взошла тусклая ущербная луна. Слепая ночь таращилась мне в спину, пока я, едва переставляя ноги, брел домой.

Объятия ее были страстными и горячими; ростом она почти не уступала мне, сытая и полная сил. Сладость ее дыхания смешивалась с изысканным запахом благовоний, которыми она умаслила волосы и брови. Я задыхался в этих ароматах и тонул в объятиях ее рук, которые скорее исследовали мое тело, нежели ласкали его. Груди ее оказались тяжелыми и куда менее отзывчивыми, нежели я себе представлял, но ощутить в своих ладонях то, о чем я лихорадочно мечтал последние сорок восемь часов, было для меня достаточной наградой. Я вполне отдавал себе отчет в том, что она старше меня по меньшей мере на пятнадцать лет. Но вместо того, чтобы внушить мне отвращение, факт сей лишь заставил меня почувствовать себя взрослым, словно я не просто вступил в пору зрелости, но и Рим, а с ним и весь мир раскрылись передо мной. Как-то вдруг все мои подростковые желания и увлечения воплотились в грубую и приземленную мужскую похоть.

Ее холодность… очаровывала и пленяла. С самого первого мгновения она опьянила меня и вскружила мне голову, и я влюбился в каждую часть ее тела, как и все прочие до меня. Точно так же, как все те, кто был у нее раньше, и те, кто будет потом, я смущенно вспоминаю, как меня распирала словоохотливость. Я сгорал от нетерпения поведать всему миру о том, что спал с нею, и еще более красноречиво описать, как уже начал страдать от этого. В тот вечер я написал свою первую поэму.

Но был ли я счастлив тогда? Хоть на мгновение? Быть может, когда впервые ворвался в нее? Если ты обратил внимание, я говорю лишь о ее теле, а не о словах. Мы не обменивались ласковыми глупостями, и губы наши были заняты тем, что терзали друг друга. Все происходило как-то обезличенно и бесстрастно. Даже жар наших объятий угасал в ее суровом молчании. Она не издала ни единого стона; единственным признаком того, что я сумел преодолеть ее froideur, стала одинокая капелька пота на верхней губе. Но даже и та могла принадлежать мне и сорваться с моего залитого слезами лица; я, видишь ли, всегда плачу в самый последний момент. То были слезы предвидения, хотя, слишком занятый и утомленный, я не мог осознать, о чем плачу.

Она решила, что с нее довольно, и властно оттолкнула меня, так что я свалился с оттоманки, пряча смущение под робким смешком: мне было не так унизительно воображать, будто с ее стороны это был игривый жест. Разгладив свое облачение, она совершенно нормальным голосом заговорила со мной об обыденных вещах: о скандалах в городе и банях. Я уверял себя, что смех ее стал чуточку более хриплым и интимным, чем до этого. О том, что произошло между нами, сказано было очень мало и в основном мною. Ее самообладание не позволяло мне высказать все, что я хотел, а это, безусловно, означало, что я влюбился без памяти.

Я знаю лишь, что доставил ей удовольствие, поскольку за первым свиданием последовали и другие. Их было много. Но она никогда не была более дружелюбна, чем во время первой нашей встречи, и на публике ничем не выдала наших отношений. Женщина, которая любит, не может не выдать своих чувств, а Клодия без труда соблюдала правила приличия.

Я не мог обманывать себя тем, что покорил ее сердце. Тем не менее, как ты понимаешь, – я владел ею. И был чрезвычайно горд собой. Я был любовником самой желанной женщины во всем Риме!

Теперь у меня было о чем писать.

В своих стихах я стал называть ее Лесбией. Так ребенок придумывает название тому, чего отчаянно жаждет, словно от этого его вожделение обретает законную силу. Например, отражение солнца или луны в воде. И мое обладание Лесбией было столь же эфемерным. Это прозвище стало самым большим комплиментом, который я мог даровать ей. Женщины с острова Лесбос считаются самыми утонченными и совершенными на всем свете; кроме того, о чем свидетельствует их живое воплощение – поэтесса Сафо, они обладают изысканной изощренностью, поэтическими наклонностями и нежной страстностью. Я вовсе не вкладывал в него второе значение, феллаторическое… Прости меня, если тон мой, коим я объясняю тебе недомолвки, кажется тебе покровительственным. Не знаю, обсуждают ли подобные вещи в провинции и военных лагерях.

Воробей Лесбии, сандалия Лесбии, поцелуи Лесбии… Я поклялся, что наши поцелуи будут чем-то бóльшим, чем песчинки на пряных и ароматных берегах Кирены. Слепящий жар солнца, власть и могущество Рима – все растает в огне нашей страсти. Я похвалялся, что сообразительность ее ручного воробья и его осторожные атаки на ее пальчик превратятся в ничто по сравнению с теми плотскими удовольствиями, что я сумею предложить ей.

Итак, я тоже стал солдатом, Люций. Сочинение стихотворений, посвященных Клодии, превратило меня в военачальника над словами!

Теперь я – уже заслуженный ветеран. Сначала я прогоняю слова маршем и выстраиваю их в боевые порядки. Затем я говорю: "Итак, слова, исполняйте свой долг и служите!" И они выступают в путь, иногда сразу же попадая в цель, а иногда рассыпаясь недомолвками с сексуальным подтекстом, дурно рифмованными и лишенными смысла.

Поначалу мне казалось, будто я изобретаю новые чувства и ощущения, например "судорожное сжатие сердца" или "щебечущий трепет над моей обнаженной спиной", но все эти образы – лишь пешие солдаты старых чувств. Поэтому я всегда возвращаюсь к пяти великим генералам.

Всякий раз, собираясь писать новую поэму, я призываю их к себе и говорю:

– Губы! Нос! Глаза! Кожа! Уши! Скажите мне, что сделала с вами Клодия! Подумайте и тотчас же доложите мне!

Шаркающей походкой они удаляются обдумывать мой приказ и возвращаются с докладами. Я готовлю восковые дощечки и берусь за стило.

– Губы первые! – говорю я. – Что она сделала с вами?

– Изнасиловала нас, господин.

– Нос?

– Изнасиловала… духи…

– Довольно, – перебиваю я его. – Кожа?

– Изнасиловала до смерти.

– Уши, вас тоже?

– Этот голос…

– Скучно! – заявляю я им. – Расскажите мне что-нибудь новенькое об изнасиловании.

В конце концов им это удается. Губы приносят мне воспоминания о поцелуе, нос – память о благовонии, и постепенно все это складывается воедино. Я пишу и стираю слова с восковой дощечки до тех пор, пока меня не охватывает чувство узнавания, пока я не начинаю видеть, как мои чувства парят в этом жемчужном зеркале.

Я заканчиваю работу над стихотворением только тогда, когда уже не могу подойти к нему снова и захватить его врасплох. Если же, перечитав его, я говорю: "Ага! Есть!" – значит, оно готово. Стихотворение уже сражается самостоятельно. Оно более не нуждается во мне и идет в мир само по себе.

Чтобы принести мне славу и сделать знаменитым.

Чтобы все узнали о том, что в этом хваленом городе шлюх появился еще один поэт, которого надо кормить.

Глава первая

…Но в обмен награжу тебя подарком Превосходным, чудесным несравненно! Благовоньем – его моей подружке Подарили Утехи и Венера. Чуть понюхаешь, взмолишься, чтоб тотчас В нос всего тебя боги превратили.

Когда Венецию окутывает густой молочный туман, город начинает разрушаться. Глаз видит тусклые мазки силуэтов, в которых проступают первые наброски архитектора: скелеты palazzo, какими он видел их на бумаге, когда они жили еще лишь в его мечтах. А потом, когда дымка поднимается, эти здания вновь обретают плоть и кровь, словно отстроенные заново. Но, пока этого не случится, жители Венеции отыскивают себе дорогу носом.

В сгустившемся воздухе каждый дурной запах и благоуханный аромат усиливаются многократно. Каналы пахнут бараниной и скошенной травой, испарения над вечным прибоем дышат темными морскими глубинами, новорожденные благоухают мышиными норками, а женщины – своими желаниями.

Когда город накрывали морские испарения, на улицах становилось темно; неизменно освещенными оставались лишь cesendoli, маленькие часовни Девы Марии, да вплоть до четвертого часа утра горели немногочисленные лампы под сводчатыми галереями. Немощеные улицы были изрыты ямами и канавами; деревянные мосты могли обрушиться в любой момент, отчего туман, уже и так пропитанный обещаниями опасных и удивительных встреч, становился лишь еще более угрожающим и восхитительным.

Туман поглощал звуки, отрыгивая их мягкое эхо. Город, покачиваясь, словно колыбель на воде, терял слух и полагался на одно лишь обоняние, словно крот. В такие дни женщины и мужчины, бредущие по улицам, напоминали лунатиков с раздувающимися ноздрями, широко расставленными пальцами ног и обострившимися до предела животными чувствами.

Туман лепил потайные карманы, сталкивая вместе случайных прохожих на улице, на краткий миг соединяя продавцов светильников, разносчиков жареной рыбы, шерсточесов, изготовителей масок, вытягивальщиков ткани и чеканщиков. Он расступался, обнажая неожиданные сценки, которые вскоре вновь подергивались туманной дымкой: толстого флейтиста, похожего на страдающего запорами, но одаренного ребенка, складывающего губы трубочкой, чтобы подуть на ложку; scuole of battuti – флагеллантов, бродящих по городу с закрытыми лицами и обнаженными спинами и истязающих себя железными цепями и розгами; кошку и кота, занятых произведением потомства.

Или из тумана вдруг выступала морда огромной ухмыляющейся свиньи. Прошло совсем немного времени после того, как сенат запретил выпускать на волю маленьких поросят, но они по-прежнему сеяли хаос и разрушение на улицах. Свиней, которых должны были кормить истинно верующие, лишь изредка подкармливали монахи монастыря Святого Антония. Животные жирели и свирепели, невозбранно угощаясь тем, что приходилось им по вкусу. Когда туман мариновал их щетину, накрывая их с головой, они становились шаловливыми и игривыми, сбивая с ног неосторожных прохожих и отправляя их в каналы с ледяной водой.

В такие дни мужчины, любившие Сосию Симеон, спрашивали себя, что она поделывает, потому что знали ее. Они знали, что, повинуясь минутной прихоти, она запросто и не задумываясь, может изменить им всем до единого. И осенью 1467 года, когда город накрыл первый туман, именно этим она и занималась с вельможей средних лет, с которым только что разминулась на глухой улочке в районе Мизерикордии.

Она заметила блеск желания в его зеленых глазах и характерную впадину на груди, когда он соткался из тумана: он сам мог не сознавать этого, но Сосии было ясно, что Николо Малипьеро срочно нужна женщина. Она мгновенно приоткрыла свою накидку, чтобы его ноздрей коснулся ее теплый запах дикого животного. Ее аромат протянулся по белому влажному воздуху, осязаемый, словно указующий перст.

Аристократ, на которого наткнулась Сосия, телосложением и сам походил на кабана, толстый и неуклюжий. Когда Сосия приблизилась к нему, у него перехватило дыхание. Она же замедлила шаг, а потом и вовсе приостановилась, глядя ему в глаза. Аристократ тоненько заскулил, а потом с непривычной для себя резкостью схватил ее за запястье и потянул. Его красная мантия сенатора окутала их кровавой волной.

– Как тебя зовут?

– Сосия.

– Ты кто? Ты зачем…

– Ты – венецианец?

– Да.

Сосия улыбнулась.

– С‑сколько?

Она ничего не ответила, увлекая его за собой в переулок, и распахнула накидку. Туман в мгновение ока отделил их от остального мира. Он содрогнулся у нее между ног, глядя ей в глаза невидящим взором, когда она на мгновение зажмурилась, покачиваясь на его черенке, как будто намереваясь сорвать с земли полевой цветок. Он закричал, прикусив язык и понимая, что такого удовольствия не испытывал еще никогда в жизни. По щекам его текли слезы.

Назад Дальше