Так выполняли они свое назначенье. Я же мало-помалу старался приобщиться к смыслу жизни. Ты, Красота, моя милая Ева, – налагаешь на все свою десницу или создаешь легкую преграду, чтобы расстроить то маленькое и чудесное деянье, которое совершают твои твари. Но за твоею десницей есть другая, – мы ее не знаем, но она, вопреки тебе, направляешь их по предназначенным для них путям. Также и ты, Ева, когда впервые пришла к краю леса, как будто свернула с пути, который я избрал, чтобы идти перед тобою. Но ты явилась мне, и ничто не могло бы помешать мне уйти в то утро из дому с моим Голодом.
Плетет паук, растет трава, бежит ручей, все послушно таинственному закону, который один для всех – для насекомого и растения, для воды и человека. Мы кроем крыши для чего-то такого, чего не знаем. Жизнь ступает вместе с нами, и мы не знаем, для чего живем. И вот в один какой-нибудь день смерть захлопнет над нами дверь.
Я сам слишком недалеко ушел от той жизни, которой живут люди, чтобы не бояться смерти. Я еще не видел, что вслед стае бедности человеческого языка слово смерть получает абсолютный смысл, благодаря которому для умирающего всякое существующее явление представляется пройденной стадией, тропой, ограниченной небытием, и мы измеряем вечность в тот краткий час, когда жизнь как бы застывает в нас. Но она уходит и вновь возрождается, и снова все возобновляется, согласно закону, порождающему из замкнутой клетки – живую.
Как только я вызывал мрачный образ смерти, Ева бледнела. Словно в забытье сжимала она меня в объятиях.
– Милый, твое сердце стучит рядом с моим. Как могла бы я поварить, что смерть тебя когда-нибудь похитит у меня?
Это бесхитростное дитя произнесло такое сладостное слово, словно оно было словом святых, ибо надо, надо верить. Багряный поток крови перестал бы омывать мои жилы, если бы и он не был, по своему, актом веры. Ева прижимала свои губы к моим и восклицала:
– Вот мои перси, возьми их в свои руки. Вот мои волосы, заверни ими свои пальцы. Сама смерть не сможет нас разъединить!
Боже, с какой полной жизни гордостью она восклицала это. Крик ее поднимался к вершинам деревьев, как вызов.
Шел третий месяц нашей любви. Твоя грудь, моя Ева, была так упруга под моими пальцами! Ты предлагала мне ее, трепетавшую и налитую, как плод, и не ведала стыдливости. Ты также просто и естественно, какой была сама жизнь, предлагала мне свое тело. Оно было подобно вечной жажде и вечному голоду. Одежда твоя спадала, и сама ты не знала, что была нагой в моих объятиях. Но ты не промолвила еще мне слова любви, словно красота твоей груди и твоей утробы была ничем рядом с более великой красотой, скрытой в тебе.
Под утро я вступил в цветущий сад. Я влез на дерево и сорвал горячий плод любви. Твое тело узнало мое. Но падает яблоко с ветви, и снова поднимаются соки, рождаются новые яблоки для иной жажды, пока не воздвигнуты преграды. Но дева не сразу молвит слово, которое водружает вокруг нее ограду. Она разжимает колена и пробуждается лишь наполовину. В глубине ее существа скрывается более сладостный сад, чем девственность ее утробы, но она не знает об этом. Я, моя дорогая Ева, говорил тебе о любви, как тот, кто познал уже любовь. Но ты мне подарила твои маленькие перси и не ведала какое божественное имя у любви.
Однажды утром, уйдя вместе в лес, мы присели на холмик, и никто из нас не говорил. Вился легкий туман, осень уже склонялась к концу. И вдруг, услышав пение дрозда, ты заплакала. Я не знал, почему горячий дождь слез орошал твои щеки. Я захотел тебя поцеловать, но ты отстранила мои губы, промолвив:
– Ты не думаешь, милый, что лес проснется теперь, когда пропел дрозд?
Какое ты странное слово сказала! Лес покрывался листочками, и, если бы пришла весна, ты сказала бы иное слово. Ты прибавила потом, как будто не своим голосом:
– Мне казалось, что спала я целую вечность. О, дорогой Адам, дрозд пропел и ныне я просыпаюсь!
Я тоже услышал его ныне впервые, но пение его не имело для меня того же смысла, как для Евы.
– Видишь, – ответил я ей, – он поет, потому что теперь перелет. Они всегда поют в пору созревания рябины.
Я говорил, как человек, не знающий, что предметы суть только проявления движений нашей души. А Ева все слушала пение птицы.
– О, – промолвила она, – его пение так нежно проникает в меня! Оно так глубоко опускается в мою душу и, словно прекрасный мелодичный дождь, орошает ее своими каплями. Я не знала еще этого как будто слегка плачущего и потом словно смех улетающего голоса.
Розы расцветали на ее ланитах. Я не думал, что она была так прекрасна. Я взял ее в мои объятия, смеясь промолвил, как она:
– Дрозд пропел, маленькая Ева! Он охмелел от рябины, и я – также, как дрозд: румяные гроздья твоих уст вскружили мне голову.
Это походило на детскую игру, и Ева не смеялась. Она взяла мое лицо руками. Долго глядела в мои безумные зрачки, и что-то случилось: она уже не была прежней дикой девушкой. Нежная юная женщина устремила в мои глаза свой строгий, влажный взгляд.
– О, – сказала она мне, – это, ты, конечно, ты! Это твои глаза! Твое лицо! Мне кажется, тебя я вижу впервые!
И потом, когда я обнял ее, она опустила свою голову мне на плечо и сказала:
– Теперь я чувствую другую боль, более сладостную, чем тогда, когда ты меня взял!
Я не знал, что она хотела сказать. О какой боли говоришь ты, дорогая Ева? Мои руки нежны, как у птицелова, что, насвистывая, пленяет птиц, и я едва коснулся концов твоих персей. Я не мог сделать тебе больно.
– О, – проговорила она, – это похоже на то, как будто душа моя меня покидает. Ты часто мне говорило любви, но дрозд не пел. Теперь и я…
Она вздохнула. Долго, долго трепетала она, зардевшаяся и пылавшая огнем на моей груди. Мне казалось, я видел, как приближался румяной поступью день под сумраком леса. Кущи на востоке оделись листвою. С пурпурным трепетом своего тела она походила на сад роз, упавших с неба. И ныне с любовью в ней родилась стыдливость, девственный страх души, которая отдалась нагая. Ева не покраснела, когда я расстегнул ее платье под светом луны.
Друг, друг, друг, ты не осмелилась высказать до конца свои жестокие слова. Твоя душа приблизилась к концам твоих губ и замерла. Но я приблизил уста, и никогда еще ты мне не дарила такого поцелуя. Дрозд пропел, моя маленькая Ева! Я уже знал теперь, какой чудесный смысл таился в этом голосе леса.
Поднимались пары тумана, волнистые ткани вздрагивающей плоти утра. Природа была нага под лучами солнца, и юная супруга также сбросила одежды со своей души. Божественная музыка жизни звучала с плеском ручья, шелестом листьев и птиц.
В следующее утро я будил Еву, касаясь устами шелковистого краешка ее век. Она спала, подобно сну леса в тот день, когда впервые пел дрозд и, наконец, под легким дуновеньем моего дыхания, нехотя открывались ее глаза, И вслед за тем, как сама она меня просила, я нежно рассеял ночь вокруг нее, промолвив:
– Дрозд пропел, дорогая Ева!
Это было подобно знаку благовестия, которым каждое утро я говорил ей, что моя любовь родилась. Дрозд не лучше поет, чем другие птицы. Он прилетает каждое лето, когда плоды уже поспели. Он насвистывает грустную, как серый дождь, песню. И потом улетает со своей кружащейся песенкой при шелесте последних листьев. Но этот дрозд никогда не покидал нас. Нашей любовью стала рябина с красными ягодами, где он пел свою песню.
Но, дорогая моя, если бы в ту пору мы не пришли друг к другу по тропинкам маленькой дикой земляники, но узнали бы друг друга в городе, этот символ рябины не увековечил бы никогда взаимных даров наших жизней. Крошечного голоса самой скромной птички достаточно, чтобы заполонить им все небо. И каждая птица приходит в свой час, но только одна не перестает петь, когда ее слушают просто и внимают тому, что она хочет сказать. Там внизу, у людей ты не была бы Евой, и Адам не пришел бы к тебе через лес. Твоя маленькая грудь в моих руках расцвела бы летом и потом зачахла бы совсем.
Глава 12
Я только недавно ушел от людей, но теперь у меня было чувство, как будто мы с Евой всегда жили в этом лесу. Мы были бедны и наги, как древние создания мира. Глубоко заглядывая в себя, я начинал понимать, что природа влила в мои члены и органы чудесную силу, У меня были руки, и они не работали. У меня были глаза, но они не были отверсты.
Однажды ночью налетел ураган. Страшный треск сотряс дом. Подойдя утром к двери, мы увидали, что часть крыши была снесена. Ева стала жаловаться:
– Дорогой мой, зима уже наступает. Как же нам быть теперь без крыши?
Она говорила разумно. Как первобытный человек, я выбрал из племени деву и привел ее в лес. А она из земли и соломы воздвигла жилище, и, вслед за тем в хлев вступила овца и кормилица – корова. И у меня теперь, когда пришла Ева, нашлось занятие: починка крыши. Одинокий человек может устроить себе жилище и в старых развалинах, но юная супруга отдает предпочтение свежим, вновь воздвигнутым стенам. Ведь вполне в порядке вещей, чтобы каждый возобновлял жизнь с девственной душой и верил, что начинает историю мира.
Другой кто-нибудь отправился бы в город, купил бы там молоток и штукатурную лопаточку. Но что бы я сказал продавцу, когда бы он увидел, что у меня нет денег. Но от сознания моей свободной жизни, предстоящая работа казалась мне простой и значительной. И вот я перестал быть прежним мягким и ненужным человеком. Я чувствовал, что человек упорным взглядом в землю вызывает из нее вещи, необходимые для его существования. Есть вода и глина, летние плоды и кремень для получения огня, – скромная крапива дает нитку, – шерсть зверей предохраняет от холода, и наша жизнь – в наших руках. Человеческое существо, которое мыслит ясно и твердо, ощущает в себе большую силу, словно в нем пробуждается новое чувство достоинства и красоты, когда оно рассчитывает только на самого себя.
Я шел лесом вдоль течения ручья и, следуя направлению потока, спустился в долину. Так ходил я три дня, возвращаясь к ночи, и говорил Еве:
– Не знаю, чего ищу, но в глубине моей души есть нечто, что хорошо знает и ведет меня.
Снова на утро я ушел, и то был четвертый день. Я держался к западу. Ударял по земле посохом. Не чувствовал гнева и нетерпения. С наступившими сумерками я вступил в болотистую местность. Мой посох наткнулся на что-то железное и звонкое. Нагнувшись, я увидел, что это было железо. Старая, твердая и шероховатая руда обнажалась из-под слоя земли, как кость быта, как шлак первоначального горна. Земля, земля, изводы и огня ты создала веками эту вещь, вышедшую в пламени лавы из твоих недр! Пред этим чудом сердце мое восклицало, полное почитания и радости, и ныне я казался себе под воспаленным зарею небом, с этими плитами первоначального бытия в моих руках человеком, вошедшим в пещеру и вынесшим оттуда сгущенную кровь самых редких металлов.
О, земля! Я выкрикивал неясные слова и плакал, как ребенок, сложив набожно руки и устремив взор ввысь, в вечернее небо. Теперь я уже знал, что пришел туда, волоча мои усталые ноги, чтобы получить награду за мою твердую надежду. Я уносил целую груду железного колчедана и, согнувшись под тяжестью ноши, возвращался по утренней дороге назад. Я ушел нагим и нищим, а вернулся разбогатевшим, как король после набега.
О, Ева, Ева! слушай, как звучат мои шаги среди сумрака. Гляди, к тебе идет высший работник, который управляет громами в кузнице неба. Ветер принес к порогу этот гордый клич, и Ева прибежала маленькими шажками косули, плача и вопрошая:
– Где ты пропадал так долго, мой дорогой? Видишь, моя грудь налилась от любви, и это уже четвертый день! Ты, может, уж не мой?..
Она жаловалась и всхлипывала, полная чувства нежной тирании, но я, бросив добычу на землю, сказал ей, смеясь:
– Радуйся, радуйся, милая! Ведь тут у нас и молоток, и топор, и лопата, с которыми я нарублю деревьев и починю наше жилище.
Земля вздрогнула отброшенной ноши, и я с гордостью взглянул на Еву.
– Какой ты простак, – воскликнула она, – ты потерял всякий смысл. Ведь это простые, грубые камни!
Я обдал дыханьем ее глаза и сурово промолвил:
– Тут у нас будет кузница, здесь мы поставим печь, а вон там я выстрою хлев.
И я прижал ее к себе и, внимая биению наших сердец, мы направились вместе к жилищу. Голод и Нужда, визжа, бежали впереди.
Глава 13
Я сформовал из глины тигель. Укрепил его в небольшом углублении в земле так, чтобы к тиглю вели два отверстия. Потом склеил шкуру животного смолой и сделал мех. И стал укладывать на дно тигля уголь. Потом зажег уголь и на него положил первый слой колчедана. Получилось три слоя, и каждый из них чередовался с пластом угля. Конец меха я всунул в одно из отверстий тигля, надавил шкуру, и у меня получилась струя воздуха. Трижды лопался мой сосуд. Я был спокоен, терпелив и задумчив. В прежнее время я бы вышел из себя. Теперь это было пробой моих умственных способностей, которая меня возбуждала. Я сделал четвертый тигель, наложил туда уголь и колчедан и надавил мех.
Пламя внутри тигля запыхтело, содрогнулась земля, и я тоже вздрогнул, сурово склонившись над неведомой работой. Я не помнил уже, когда пришел сюда, покинув наше тихое жилище и оставив томиться Еву. Прежде лес видел, как целые дни блуждал то там, то тут озабоченный человек, который со странными жестами словно говорил с кем-то в деревьях. А ныне тот же человек сидел, согнувшись, возле тигля, с мехом в руках, порою напряженно выдувая воздух из легких. Я ничего не сказал Еве, – гордость моя слишком страдала бы, если бы я признал себя побежденными – а она, моя Ева – одна единственная и дивная властительница, вступающая в свое царство при звуках победных труб. В тот день я подошел к ручью, как прежде, тайно, с сердцем измученным и мрачным, подобно человеку, готовому оскорбить тайну. Великая тишина далеко простиралась над лесом. Только земля гудела вокруг глиняного горшка, да я дышал ураганом: и мехом, и грудью. Деревья, казалось, боязливо глядели на дикого героя, игравшего со стихиями.
Но никто не открыл мне философского камня. Я глядел в глубину моей души, как ныне смотрел в тигель, и вот что-то стало медленно проясняться. Я видел, как начала появляться изогнутая форма глиняного сосуда. Один человек создает после другого, и в этом только непрерывность одного и того же преемственного движения. Но я был единственным, обитавшим в этом лесу, человеком, как первый предок, взрывший землю и вделавший в нее тигель. И первый человек не был более покорным и более несведущим, чем я. Он так же однажды утром покинул свое пристанище и ушел в уединенные места. Он склонил свое чело сгоревшими и робкими глазами над работой огня и земли. Все люди – тот же древний и первобытный человек. Около моего тигля я привалил огромный камень и думал:
"Этот камень послужит мне наковальней".
Огонь! О, ты душа мира, пославшая мне это железо, будь моим покровителем! Заверши горение так, чтобы песок и все нечистое вещество исторглось и на дне горна остался бы только чистый и ценный слиток металла! Здесь пред тобою дрожит от томления темный сын мира, плененный твоею чарой! Огонь! Священный огонь, ты лишь один в силах освободить его неуклюжий и скованный ум!
Я молчал и сжимал свои зубы перед моей тайной и мукой, но таковы были мои чувства, рокотавшие тысячью голосов. И с наивной верой, как человек первоначальной поры, я смирил в молитве мое дикое сердце, и по моему воспаленному и почерневшему челу катился крупный пот. Все существо мое горело, нервы напряглись и застыли, я жил лишь одним клокотаньем работы в недрах раскаленной глины. У меня было ощущение, словно я сгораю на льдине, словно сердце мое – в пламени, а ноги и руки – заледенели.
Миновал уже полдень. Поблекшее солнце, как головня, угасало среди влажной мглы. Я потерял понимание времени, часы казались мне, объятому тоской и надеждой, тяжкими и вместе легкими. И вот, вдруг, горячая волна, нечистая и густая, прозрачная пена вспучилась у отверстия, исторгая песок и шлак, как бурный поток.
Радость, Радость, Радость! Радость!
Мой крик пронесся через весь лес, ибо ныне я не мог уже сомневаться, что рассчитал разумно. Я проломил отверстие тигля. На дне его лежал подобный лаве белый и ноздреватый ком. Я всунул в него узловатый сук кизильника и выдернул. На конце палки запеклась часть вещества. Я побежал к тому камню, который предназначался вместо наковальни. Тяжелой глыбой песчаника я стал ударять по железу. Вертел туда, сюда, переворачивал то на одну, то на другую сторону, стараясь придать ему кубическую форму. Мышцы мои разрывались от усилий. Из ободранных ногтей сочилась кровь. Непрерывно ударял я сильными размахами камня по мягкому слитку. Кругом весь лес вздрагивал, словно полный гнева я бил по самому сердцу земли. Рассыпались снопами искры, подобно рою пчел, обжигая мне бороду, волосы и руки. Я не чувствовал ожогов. Радость, Радость! Одной моей волей и ловкостью я создал первое оружие. Я мог теперь поднимать и опускать мой молот, который рубит и сплющивает. И ныне я гордо потрясал этой мощной и сырой массой металла, как хмельной человек. Быть может, неведомый предок так же, как и я, плясал, хохотал и вскрикивал. В каждой части нашего существа таится и вдруг обнаруживается столько глубочайшего безумия. Гордость отступает только мало-помалу перед всем, что надо знать и что никогда не будет познано.
Осененный венцом безумной радости я забыл, что расплавленная масса сгущалась на дне тигля. Я сказал себе:
– Сначала я сделаю себе молоток, а потоми топор.
Огонь уже погас и только твердое, похожее на камень вещество, находилось теперь в тигле. Сядь же перед своим незавершенным трудом, глупый работник, и хладнокровно посоветуйся с собою ныне, когда твоя дурная надменность исчезла. Снова я заглянул в глубину своей души, и вновь нечто маленькое и темное поднялось из нее и стало рост и. Это нечто было наковальней, по которой ударяет молот и выковывается податливый металл. Наковальня, но не камень, наковальня, именно наковальня! Меня пронизало странной дрожью, как будто свет внезапно ударил мне в глаза. Сердце мое стало слегка набухать. Я отделил от тигля застывшую кору и понес ее туда, где только что лежал камень. Положил на него, но подождал пока скреплять их глиной.
Гордости во мне уже не было. Я стал бедным, бесхитростным и покорным человеком под защитой десницы, подавшей мне знак. Так я узнал, что есть случайная и благодатная сила вне человеческой воли. И, как некогда древние люди, я назвал ее случаем.