Пепел на ветру - Екатерина Мурашова 10 стр.


Совсем поздним вечером, когда нянюшка уже переоделась в ночную кофту, повязала косынку и прилегла, я присаживаюсь к ней на кровать и решаю и ее тоже попытать немножко. Заради этого даже даю ей почесать и заплести в короткую косу свои кудри, которые обычно на ночь просто перевязываю бечевкой.

– Нянюшка, расскажи, как раньше жили.

– Когда это раньше-то? При крепости, что ли, до реформы? Так я тогда малая была, вроде тебя, – мало что помню.

– Нет, позже. При покойной хозяйке.

– Ну, при покойной хозяйке много чего было, – говорит Пелагея, явно насторожившись (нянюшка все-таки не Акулина, да и знает меня получше). – Тебе что в первую голову надо-то?

Я задумываюсь. Что же мне интересно в первую голову?

– Каким тогда был мой отец? – спрашиваю я. – Молодым – это понятно. Веселым?

Нянюшка надолго задумывается, жует синеватые губы и почесывает под платком согнутым пальцем. Потом отрицательно качает головой.

– Так не скажешь. Веселым Николай Павлович никогда не были. Даже и в самой молодости. Спокойным был – вот так, наверное, правильно будет. Все в жизни шло, как испокон заведено, как Бог велел. В том и правда, и утешение.

– А утешение – в каких же скорбях? – я стараюсь подстроиться под нянюшкин способ говорить и думать.

"Бог велел!" – интересно, а мне-то откуда узнать, что он велел? Сам он мне ничего не говорил. Кто ж мне откроет? Отец Даниил, что ли? Так я и поверила, что Господь Бог с отцом Даниилом регулярно беседы ведет и все свои повеления ему растолковывает! Но с нянюшкой говорить на эту тему бесполезно. Я уже пробовала. В лучшем случае начнет вслух Псалтирь читать, где закладка заложена, а то и тряпкой замахнется…

– А чего это ты все выпытываешь-то? – нянюшкины подозрения еще усиливаются. – Небось, опять каверзу какую-нибудь замыслила? А ну-ка признавайся!

Я тихонько сползаю с ее кровати и, показательно повесив нос, бреду к себе. Знаю: скоро нянюшка придет мириться (ибо все тот же Бог не велел отходить ко сну во гневе), проверять, хорошо ли я укрыта, и целовать меня на ночь. Тогда я обязательно выведаю у нее что-нибудь еще.

В моем плане есть еще один пункт – горничная Настя. Кому-нибудь это могло бы показаться странным (Настя молода, и к тому же терпеть меня не может). Но я знаю, что делаю. Ведь Настя – дочка личной служанки покойной хозяйки, которая приехала в усадьбу вместе со своей госпожой. И после ее смерти недолго зажилась – схоронили года через три, я уж ее и не застала. Наверняка она что-нибудь дочке рассказывала.

С утра Настя вытирает пыль в голубой зале и с азартом ловит черных мух, которых летом в Синих Ключах всегда много. Никакая кисея на окнах от них не помогает. Но мне мухи не мешают, я их, пожалуй, даже люблю. Они такие энергичные, так забавно все время умываются передними лапками, и голова на тонюсенькой шее-волосинке у них при этом поворачивается почти по кругу – туда-сюда, туда-сюда. Как не оторвется?

О, я вдруг увидела! Настя сама похожа на эту муху. И убивает себе подобных. В книжке про эволюцию и вымерших ящеров это называется конкуренцией. Чужих, совсем непохожих на меня не замечаю. Убиваю того, кто на меня похож, чье место я могу занять… Интересно…

– Чего вам тут, барышня? – неприязненно спрашивает Настя. Она может занять мое место? Вроде бы нет. Но если подумать…

– Я к тебе пришла, поговорить.

– Ко мне?! – Настя отрывается от дел, от удивления садится на козетку.

Я смеюсь. От моего смеха даже Степка кривится. Наверное, со смехом, как и со многим во мне, что-то сильно не так. Хорошо, что я смеюсь редко.

Она была идеальной пореформенной барыней. У меня сложилось странное и даже жутковатое ощущение, что у нас в усадьбе 15 лет жил портрет. Прекрасная, беззвучная, неподвижная душа, спрятавшаяся от всех и остановившаяся задолго до смерти своего земного тела.

Говорила прислуге и крестьянам "вы", рисовала акварелью, вышивала что-то для церкви в Торбеевке. Почитала мужа. Целью и смыслом жизни видела "благие дела". Как это она еще так долго протянула?

Они с отцом были достойной парой, сделавшей равную партию (я должна была понять, что история с моей матерью была – неравной и недостойной). Их брак был сговорен родственниками чуть ли не сразу после рождения Наталии Александровны. В ее жизни не было места святочным гаданиям "на суженого-ряженого" и трепетному ожиданию. Она росла, зная своего суженого в лицо.

Перед свадьбой она была прекрасна, как хорошо убранный покойник, и имела вид месяца, который вот-вот опустится в ночные свечи цветущего каштана. Все слуги из обеих семей на свадьбе плакали навзрыд. Наверное, от душераздирающей красоты представленной картины.

Имела представление о том, как вести дом. Теперь я думаю, что читала Домострой и графа Толстого и прилежно высчитывала среднее. Вела хозяйство в полном согласии с мужем. Похоже, что это был единственный повод, по которому они вообще сообщались между собой.

Знала, что в доме должны веселиться. Веселие было хорошо организовано. Приезжали гости. Жили неделями и месяцами. Встречались за обедом – крахмальные скатерти, серебро, цветы, набор изысканных блюд, до сей поры в подробностях живой в памяти прислуги (из Москвы подводами (!) привозили всякие деликатесы, в оранжерее выращивали чуть ли не ананасы). Летом катались на лодках, охотились, играли в крикет, выезжали на пикники на озеро, верхами на прогулки в поля, в деревни… Сама хозяйка в веселье участия, кажется, не принимала вовсе, сидела на балконе в полосатом кресле с вышивкой на коленях, беззвучно улыбалась.

Давали четыре бала – желтый или золотой (осенний), белый или серебряный (зимний), розовый или красный (весна-красна) и зеленый (летний). На бал съезжалась вся округа. Приглашенные готовились задолго, как к событию первостатейной важности. Не получить приглашения – застрелиться. Но хозяйка никого не обижала, не имела врагов. Вся усадьба до последнего подпаска месяц стояла на ушах. Приезжали и из Калуги и даже из Москвы – друзья отца, подруги и родственники хозяйки. Летний бал давали между деревьев, на берегу пруда. Весной завивали березки, летом прыгали через костер, плели и пускали в речку венки, приглашали деревенских парней и девок водить хоровод. Костюмы полагались аллегорические – в соответствии с временем года. Украшения тоже – серебро и жемчуг зимой, изумруды – летом, золото – осенью, рубины и аметисты – весной.

Совсем иными, чем в моей памяти, были зимы при "покойной хозяйке". Перед домом заливали каток, ставили разноцветные фонари, над речным откосом строили катальную горку, с криками и визгом катались все подряд, включая крестьянских детей из Черемошни. Для зимнего бала строились специальные павильоны, с печками, увитые мишурой и еловыми ветвями. Старый управляющий из Торбеево делал скульптуры изо льда. Лепили баб, приз за лучшую – бутылка дорогого шампанского. Судила – Наталия Александровна. Строили крепость. Катались на тройках, опять же – охотились на зайцев и куропаток.

Моя зимняя память совсем иная. Тишина – в первую очередь. Дом в снежную пору как-то припадал к земле и почти сливался с ландшафтом. Я одиноко и беззвучно кувыркалась по сугробам вокруг Синей Птицы. Иногда компанию мне составляли два-три молодых пса с запорошенными снегом мордами. Их истерический лай рвал на куски замороженное пространство усадьбы. Собаки, заигравшись, рвали рукава и подол моей шубки, таскали, как добычу, меховую шапку. Нянюшка после долго ругалась, отдавая их на починку аж в Торбеевку (у нас в усадьбе своей портнихи не было).

Вечерами и ночами я часто сидела на подоконнике своей комнаты и заворожено глядела в синее бескрайнее ледяное пространство, залитое серебряным светом луны. Над ним – медленно поворачивающийся (я легко следила его движение) высокий купол с мириадами острых угловатых звезд. Порой в небе беззвучно закручивались величественные искрящиеся спирали, а над полями носились лохматые призраки-метели. Я понимала это, как превращение могучих энергий. Было так легко потеряться в этой огромности. Храп нянюшки Пелагеи из соседней комнаты удерживал меня в человеческом мире.

В залитые солнцем морозные дни выезжали на дровнях в зачарованный лес. Там с веток медленно падают и долго плывут в воздухе сверкающие драгоценности – легкие, как дыхание щенка. И на снегу, внизу, под деревьями то же самое: едешь и вспыхивают – синим, красным, зеленым – и гаснут сокровища – рубины, сапфиры, изумруды… Мгновенная свадьба солнца и снега, мир, залитый холодной золотой глазурью. Я люблю все это – золото, серебро, драгоценные камни, наверное, эту любовь я унаследовала от матери. Моя судьба щедра – зимний лес дарит мне целый мир, инкрустированный драгоценными камнями. Скрип полозьев, треск ломаемого хвороста, кружащий голову хоровод разноцветных блесток, влажный, свежий, огурцовый запах, разлитый в воздухе…

– Что это пахнет так? – спрашиваю я у Степки, который грузит на дровни охапки хвороста.

– Дак весна-красна, – отвечает он. – Она еще спит покуда, но уже дышит…

– А как ее увидать?

– А загляни в тот из Синих Ключей, который не спит, там на дне как раз ее и увидишь…

Подслушала разговор Феклуши и кухарки Лукерьи. Оказывается, вчера, когда я была у Мартына, в усадьбу приходила старуха цыганка с внуком, предлагала гадать. Мальчишка плясал перед дворней… Тимофей по указанию моего отца вытолкал цыганку едва ли не взашей. Она, вроде бы, наслала на Тимофея проклятье, и он уже к вечеру уронил себе на ноги кипящий самовар.

– Не к добру это! – таращила глаза Лукерья, спрятав под передник красные руки и надуваясь важностью.

– Отчего же, тетенька? – не понимала Феклуша. – Цыгане завсегда гадают.

– Кэлдэрарские женщины в деревнях не гадают – это раз. У них другое ремесло. А второе – ты своими глазами видела эту старуху. Она – драбарка, ведунья по ихнему. Травы знает и прочее такое. У своих уважением пользуется, едва ли не как цыган-мужик. Ей гадать вообще не по чину. Чего она здесь вынюхивала, а? – палец Лукерьи метнулся из-под передника и уперся едва ли не в нос отшатнувшейся в испуге Феклуши.

– А чего?

– То-то и оно. Что у нас здесь из цыганского-то наследства завалялось? Сама, небось, понимаешь…

– Ой-ёй-ёй, тетенька… А как же?

– А вот так!

Больше ничего вразумительного кухарки не сказали, хотя еще долго таким вот образом "беседовали" в кухне.

Старая цыганка приходила ко мне? Чего она хотела?

Я не понимаю. Даже в незамысловатых рассказах слуг звучит что-то странное, как будто обо всем этом они прочли в книге, а не видели своими глазами. Но этого же не может быть…

Захотелось поговорить с равным. Застыла перед этим желанием в немом ошеломлении – тогда, и застываю сейчас, когда пишу эти строчки. Что такое "равный" в моем случае? Кто был равен полудикому ребенку, не способному постигнуть самых простых примеров связи вещей, отверженному в своем собственном доме? Кто равен теперь хитровской попрошайке?

И странное ощущение, пришедшее тогда: мне равен лес, река, звездный купол над полями. Это с ними я должна говорить о своей матери, о своем прошлом и о прошлом Синей Птицы? Я не понимаю…

Кое-какие загадки разрешились. Одна прибавилась. Детей у моего отца с Наталией Александровной не было. Но была воспитанница – Катенька, Катиш. Дальняя родственница? Дочь умершей подруги Натальи Александровны? Никто из прислуги не знал толком. Но – жила в усадьбе лет с пяти. Была мила, не слишком красива, не очень заметна, любила качаться на качелях (по всему парку были повешены разнообразные, большие и маленькие – специально для нее), рисовать и читать романы. Молодежь в усадьбу приглашалась в том числе и для Катиш – она радовалась праздникам, оживлялась, хорошела, рисовала декорации, эскизы павильонов, костюмы, даже помогала повару делать пирожные и придумывала причудливые торты. Однажды на весеннем балу из огромного торта вылетели пять живых жаворонков и скрылись в небе. Все гости удивлялись и хлопали в ладоши. Катиш скромно стояла в сторонке, довольная явным успехом своего замысла.

Куда делась Катиш потом, после смерти Наталии Александровны? Никто мне так и не сказал. "Уехала," – вот и все, чего я смогла добиться. Вышла замуж? Но почему отец, который фактически вырастил девочку, никогда не упоминал о ней, не приглашал в гости в усадьбу, много лет бывшую ей родным домом? Умерла? Но почему на нашем кладбище за часовней нет ее могилы? Скончалась где-то далеко? Тогда почему ее не поминают вместе с Натальей Александровной в заупокойных молитвах?

Загадка требовала разрешения. Судьба Катиш, о существовании которой я еще недавно и не догадывалась вовсе, как-то волновала меня. Хотя, что она мне, если как следует подумать?

И еще я понимаю: нет смысла так уж торопиться, потому что когда одни загадки получают свое разрешение, обязательно появляются другие. Когда же разгадываются все загадки, наступает темнота…

Глава 8,
в которой два героя нашего романа неожиданно сливаются в одном человеке, Люша покупает книги, а Аркадий Арабажин и Лука Камарич безуспешно пытаются принять участие в ее судьбе.

– Камарич! Лука, это вы? Постойте!

– Январев! Вы живы? Тогда вы, помнится, так свирепо себя хоронили, что я было подумал… Чувствительно рад, честное слово!

Мужчины обнялись, потом, отстранясь, разглядели друг друга. Их знакомство было фактически мимолетным, но в столь чрезвычайных обстоятельствах, что сейчас при случайной встрече оба ощутили необъяснимую близость, схожую, должно быть, с воинским фронтовым братством.

– Ну-с, Январев, как вам живется при реакции? – бодро осведомился Камарич. Его смуглое лицо стало еще острее, круглые глаза смотрели весело, как у пережившего зиму воробья. – Вы ведь по мирскому, не революционному делу… кто? Химик-органик?

– Медик… А живется…что ж… катары у людей случаются по-прежнему, и язвы в желудках как-то не слишком от политики зависят…

– Вы правы, вы правы, конечно! Это очень верно – катары от политики не зависят. А я… я, знаете, увлекся поляризацией света в кристаллах – это чертовски интересно! И, кажется, имеет вполне прикладные перспективы, но… Что ж мы на улице стоим? У вас есть время? Давайте, что ли, зайдем в чайную, сядем как люди, поговорим… Я бы позвал вас к себе, я тут недалеко живу, на Никитской, да только мы с товарищем снимаем на паях, а у него вечно народ, и разговоры все об одном, сказать, о чем или сами догадаетесь? Толкут в ступе политическую водичку… Впрочем, ежели хотите… Простите, я же и имени вашего не знаю…

– Нет, нет, пойдемте лучше в чайную, – улыбнулся Январев. – И давайте знакомиться заново. Аркадий Андреевич Арабажин – к вашим услугам.

– О, очень приятно. Январев, значит, кличка? Ого! А я-то конспирациям не обучен, так и есть, как вы знаете – Камарич Лука Евгеньевич.

В чайной под низкими сводчатыми потолками плавал теплый и сытный дух. Подпоясанные красными кушаками половые, одетые во все белое, сновали с подносами. Оба мужчины вдруг разом почувствовали, что проголодались, и за синхронность явленного желания парадоксально ощутили усиление взаимной симпатии. Заказали две пары чаю, суп, калач, кулебяку и пирог с клюквой.

– Аркадий, так как же вы тогда, в декабре?.. Я волновался за вас, право слово, у вас было лицо человека уже по ту сторону, и это казалось так глупо, неправильно…

– У меня тогда же внезапно образовалось дело, потребовавшее продолжения бренного существования…

– И слава Богу!

– А вы?

– О, я… На Пресне был заключительный акт трагедии – это я признаю всегда, не подумайте, но… но меня издавна преследует рок особого сорта – злополучный Лука вечно попадает в род комических куплетов… Послушайте как было: мы с двумя боевиками из Кавказской дружины пробирались Большим Кондратьевским переулком, мимо фабрики Шмита, Сахарного завода, совсем уже было вышли к Москве-реке, где нас ждали, и тут – нарвались на драгун, которые нас, естественно, сцапали. Они вместе с гвардейцами выводили боевиков прямо на лед и там расстреливали – представьте картину! Мы все, естественно, вооружены, но их больше, сомнений у них никаких нет, и я вижу, что наша песенка спета. Что делать? Орать "Да здравствует грядущее царство пролетариата!" и помирать мне вроде еще не хочется, и я решаю: пан или пропал! У последних домов прыгаю с места на сугроб, потом на забор, на поленницу, во двор и дальше – как придется… Солдаты, естественно, – за мной, стреляют, ранили меня в ногу, я еще бегу, но шансов – решительно никаких. Тут вдруг еще до времени слышу голос ангела: "Сюда, сюда давайте! Направо и вниз, там старый колодец – прыгайте!" Я, конечно, прыгаю, лечу сажени полторы, падаю, прокусываю насквозь губу, чтобы не заорать благим матом от боли и лежу мешок-мешком. Слышу, наверху ангел мой повстречался с гвардейцами и тараторит, аж захлебывается: "Видала, конечно, видала, голубчики-солдатики! Чуть со страху не померла! Туда, вон туда он побежал! Черный, страшный, с бомбой! Бегите скорее, вы его точно нагоните! Только убейте его обязательно, голубчики-солдатики, а не то я и спать лечь со страху не смогу. Ужас, ужас-то какой на свете! Когда только все это кончится!"

Тут я видно совсем сомлел от боли, а когда очнулся, мне по физиономии веревка елозит и ангел сверху зовет:

– Ау, голубчик-боевичок, ты там совсем помер или как? Если не совсем, так подай знак какой!

Я промычал чего-то, она обрадовалась и говорит:

– Обматывайся веревкой, сейчас тебя вытаскивать будем.

В общем, вытащила она меня, и привела, недолго думая, к себе домой. Дворника услала куда-то, старуху-няньку спать отправила, муж, как она мне сразу сказала, до утра, а то и до вечера из Купеческого клуба не явится. Сидим мы с ней вдвоем в покоях. Мебель красного дерева – только баррикады строить, комоды, иконы, лампадным маслом несет, на крючке клетка с канарейкой висит, на диване кошка греется. Молодая совсем купчиха – щечки розанами, губки бантиком, сарафанчик колокольчиком, хорошенькая, сил нет. В самом прямом смысле, понимаете, Аркадий? – сил нет! – а если бы были, то – ого-го!

Я, говорит, Раиса Прокопьевна, а вас как звать? А я, говорю, Ермолай Васильич. Оченно приятно, Ермолай Васильич, сейчас я вашу ножку обмою, перевяжу, а потом будем чай с кренделями пить и вы мне про революцию расскажете. Оченно мне все это дело интересно, а муж мой такой тюфяк, что и слова из него не вытянешь.

Назад Дальше