Шестнадцать лет – время первых соблазнов. Разумеется, спиртное принес в дом этот Лиховцев.
Она дождалась, когда их топот стихнет на лестнице, и прошла в комнату сына, чтобы найти и выбросить бутылку из-под вина. За последние месяцы ей приходилось делать это всего раза три. Совсем не часто для матери взрослеющего сына. Ребенок, Господи, он же совершенный ребенок… И как он будет без нее?!
Нет, она даже теперь не разрыдалась. Уж держаться – так держаться, а то ведь эту истерику стоит только начать!
Взявшись прибирать художественный беспорядок, она снова начала вспоминать поездку в Синие Ключи. Солнце на сосновых стволах, ряд белых колонн, громко тикающие часы с кленовыми листьями… Сухопарая фигура Николая Павловича, замороженный взгляд его блекло-голубых глаз…
Они поладят, подумала Татьяна Ивановна очень спокойно. Непременно поладят. Но для верности надо сделать еще один визит… Тоже нелегкий…
* * *
Москва, июнь, 1899 год.
– Что чувствовали жители Константинополя, когда по ромейским мостовым скакали всадники Османа? Когда время вытекало из рук, как вода? Вот вы – что вы чувствуете сейчас?
Максимилиан, поняв, что вопрос профессора обращен к ним, сделал понимающее лицо:
– Это ужасно.
– А я не чувствую ничего такого, – заявил Александр, хмурясь, будто говорил против воли. – В смысле, конца. Наоборот – я чувствую, что у России великое будущее.
Михаил Александрович Муранов сокрушенно поморщился. Недавно мать Александра и его собственная троюродная сестра Татьяна (когда-то он был в нее даже немного влюблен) явилась к нему после десятилетнего перерыва и то умоляла, то грозила: ее единственный сын должен стать модным и финансово состоятельным юристом, не увлекай его попусту своей историей! Какая вредная чушь, думал Муранов, мать не может распоряжаться судьбой уже почти взрослого сына! С чего это вообще взбрело ей в голову!.. Смотрел на кузину, когда-то хорошенькую, и почти не узнавал ее. До чего ж она похудела и… да, подурнела, чего уж там! Выглядит почти старухой, а ведь ей и сорока еще нет… Мог бы и пожалеть ее, согласиться для вида, что перестанет принимать дома младшего племянника, вести с ним исторические беседы, но почему-то невпопад разволновался, обиделся за свою науку и начал было в чем-то убеждать Татьяну… Она заявила, что и не ждала ничего иного от Мурановых.
И вот теперь каждый раз, когда видит обоих юнцов, профессор Муранов ощущает какое-то неясное беспокойство, совершенно, против обыкновения, не касающееся исторических штудий. Как будто что-то нужное не сделано…
– Знаешь что, – хмуро сказал Александр, – глядя на темно-зеленые портьеры, за которыми скрылся дядя – пойду-ка я домой.
– С чего вдруг?.. Ну, хочешь – иди! Только что ты там делать будешь? Давай тогда уже в кабак пойдем!
– На твои деньги? – кузен саркастически скривил рот. – Ха!
– Да ладно! Что, у тебя и двугривенного не найдется? У Юдовского в долг накормят…
– Щи да каша пища наша. И водка из чайничка, – Алекс поднялся рывком. – А что, пошли. Не с дядей же чай пить…
На улицах мела тополиная поземка, солнце мелькало сквозь рваные облака. Дождь, собиравшийся с утра, из-за ветра так и не пролился. Когда вышли на Пречистенскую набережную, Макс начал жадно вдыхать воздух, полный влажного речного запаха, и радостно жмуриться:
– Ой, как я это люблю! Слушай! А не махнуть ли нам на Волгу? Чертову уйму лет прожили, а великой русской реки еще не видели!
Алекс и отвечать не стал на такую ерунду. Макс ответил себе сам, огорченно вздыхая:
– Эх, не выйдет! Родные и близкие нас не поймут. Мои-то еще – может быть, если денег просить не стану… А что… Вот поехали бы на Волгу, нанялись бурлаками, как на репинской картине, посмотрели бы, наконец, изнутри жизнь народа, а то талдычат все, талдычат… Но уж тетенька Татьяна Ивановна не поймет точно!
Алекс опять ничего не сказал, только усмехнулся, уже не раздраженно, а откровенно зло. Волю злости он дал уже в трактире:
– Надоело! Уже оправдывайся перед дядей, почему я хочу заниматься историей! С какой такой стати? А знаешь, с какой? – он развернулся к кузену, глядя почти с ненавистью – не на него, правда, а на картину в раме за его плечом, на которой переливалось темными красками фламандское изобилие фруктов и дичи. – Потому что она к нему ходила!
Он говорил негромким, но каким-то особенно резким голосом – от соседнего стола на них обернулись. К счастью, по дневному времени народа в трактире было немного. Впрочем, если уж Алекс не обращал внимания на народ, то Максимилиан и подавно.
– Что? Твоя мать к Михаилу Александровичу? Да брось!
– Я тебе говорю! Ходила меня позорить…
– Да не поверю я – чтоб она, и к нам… Хотя… что с того? Знаешь, братец, я давно хотел с тобой поговорить… но вот на трезвую голову как-то не выходит. Так я попробую заказать, а?
– Водки нам не подадут, и не мечтай. Только позориться.
– Тьфу, заладил про позор! Вот спорим, подадут? Мне подавали.
Макс откинулся назад и защелкал пальцами, подзывая полового.
Спорить Алекс не стал – и так было ясно, что проиграет. Когда это Макс не добивался своего? Спустя полчаса, уже не сказать что на трезвую голову, он слушал кузена, говорившего, против обыкновения, обстоятельно и осторожно:
– …Я понимаю, тебе не нравится, что ограничивают твою свободу. Мне бы тоже не понравилось. Но вот представь… представь: ты возвращаешься домой, а ее нет. Представь! А?
– Да хватит уже!
– Маменька твоя, братец, видит в тебе единственный смысл жизни, а это обременительно. Но ты привык и не понимаешь – как это чертовски важно, когда тебя так любят! Как это ценно и как редко встречается!
Морщась, он оглядел темноватое помещение, в котором они сидели, будто в поисках того самого, кто мог бы так любить. Алекс, проследив за его взглядом, усмехнулся:
– У тебя, что ли, матери нет?
– Моя мать, – уважительным тоном сообщил Макс, – сочиняет произведения для детей. И… ну, меня любит, разумеется. Впрочем, разве мы обо мне? Нарочно сбиваешь! Слушай, Алекс, – давай уже выпьем за здоровье твоей маменьки! Ведь признайся, ты ее таки любишь и один не проживешь… Ну, не злись! Я бы и сам не прожил, будь у меня…
Когда стемнело, дождь все-таки начался. Полил было сильно, но быстро утих и превратился в вязкую морось – уже надолго. В глухом дворе старинного дома на Мытной стояли лужи, и было так темно, что найти дверь Алексу удалось не с первого раза. Хотя должен был наощупь помнить, тем более, что хмель из головы, пока шел под дождем, почти выветрился.
На лестнице тоже было темно, и стоял какой-то противный запах, вроде как химический, сразу почему-то напомнивший о вокзальном сортире. И дверь квартиры была полуоткрыта, хотя в такую пору мать никогда не держала ее незапертой.
– Слава те Господи, явилися! – из кухни выплеснулся тусклый свет и за ним – хозяйка, у которой они снимали, низенькая, широкая, в многослойных платках и шалях. Затараторила торопливо и невнятно, будто перекатывая во рту леденец:
– Я нешто нанялась тут дожидаться? Нешто других дел у меня нет? Ффу, а винишшем-то разит, батюшки вы мои! Вот и довели мать-то, как есть довели! Вот она помрет теперь, так я же вас с квартиры-то выгоню! А что держать-то, когда платить все одно не будете! Ведь не будете платить, а!
Алекс молча прошел в комнату, огляделся. Потом обернулся к хозяйке, которая, вкатившись следом, продолжала что-то говорить:
– В Голицынскую отвезли?
– …Я нешто припадочная, в убыток себе держать жильцов… А? Что спросил? Туда, туда и повезли. А, может, и еще куда. Я нешто спрашивала? У меня дел-то за неделю не переделаешь, а тут сиди, жди не пойми чего! Так вы мне, сударь, скажите вот сейчас как есть: платить-то будете? Будете платить? Или мне жильцов искать? Так я ж прямо завтра и начну, квартира хорошая, долго пустая не простоит…
Она все говорила и говорила, уверенно и храбро, но на всякий случай пятилась поближе к дверям – кто ж его знает, этого угрюмого юнца. Еще, гляди, и шею свернет.
* * *
Калужская губерния, имение Синие Ключи, 1900 год
– Грех, барин, – уверенно заявил лесник Мартын, надвигая на лоб вытертый лисий треух.
Эту шапку, когда-то ярко-рыжую, но давно уже пегую, он носил зимой и летом. При любом затруднении хватался за нее – или надвигал поглубже, или стаскивал и начинал вертеть. Без шапки Мартын был мелкий лысоватый гном, а в шапке – солидный гриб вроде подберезовика, не очень еще и старый.
Николай Павлович Осоргин медленно оглядел сосну, перед которой они стояли. Этому дереву сравнялось лет двести, и было оно в самом расцвете: ровный красноватый ствол, пушистые ветки, просторно раскинутые над усыпанной старыми иглами полянкой, только на самом краю которой, куда не доставала сосна, теснилась трава с желто-лиловой мать-и-мачехой.
– Пожалуй, грех, – согласился Осоргин.
– Так и разговору конец, – радостно встрепенулся лесник. – Пусть себе стоит как стояла.
– Однако я ведь обещал старосте, – с сомнением возразил Николай Павлович.
– Так и что? Не его же обещали, свое! А свое и есть свое: вчера бери, сегодня самому занадобилось. Или не так?
Он так горячо убеждал, что и в самом деле невозможно было усомниться: нельзя рубить это прекрасное дерево! Ему еще жить и жить. Такой урон лесу! Да и просто – грех.
Осоргин уже привык к тому, что лесник может убедить его практически в чем угодно. Впрочем, тот этим своим талантом редко пользовался. Только в серьезных ситуациях. Например, когда барин сказал однажды нянюшке Пелагее, что содержать взрослого душевнобольного без надлежащего присмотра опасно, а есть хорошие санатории, где за ним будет и контроль, и уход. Узнав об этом, Мартын мигом собрался, натянул шапку на самые глаза и на утренней заре явился в усадьбу. Осоргин принял его не в конторе, а в гостиной, говорил недолго, и упоминаний о больнице после того больше не было.
Вот и нынешний повод лесник очевидно посчитал серьезным. А что ему с той сосны? Осоргин не спрашивал, поскольку понимал. Это было очень удобно: делать или не делать что-то, потому что понимаешь, а не потому что положено. Редкое удовольствие. Николай Павлович его ценил, оттого и не торопился уходить с поляны.
Солнце поднималось, лесные запахи становились горячими и смолисто-сладкими. На ствол сосны спланировал поползень, заметив людей, стремительно пробежался снизу вверх и улетел.
– Другое дерево им подбери, – сказал Осоргин. – Раз уж обещал.
– Да вы разве обязаны?..
– Они думают, что обязан.
– Они ду-умают! – с превеликим осуждением протянул Мартын. – Они думают, что еще в крепости живут. И что барское дело им носы вытирать. А учить на конюшне – нельзя, нет: свобода!
Плюнул и махнул рукой. Осоргин усмехнулся.
– Темный ты, брат. Мракобес.
– Экое словцо. Мракобес! Привяжется теперь. При Филе бы не брякнуть. А то ведь он живо напридумает себе мрачных бесов, да под лавкой их и отыщет.
– Много придумывал в последнее время?
– Да… – Мартын посомневался секунды две. – Ясно, как же без этого. Я-то не слыхал, Танюха сказывала: будто является к нему… не кто иной, а сама Синеглазка.
Осоргин поморщился, сообщение ему явно не понравилось.
– Кто же ему рассказал про нее?
– Да некому. Барышня разве? Нет… точно, она не говорила. Если вот и впрямь являлась… Синеглазка-то. Она может.
Он был совершенно серьезен в своем предположении, и Николай Павлович выслушал его так же серьезно, не выказав ни тени досады.
– Вот только Синеглазки нам не хватало. Но что делать, с мифологическим персонажем не поспоришь.
Бросив последний взгляд на сосну, он пошел таки прочь с поляны – к широкой просеке, откуда было рукой подать до лесникова дома.
За минуту наползла туча, и пока Николай Павлович дошел до избы, весенний день потерял краски, сделавшись хмурым и тревожным. Жилище лесника, выстроенное просторно и основательно, в этом тусклом свете показалось дряхлым и осевшим, будто придавленным тяжелой кровлей. Осоргин не хотел сюда идти, и нужды в его визите никакой не было. Однако это дело – как раз из тех, что положены. Так он решил когда-то давно, а сомневаться в однажды решенном было не в его обычае.
Горбатая лесникова дочь сметала сор с крыльца. Увидев барина, тотчас бросила веник, поклонилась в пояс, забежав вперед, сняла замок с двери избушки, обычно запертой. Все – как обычно, молча, с неподвижным лицом. Молчала она то ли от страха, то ли еще по какой причине, доискиваться которой Осоргину не приходило в голову. Он шагнул вперед, наклонив голову под низкой притолокой, и огляделся, морщась от вязкой темноты и въевшегося в бревенчатые стены тяжелого запаха.
Последнего, впрочем, могло и не быть вовсе. Привычная иллюзия… как и сама эта сумеречная каморка, и сосны, смутно виднеющиеся за высоко расположенным оконцем, и блеск иконного оклада в углу… Стоп, вот иконы точно были иллюзией: их вынесли отсюда еще несколько месяцев назад, после того, как нашли на полу под лавкой – ликами вниз. Так велели Филиппу голоса. Николай Павлович приехал как раз вскоре после того, и Мартын рассказал ему о происшествии, не удержался и задал вопрос: зачем? Это было не только неумно, но и опасно. Филипп говорил с ним редко и каждый раз волновался, а тогда совершенно вышел из себя.
– Они врут, и ты врешь! – прошипел, глядя исступленно. – Прикрыл бы лицо, оно бы и лучше! А то народ пугаешь!
Это было так не похоже на его обычное поведение, что Осоргин почел за лучшее убраться восвояси. И с тех пор, приходя сюда, не мог избавиться от крайне неприятного чувства. Будто видит перед собой не безобидного больного, с которым легко справлялась горбатая Татьяна, а зверя в засаде. И запах – тяжелый звериный дух – стал ощущаться заметнее.
– Ну, что же братец, как тебе живется? – вопросил он, чрезвычайно досадуя на себя за это нелепое и унизительное чувство. – Не прислать ли чего?
Ответа не последовало и он, пройдя немного вперед, присел на лавку и повторил с ободряющей улыбкой:
– Так чего прислать? Ты скажи, не бойся.
Филипп на сей раз глядел на него не враждебно, а заинтересованно и после третьего вопроса даже ответил:
– Шишку пришли.
– Шишку?
– Сладкую! Листья пучком, – растопырил пальцы, показывая, какие листья. – Да тебе, небось, жалко!
– Отчего же, пришлю. Только шишку, может, еще чего?
– А ничего не надо. У меня и так все скоро будет… – сказал и сморщился, будто нечаянно выдал невесть какую тайну.
Николай Павлович немного насторожился, но таки решил не уточнять. Опасно.
– Будет, само собой. И ананас будет, и другое, что захочешь.
– А ты сам, – выпалил Филипп, – больше не приходи.
– Что так? Не хочешь видеть меня?
– Не приходи! – Филипп слегка повысил голос, мотнул кудлатой головой. – Зачем тебе? Тебе тут худо, а то я не вижу!
– Ты, братец, ошибаешься… – мягко начал Николай Павлович. И замолчал. Ему вдруг сделалось неловко, и – редкостный случай! – он совсем не знал, что сказать.
Скорее всего, говорить совсем ничего не стоило. Но он все-таки сказал:
– Да нет, я еще приду.
И добавил, поднимаясь с лавки:
– Куда деваться.
Глава 11,
в которой Камарич и Арабажин посещают заседание кружка пифагорейцев, посвященное Апокалипсису, где Аркадий знакомится с петербургским поэтом Троицким и даже пытается его лечить.
В тесной прихожей стояли разнокалиберные калоши, а на вешалках висели одежды, обозначающие самый различный достаток своих хозяев – от расшитого пальто с роскошными муаровыми соболями до побитой молью фризовой шинелишки.
– Раздевайтесь, раздевайтесь, Аркадий, не стойте столбом, здесь попросту, – приказал Камарич, снимая фуражку и стаскивая шинель железнодорожного ведомства.
– А что тут, собственно, происходит? – приглушенным голосом спросил Аркадий.
– Я вас привел, где вам попонятней покажется, – шепнул Лука. – Пифагорейцы – можно даже сказать, что естественно-научного направления кружок…
– Пифагорейцы? В каком же это смысле? Объяснитесь кратко, чтоб мне совсем уж впросак не попасть.
– Тривиум и квадривиум – семь свободных искусств, вы помните?
– Очень смутно, хотя в гимназии точно что-то про это было.
– Арифметика, геометрия, музыка и астрономия составляют математику, плюс грамматика, риторика и логика…
– А почему музыка к математике? Вернее все-таки логика…
– Нет, нет, именно музыка. Пифагорейцами она рассматривалась как математическая дисциплина – ибо в ее основе все те же гармонические отношения целых чисел. А сам космос по их мнению – это особым образом настроенный музыкальный инструмент…
– Господи, спаси пифагорейцев… А Кантакузин-то точно здесь будет? Какое ж он имеет отношение к этим… Или его специальность – античный период?
– Аркадий, вы плохо представляете себе декадентскую повседневность.
– Да вообще никак не представляю! К чему бы мне? Так что ж…
– В Москве и Петербурге есть некоторое количество мест, которые они посещают. Люди все относительно молодые и с запросами приблизительно культурного и даже философского свойства. Их маршрут как будто бы альтернатива нашему обычному московскому вояжу из одного трактира в другой с непрерывным питием, непомерным жором, и непременным окончанием "Гони к Яру!", куда, как известно, уже не едут, а "попадают". Но различие это в общем-то кажущееся…
– А что ж они конкретно делают-то?