ДНЕВНИК ЛЮШИ
Обычные игрушки как-то не шли мне впрок – я их все больше ломала, рвала, потрошила, откручивала головы, отрывала лапы. Не со злости, просто виделось каким-то неправильным – похоже на зверя или человека, а не зверь и не человек. Сабля вроде как настоящая, а не рубит. Хотелось доискаться, в чем смысл и суть этой странной имитации. Жизнь без жизни. Вещь без сути. Казалось, что отгадка прячется где-то внутри. Когда уж видела сыплющиеся опилки, или серую вату, или деревянный излом с остатками краски – тогда начинала злиться. Обманули! Так и не доискалась. Да и игрушки мне покупать перестали. Однажды на именины (я уж большая была) Степкин зять подарил мне им самим сделанную маленькую мельничку. Она была не просто как настоящая – если на ее лопасти свысока лить воду из кувшина, можно было молоть зерно! Нянюшка Пелагея даже расстроилась – такую хорошую вещь и в такие руки! Поломает же вмиг! Пыталась подарок припрятать, или уж устроить где-нибудь внизу на полке (думаю теперь, что хотела прежде, чем я испорчу, Филиппа своего распотешить). Я подняла такой вой, что отец распорядился – немедленно отдать ей игрушку! Я сказала нянюшке, чтоб она не волновалась – мы с ней вечером будем лепешки печь из муки, которую я намелю. Она только вздохнула. А я вместе с мельничкой и кувшином устроилась во дворе у фонтана (чтоб за водой далеко не ходить), принесла из амбара пшеницы в мешке и стала молоть. Подсыплю, и лью, еще подсыплю и еще лью, еще подсыплю… Когда уже стемнело, нянюшка попыталась меня домой увести, но у меня еще мало муки было – больно мельничка мала оказалась. Я нянюшку прогнала, Тимофея за руку укусила и – осталась. Луна так красиво купалась в фонтане, бабочки белые летали, а я при важном деле – пшеницу мелю. Хорошо! Отец и нянюшка на меня из-за занавесок смотрели – каждый в своем окне. Когда зерно кончилось, я велела, чтобы Лукерья плиту растопила и спать шла, дальше мы с Пелагеей сами справимся. Лепешки немного подгорели, но все равно удались. Мы поели их с медом. Потом я пошла угостить отца и еще горничную Настю. Светало. Настя куталась в шерстяной салоп и явно с большим удовольствием слопала бы меня, а не лепешку. И не подавилась бы. Пахло светом и медом. В фонтане теперь умывалось солнце. Синяя птица в зале пела рассветную песню.
– Как странно, Пелагея, – задумчиво сказал отец, жуя лепешку. – Гляди: у нее ведь сосредоточенности больше, чем достаточно. И настойчивости. И сил как у ломовой лошади. И сообразительности вроде бы довольно. Отчего же она не может учиться, как все люди? В чем ее болезнь?
– Тут не в силах дело и не в уме, – ответила Пелагея. – И того и другого у Люшеньки в достатке. Нрав у нее больной, бешеный. И тут уж никакое лекарство, кроме молитвы, не поможет…
– Опять ты завела, – поморщился отец. – Вот ты много лет все молишься, молишься за них, а что толку? Ничего не исправилось…
Пелагея сгорбилась плечами и ничего не сказала. Мне было интересно: кто такие "они"? – но я не стала спрашивать. Тем более, что вдруг произошло удивительное. Отец сказал:
– Да ладно тебе, Пелагеюшка, пусть идет как идет… – погладил нянюшку по голове, прикрытой платком и… дал ей откусить свою надкусанную лепешку, обмакнув ее в блюдечко с медом, которое Пелагея держала в руках. А когда нянюшка откусила, отец сам лепешку доел!
Я моргнула несколько раз и подумала: возможно, в царстве Синей Птицы еще больше тайн, чем мне казалось прежде…
Здесь надо сказать, что игрушки у меня все-таки были.
И все они хранились в совершенно особом месте Синей Птицы. Я говорю о башне. В нее поднимались из темного коридорного тупичка по крутой и короткой винтовой лесенке, делавшей полтора оборота вокруг деревянного, отполированного чьими-то ладонями столба. Наверху открывалась шестиугольная комната с шестью окнами, за которыми в обе стороны располагались просторные балкончики, прерывающиеся буквально на полтора-два аршина по самому коньку крыши. Из мебели в комнате имелись только низкие лари-диваны, стоящие под окнами. На полу лежала вытертая медвежья шкура и пара больших, выцветших гобеленовых подушек. Кроме меня, это удивительное место как будто никого в доме не интересовало. Нянюшка Пелагея не могла подняться в башню из-за своей толщины и больных ног. А остальные?
Я-то в любой момент готова была переселиться в башню жить. Но мне этого, разумеется, не позволяли. И почему-то не пускали в башню Степку. Так что я играла там одна. Коробки с игрушками я обнаружила под сидениями, в ларях и ни секунды не сомневалась в том, кому они принадлежали прежде. Разумеется, Наталии Александровне. Как именно и почему они сюда попали (неужели взрослая женщина играла в них уже после замужества?) – об этом я не задумывалась. Просто знала и все.
В каждой из пестро раскрашенных коробок лежали принадлежности для маленького театрика. Все театры, за редким исключением, были немецкого производства и благодаря Фридриху Берггольцу (одному из моих горе-учителей) я даже могла кое-что прочесть на крышках коробок – имена героев, название и зачин пьесы. В театриках все было как настоящее: маленькая сцена, кулисы, поднимающийся и опускающийся занавес, сменные декорации и крошечные куколки-артисты, сделанные из плотного картона. Там даже имелись крошечные керосиновые лампочки, чтобы освещать действие. Некоторые из фигурок были на проволоках, благодаря чему их можно было водить по сцене или поднимать для полета. Один из театриков был моим любимым – декорации в нем изображали таинственный зеленый парк с озером и лебедями, белый дом с колоннами в глубине парка или широкую лестницу, выстланную ковром и уставленную мраморными статуями. Я понимала, что это спектакль из жизни Синей Птицы. Но для полноты картины я обычно ставила несколько театриков одновременно – и разыгрывала несколько сцен, меняя персонажей и перенося их с одной сцены на другую. Мне нравились комедии положений. Я до слез смеялась, помещая куколку-чертика (сказки Пушкина) в райский сад или лупоглазую крестьянку в кокошнике (из сказки "Конек-Горбунок") в дворцовый бальный зал с зеркалами. Мне никогда не хотелось порвать или испортить театрики или бумажных куколок-артистов. Ничего не зная о театре и никогда не бывав в нем, я, тем не менее, понимала, что у них внутри, зачем они и что они изображают. Они изображали жизнь. Более того, они ею и были.
Я играла людьми. Первой моей игрушкой был Степка. Если он обижал меня, его ругали. Если я притворялась обиженной, его наказывали все равно. Жизнь и театр не отличались друг от друга по своему исходу. Потом я играла слугами и еще другими. Переставляла их по сцене, поднимала занавес и смотрела: что будет? Мой отец играл в конторе с крестьянами. Они приходили, снимали шапки и пытались переиграть его. У них не получалось, потому что у него было много земли, денег и леса, а у них – мало. У меня в башне медвежья шкура обозначала распаханные поля, а подушки – холмы.
Но кто играет в меня? Сначала я думала, что это отец, потому что в книжках родители всегда распоряжались своими детьми, а детям приходилось выкручиваться, как придется. Например, в сказке про Мальчика с Пальчик или про Морозко. Но вскоре я поняла, что это не так – я могу водить своего отца на проволочке так же, как кукол из театриков. Кто же? Господь Бог, который владеет всеми людьми вообще? Но я никогда не видела и не ощущала, чтобы он приходил в меня поиграть. В какую-то безлунную ночь мне вдруг пришла в голову ужасная мысль: а вдруг Господь Бог – это я и есть?!! С полчаса я тряслась как в лихорадке и управляла снежными вихрями над Удольем и зимними полями. С моих дрожащих пальцев слетали синеватые искры. Но потом я вспомнила про иконы и церковь в Торбеевке, вспомнила, что Бог обязательно должен быть мужчиной и с бородой и немного успокоилась. Но, может быть, Господь приходит по ночам и сны – это игры Бога? Я посоветовалась у Синих Ключей с поповной Машей, и она сказала определенно, что мною играет Сатана и ждет меня за такие мысли геенна огненная. Это мне не понравилось, и дома я спросила у Пелагеи, встречалась ли она когда-нибудь с Богом наяву. "Он всегда со мной!" – с достоинством ответила нянюшка. "И со всеми?" – уточнила я. – "Конечно, со всеми, Люшенька," – сказала нянюшка и успокаивающе погладила меня по волосам.
Вечером я долго не могла заснуть. В Сатану и геенну я не поверила, но даже так истина все равно оставалась печальной:
Я – забытая игрушка Бога!
Глава 13,
в которой Камарич и Арабажин согласно решают, что они не могут доверить судьбу Люши Лиховцеву и Кантакузину.
– Январев, вы пьяница, что ли?
– Да я, если хотите знать, вообще не пью…
– Уж это-то я успел заметить! – усмехнулся Камарич. – Напились свирепо едва ли не с порога. И было бы чем… Январев, не спите!
– Зачем вы называете меня партийной кличкой в светских салонах? Это неэтично.
– Январев, мы с вами не в салоне, а в извозчицком трактире. И то место, где мы были до этого, салоном можно назвать с большой натяжкой. Но если желаете, изобретите для себя салонную кличку и я буду называть вас в соответствии… Хозяина, устраивающего кружок, если вы помните, зовут Адонис. Хотите, будете Аполлоном? Или Кипарисом?
– Пошли вы к черту, Камарич!
– Ешьте ваш кисель, Январев!
Приятели сидели в извозчицкой чайной в Брюсовском переулке. Перед ними на столе стояла пара чаю и тарелка с сомовиной. Январев с жадностью хлебал из тарелки гороховый кисель, заедая его теплым ситным хлебом на отрубях и запивая чаем. Горячая тяжелая пища благодарно заполняла желудок и вытягивала опьянение. Впрочем, тут же начинало клонить ко сну.
Камарич, поморщиваясь, отщипывал маленькие кусочки хлебного мякиша, сминал тонкими пальцами и отправлял в рот. Катал в ладонях каленое яйцо, но не лупил и не ел его. Прямо позади них, под аркой находился "каток" (аналог нынешнего "шведского стола" – прим. авт.), вокруг которого толпились характерным образом горбящиеся мужчины – извозчики. Здесь для них за шестнадцать копеек было предоставлено все удовольствие – пять копеек чай, на гривенник снеди с "катка" до отвала и еще копейку отдать дворнику, чтобы напоил лошадь и приглядел ее у колоды во дворе.
– Эй, Аркадий Андреевич, так как вам показался этот Кантакузин? – спросил Камарич, прищелкнув пальцами у клюющего книзу картошистого носа приятеля. – Вы хоть сумели с ним поговорить?
– Сумел, отчего же, – медленно произнес Аркадий, и так же медленно и аккуратно поднес ко рту ложку горохового киселя, промокнул усы куском ситника. – Щеки он дует отменно, а по какому поводу – я, честно сказать, и не понял. Другой из них, который докладчик, мне поинтересней показался.
– А он и есть поинтересней, – согласился Камарич. – Космист, визионер, последователь Владимира Соловьева. Кантакузину приходится родственником и старшим другом с детства. Может быть, водит последнего на веревочке… Что для нас важно…
– Лука, вы узнали что-то? Так говорите, не приплясывайте вокруг да около! У меня и так в глазах рябит…
– Пить надо меньше дурного вина! Или уж закусывать…
– Так там нечем было! Разве что Гретхен в камине испечь…
– Обидели бедного Аркашу дрянные декаденты, вы только подумайте! Напоили, а закусить не дали!
– Отвяжитесь, Камарич, с вашими подколками и говорите по существу!
– По существу вот что. Родовое имение Лиховцевых по соседству с Синими Ключами, называется "Пески" и названию своему строго соответствует. То есть земли мало, и она решительно неплодородна. Леса давно проданы. Поместье заложено. Хозяин усадьбы не сидит сложа руки, занимается какими-то предприятиями то в Калуге, то в Москве, но не сказать, чтоб удачно и хоть с какой-то прибылью. Мать Максимилиана Лиховцева Софья приходилась первой жене Осоргина родной сестрой. И, поскольку у Наталии с мужем детей не было, когда пожилой уже Осоргин остался вдовцом, они с мужем и с сыном в Синих Ключах сделались просто завсегдатаями. Думаю, причина тому вполне понятна нам, понятна была и Осоргину. Зятя и невестку он равнодушно привечал, но при том, кажется, слегка презирал за прекраснодушную и пустоватую мечтательность. Ведь сам был по натуре собирателем, а не транжирой и авантюристом, и хозяйствовал, в отличие от зятя, весьма удачно. Но наследников-то у него не было! Думаю, за годы, прошедшие после смерти сестры, милейшая Софья Александровна (кстати, она пишет и издает нравоучительные детские сказки и рассказы!) мысленно не раз по-своему расставляла мебель в Торбеево и Синих Ключах и торжественно селила туда своего Макса с тщательно подобранной супругой. А может, и сама переезжала в роскошный помещичий дом с башней-обсерваторией, с фонтаном посреди обширного цветника… Можно себе представить разочарование и злость Лиховцевых, когда на горизонте появилась цыганка и принялась рожать Осоргину детей!
– А уж когда он продал Торбеево, чтобы увесить возлюбленную золотом и самоцветами! – подхватил Аркадий.
– Вот именно! – блеснул глазами Камарич. История явно доставляла ему прямо-таки чувственное удовольствие. – Все это змеиное гнездо шипело и плевалось ядом, но ничего, абсолютно ничего не могло сделать! Разве что настроить против Осоргина других соседей… Это, кстати, было сделано в полной мере и возымело свое действие. Осоргин – дворянин хорошего рода, всю жизнь корректный и гостеприимный сосед, устроитель (вместе с первой женой) популярных праздников уездного масштаба, оказался со своей цыганкой, а потом и с дочерью практически в изоляции.
– А когда в Синих Ключах появился Александр…
– Появление в усадьбе Александра под опекой Осоргина оказалось, как я понимаю, прямо-таки ошеломляющей новостью для Лиховцевых. Скорее всего, его мать, зная о своей скорой кончине, не обратилась за помощью к кровной родне из каких-то своих историй отношений с ними. Ну и конечно, из соображений обеспечения будущего своего сына ее не могло не привлекать создавшееся в Синих Ключах (и предварительно расследованное ею) положение: богатый вдовец с психически ненормальной дочерью, не имеющий других наследников… Разумеется, смертельно больная женщина никак не могла предвидеть иезуитского хода старого Осоргина и его кульбита с завещанием.
– А что же Максимилиан Лиховцев?
– Они с Александром в детстве были знакомы. Макс старше всего на полтора года, но уж тогда в паре верховодил. Потом мальчики не общались, должно быть, из-за каких-то распрей милых родственников. Заново сошлись уже в старших классах Поливановской гимназии. Максимилиан был приходящим учеником, а Александр жил при гимназии на правах пансионера, так как Осоргин не хотел оставить дочь и имение без присмотра. Макс уже тогда был яркой фигурой: редактор гимназического журнала, в котором печатал собственные провидческие стихи сплошь из заглавных букв и античных имен, вечно с идеями, в четвертом классе – дуэль из-за чести дамы (жена молодого учителя гимнастики), два раза его чуть не исключали. Ореол славы! Тут уж понятно, что в лице юного кузена Лиховцев обрел не только родственника, но и восторженного почитателя. Формировал его вкусы, пристрастия, круг чтения. Потом – университет. Оба учатся на историческом факультете. Макс уверенно специализируется на Ближнем Востоке и его взаимовлияниях с европейской культурой. Пишет в альманахах небезынтересные статьи под псевдонимом Арайя (эфиоп. – рок, судьба – прим. авт.). Александр же покуда тяготеет к востоку Дальнему и даже островным культурам Тихого океана…
– Лука! У меня покуда нет никакой возможности проверить ваши слова, но никак не оставляет ощущение, что вы все это, вот со всеми подробностями, прямо сейчас и сочиняете. Бог весть для чего, но не удивлюсь, если окажется что – просто так, для блезиру. Ведь не росли же вы с этими Лиховцевым и Кантакузиным в соседних квартирах!
– Арабажин (хотя мне, не обессудьте, "Январев" больше нравилось)! В отличие от вас я у пифагорейцев не напивался угрюмо в одно рыло, а помнил о деле и разговаривал с людьми. Неужели вы думаете, что милейшие девушки-декадентки не вызнали прежде и не собрали в узелок всей подноготной душки-Максимилиана?! При том он так ловко ведет дело, что едва ли не каждая из них считает себя его единственной избранницей и конфиденткой. И это уж мое искусство – уговорить их поделиться со мной известными им сведениями.
– Но нас же, в конце концов, не Лиховцев интересует…
– А вот это еще как взглянуть. Дело в том, что Макс, в отличие от своего кузена Кантакузина, человек деятельный. Ему нужно все и сразу – экзотические путешествия в далекие страны (и в ближние, впрочем, тоже), свой журнал, женщины для поклонения и женщины для оргиастических утех, религиозный экстаз и хорошие рестораны… В общем, настоящая жизнь, наполненная до краев и даже слегка переливающаяся через край, как бокал дорогого шампанского.